и играет, аж в глазах рябит от его праздничного сияния. И так не только у Ефима Полякова. У всех состоятельных хозяев и дома высокие, и надворья широкие с садами да огородами. Места для жительства ими облюбованы, что и говорить, самые завидные, по всем статьям первоклассные — либо в центре села, близ площади, где златоглавая церковь с пятью колоколами под куполом и пожарная каланча с одним колоколом, старым и треснутым, издавна спор ведут, высотой тягаются, либо на Слободе, откуда все праздничные гулянки начало берут, либо вдоль берега, чтобы, стало быть, ничто не мешало заречной красой с крылечка полюбоваться.
А краса там, за Иргизом, по весне очень даже дивная открывается: южный берег, не в пример северному, отлогий и песчаный, густо оброс ветвистым талом, над кудрявым кустарником — вразброс, каждое дерево особняком, — коренастые ветлы стоят, навьючив на себя раскидистые шапки-кроны. От края таловых зарослей к югу простерлась равнина заречных пойменных лугов — на зорьке, стоит лишь туману растаять, трава там в летнюю пору изумрудной росой отсвечивает, и при малейшем дуновении ветерка такая ароматная ландышевая свежесть с лугов на село наплывает — аж голову дурманит. Пологий пойменный склон тянется до высокого откоса полей ближайшей деревеньки Гришкино. Там, от самого откоса, темнеет лесная грива, чередой стоят, сплетаясь ветвями и образуя непроницаемую заграду в иргизной излучине, осокори, дубы, осины, а чуток ближе к селу — два озера. Само их название говорит за себя — Рыбное и Желанное: любые желания рыбаков и охотников здесь сбываются. Кряковая утка избрала себе пристанищем камыши озера Желанного, а жирный линь и мудрый карась живут и обильно размножаются в озере Рыбном.
Кирька, случалось, хаживал туда с удочкой. А весной, выгнав коров на отаву, бродил вон там, в ериках да ильменях, голыми руками таскал рыбу из-под коряг в глубоких заводях. Все мокрые заросли, тростниковые и камышовые, прощупал, гоняясь за рыбой. Вот это улов был! Однажды едва мешок до дома дотащил. Никогда еще у Кирьки не было такого везения, как в ту рыбалку. Он потом при каждой встрече с друзьями и знакомыми показывал, во всю ширь разводя руки, какого огромного линя он поймал. А ему не верили, потешались над Кирькой: «Нет рыбака без гонорка. Поймают окунька, а сбрешут — кита! С рыбака взятки гладки — один хвастливее другого!» Кирька обижался, сердито тряс бороденкой, спорил до хрипоты, доказывая свою правоту. Но маловеров разве переубедишь! Упрутся — и ни в какую, знай себе зубоскалят, язвят и насмешничают. Даже то, что на рыбе, пойманной Кирькой, все его семейство целую неделю держалось, голода не ведая, — и это брали под сомнение, называли пустой болтовней. Отведай они того линя в сметане, по-другому бы заговорили! Кирька по сей день ощущает сладковатый вкус на языке — до того аппетитная получилась жареха…
Чтобы не дразнить понапрасну голодный желудок, Кирька переводит взгляд от соблазна подальше, правее от озера, в заснеженную долину речки Казат. От нее до Волги — рукой подать. Зубчатая кромка леса и белесая морозная дымка над горизонтом скрыли волжское русло от Кирькиного взора, но все, что примыкает к западной окраине села, хорошо видно: и земляная насыпь поперек Казата, разделившая реку на две части — Казат Нижний и Казат Верхний, и дорога, бегущая от Слободы через плотину к Волге, и мрачная лесная полоса вдоль прибрежья, и осокорь, древний и толстостволый — в три обхвата, одиноко застывший над старицей Маленькая Лучка, куда в половодье заходит речная вода и до середины лета держится там, зеркально отсвечивая в долгих яминах, и заметенное снегом, гладкое, как стол под белой скатертью, поле Малого и Большого Таволжана — бывшая плантация помещика Воронцова-Дашкова, и снова — озера, озера, озера: Тростяное, Садок, Капустное, Ионина…
К северу от села, за озерным краем, простерлась бескрайняя ровная степь. Там белым-бело, ни кустика, ни деревца, ни сумрачного провала овражного. Глазу зацепиться не за что. Степь убегала от пошатнувшихся крестов сельского кладбища, от заснеженных риг на гумне в безбрежную даль, в белое безмолвие. Рукав маленькой речушки Стерех дотягивался туда лишь краем изгиба и от Семенихинского перешейка пятился обратно, на восток. И там, в отдалении, за прибрежным кустарником, чернеют балки моста через реку, куда набегает Горяиновская дорога. Не видно, чтобы кто-то дежурил возле нее. Пустынно вокруг. Злоумышленник, посланный Вечериным в засаду, видимо, не торопится. Рано еще: путь от Горяиновки долгий, Архип с Дуней Калягиной в лучшем случае прибудут не ранее чем к концу дня…
Зима укутала мягким покрывалом стылую землю, скрыла межи больших и малых делянок, объединила их в одно неоглядное равнинное поле. А пашня тут — ого! — поискать, такой! Чистейший чернозем. Неспроста эти земли заграбастаны ненасытными руками богачей красноярских. Отсюда, со степных отрубов, щедро бежит осенью в кулацкие закрома, в амбары и магазеи хлебный поток, богатство изобильное. И мука, которую получит Кирька сегодня в долг от хозяина, тоже с этих полей. Эх, и живут же люди! Свиней булками кормят, на самогон зерно перегоняют. Сами, как свиньи, сивухи наглотаются, да еще и в продажу пустят.
