Дать по балде, чтобы мозги горлом полезли!
Силы ушли. Где мой Критон? Где ему деться?
Вижу: вдали к деве Дамон в спальню крадется.
Снег у крылец след порошит. Хитро устроил!
Бедный чернец. «Плоть не грешит». То и усвоил.
Впрочем, богат. Драхму язык держит прилежно.
То ль наугад к деве проник, действуя нежно,
то ли на дно Лоты глядит с борта корыты…
Вижу одно: с кем-то стоит, губы раскрыты.
Не разглядеть — дева, старик? — в точности лика.
Что тут скорбеть? Вот и достиг сходства велика.
Вот тебе месть: сам разгляди сразу два зайца.
Тщишься расчесть, милый, поди, с кем оказался?
Действуй смелей! Больно умен. Вместо ответа:
стоят твоей драхмы, Дамон, дева и Лета.
Четверть листа. Свечи трещат. Тени перечут.
Смотрит звезда в полный ушат. Мыши щебечут.
Бросим перо. Хаять глупца — это ли доблесть?
Так ли хитро? Древня венца сим не сподоблюсь.
Образы, прочь! Чашу с вином! Чествуем древних.
Поздняя ночь. Снег за окном в виде деревьев.
Март 1966
Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ
Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал. В такой архитектуре
есть что-то безнадежное. А впрочем,
концертный зал на тыщу с лишним мест
не так уж безнадежен: это — храм,
и храм искусства. Кто же виноват,
что мастерство вокальное дает
сбор больший, чем знамена веры?
Жаль только, что теперь издалека
мы будем видеть не нормальный купол,
а безобразно плоскую черту.
Но что до безобразия пропорций,
то человек зависит не от них,
а чаще от пропорций безобразья.
Прекрасно помню, как ее ломали.
Была весна, и я как раз тогда
ходил в одно татарское семейство,
неподалеку жившее. Смотрел
в окно и видел Греческую церковь.
Все началось с татарских разговоров;
а после в разговор вмешались звуки,
сливавшиеся с речью поначалу,
но вскоре — заглушившие ее.
В церковный садик въехал экскаватор
с подвешенной к стреле чугунной гирей.
И стены стали тихо поддаваться.
Смешно не поддаваться, если ты
стена, а пред тобою — разрушитель.
К тому же экскаватор мог считать
ее предметом неодушевленным
и, до известной степени, подобным
себе. А в неодушевленном мире
не принято давать друг другу сдачи.
Потом туда согнали самосвалы,
бульдозеры… И как-то в поздний час
сидел я на развалинах абсиды.
В провалах алтаря зияла ночь.
И я — сквозь эти дыры в алтаре
смотрел на убегавшие трамваи,
на вереницу тусклых фонарей.
И то, чего вообще не встретишь в церкви,
теперь я видел через призму церкви.
Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее — после нас, на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое,
чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.
Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
но им, должно быть, грезится ограда.
Их грезы перечеркивают явь.
А может быть, земля хранит тот запах:
асфальту не осилить запах псины.
И что им этот безобразный дом!
Для них тут садик, говорят вам — садик.
А то, что очевидно для людей,
собакам совершенно безразлично.
Вот это и зовут: «собачья верность».
И если довелось мне говорить
всерьез об эстафете поколений,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает запах.
Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще — вне Греции — их мало.
По крайней мере, мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры.
А верить в то, что мы сооружаем,
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести — уже совсем другое.
У них одна обязанность была.
Они ее исполнить не сумели.
Непаханое поле заросло.
«Ты, сеятель, храни свою соху,
а мы решим, когда нам колоситься».
Они свою соху не сохранили.
Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
И от чего мы больше далеки:
от православья или эллинизма?
К чему близки мы? Что там, впереди?
Не ждет ли нас теперь другая эра?
И если так, то в чем наш общий долг?
И что должны мы принести ей в жертву?
1 полугодие 1966
Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
СТИХИ НА БУТЫЛКЕ, ПОДАРЕННОЙ АНДРЕЮ СЕРГЕЕВУ
На склоне лет я на ограду влез
Я удовлетворял свой интерес
к одной затворнице и зная
что между нами проходная
я подтянулся на руках
ныряла в облаках
Луна и ввысь
из радио неслись
обрывки вальса
и я Луной залюбовался
я примостился между копий
открылся вид балтийских топей
к девице в общежитие я лез
а увидал владычицу небес
Я,
о моя
милая, вспять
смотрю и опять
те вспоминаю края,
где не слыхать филомел,
края, где небесный мел
больше земной доски.
Я учился там жить,
доходил от тоски
и раскрашивал дверь,
бегал к пруду,
ждал то, чего
теперь
не жду.
Цинтия смотрит назад, назад
и видит: входит Проперций в сад,
в руках у него цветы.
Проперций смотрит вперед.
Цинтия, где же ты?
А Цинтия в рот
воды набрала.
Полет орла
Цинтия в тучах зрит.
Не слышит, что говорит
ее возлюбленный друг.
Клубится роз аромат
вокруг Проперция, и вокруг
деревья, деревья шумят, шумят.
Увы,
из Москвы
снова я должен
уехать. Я дожил:
остался без денег
и ни один бездельник
не выдаст мне, как ни проси,
на такси.
1966
Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
«Сумерки. Снег. Тишина. Весьма…»
Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама тишина —
избавит меня, надеюсь, от необходимости —
прости