Что-что, а самогонку варить кулаки наловчились. В каждом хозяйстве у них свой витой аппарат, змеевики и котлы, по особому заказу в городе изготовленные. Ядреная и прозрачная, как слеза, получается жидкость. Спирту, пожалуй, ни в чем не уступает. Поднеси спичку — синим огнем полыхнет. Слава о красноярских винокурах далеко пошла. По их милости к селу, как банный лист, прилипла обидная кличка. Спросят тебя: «Откуда пожаловал?» Отвечаешь: «Из Большого Красного Яра». Не поймут, переспросят: «Где это?» А коли скажешь: «Из Пьяной Селитьбы», то тут уж никаких переспросов не будет — яснее ясного! Прежнее-то имя села забываться стало, теперь чаще всего услышишь — Пьяная Селитьба. Заслуженно окрестили, ничего не скажешь!
Кирька шагнул к самому краю обрыва, пригнулся, чтобы лучше овраг разглядеть. Длинные густые тени упали от заиндевевших ветел, темными поперечными линиями разукрасили белизну овражную. Да, много снега нагнал сюда гуляка-ветер, до краев наполнил низину, не подступись!
Лошадь, устав стоять, двинулась к Кирьке.
— Смотри у меня! — пригрозил он Сивухе. — Смирно стой. Не видишь — уклон впереди…
Схватил он лошадь под уздцы. Но потревоженные сани стали сзади поджимать, не удержать их на склоне. Кошева на конский хвост наползла. Сивуха, угнув шею по-бычьи, попятилась, передними копытами в самую кромку провала уперлась. Надрываясь, скрипнул валек постромок, хомут по самые уши забрался на лошадиную голову. Напряглась Сивуха всем своим упитанным крупом, шерсть потемнела от пота, вены бугристыми желваками вздулись, задвигались по телу. Разъяренно захрапела она, раздувая черные ноздри, обдала Кирьку жарким дыханием, сбросила ему на руки с губ пенистые хлопья.
Испуганный Кирька засуетился впереди — то за узду дергал, то за оглоблю цеплялся, всеми силами помогал лошади. А она, предчувствуя беду, ржала ошалело и заливисто, скалила большие желтые зубы, гривой трясла, пытаясь избавиться от хомута, от упругих пут, от оглобель, которые больно давили ей бока, ударяли по ногам, не давали ей хода. Сивуха таращила дикие налитые кровью глаза на отвесную кручу оврага, в который вот-вот спихнут ее сани, и по телу ее пробегала мелкая ознобная дрожь.
«Не выдержит ведь, голубушка, рухнет в бездну, — отчаивался Кирька, и сердце его холодело. — Вот напасть-то! И дернул леший к оврагу приблизиться. Что же теперь будет…»
Он налег плечом на сани, толкая их назад. Но где ему! Могучей лошади и то не под силу. Гиблое дело.
И тут Сивуха неожиданно метнулась в сторону, сбив Кирьку с ног, захрапела прерывисто, ударилась о передок дровней, присела в оглоблях, едва не коснувшись брюхом снега, и, упрямо мотая головой, поволокла сани вправо так, что полозья, сделав крутую дугу, повернулись задком к пропасти, прочертив широкий и глубокий веерообразный след у самой ее кромки.
Снег, вылетевший из-под дровней, залепил Кирьке лицо. На какой-то миг он перестал видеть. Протер глаза и огляделся: кошева виснет над пропастью, в любую минуту может скатиться вниз. Сивуха, сдерживая ее, напряженно вытягивает шею, вырывается из оглобель на взгорье.
Рванувшись вперед, лошадь забила копытами, взвилась на дыбки, оборвав чересседельник, вывернув клешни хомута, и Кирька услышал, как хрустнули оглобли, скрипнули полозья. Сани, освободившись от лошади, поползли под гору.
Сивуха, почувствовав облегчение, радостно заржала и рысью припустилась вон от оврага. Хомут на ее шее расхлябанно болтался, оборванная шлея свисала с боков. Лошадь выбежала на дорогу и помчалась прямиком к селу.
Кирька поднялся, стряхнул снег с ватных штанов и растерянным взглядом проводил убегающую Сивуху. Броситься за ней вдогонку? Но разве нагонишь? Вон она уже где — по улице Дубовой несется как ошалелая, лишь снежная пыль из-под копыт. Сейчас на Слободу свернет, к хозяину. Ох, и рассвирепеет же Аким Андриянович, когда узнает, что Сивуха без саней на конюшню возвратилась! Будет от него Кирьке крепкая взбучка. И как это он маху дал, поставив коня у самой кручи! Надо же такому случиться: и лозы не нарубил, и лошадь упустил, и сбрую хозяйскую порушил, и сани под гору свалил.
Северный ветер, налетев, обжег Кирькино лицо, за ворот забрался, пощипал холодком спину. Не ровен час, непогодь разыграется. Поле вдали уже белесым дымком покрылось: это ветер спугнул с равнины снежную пудру. Пройдет часок-другой, и пурга может разразиться не на шутку, взвоет бешеным зверем, застонет, вьюном завертится по степи, вскидывая седые космы снежной метелицы.
Тоскливым смятенным взором оглядывает Кирька местность. Сельские постройки еще можно кое-как разглядеть, а вот все, что простирается дальше, за околицей, что отчетливо виделось Кирьке совсем недавно — заснеженные луга и рощи, озера и реки, — в чадной мгле теперь скрылось, словно через матовое стекло проглядывается. Густое серое облако зацепилось отвислым брюхом за кромку ближайшего леса и, набухая свинцовой тяжестью, подкрадывается к селу, наваливается на крыши гуменных риг и амбаров. Еще немного — и оно доберется сюда, к Майорову провалу.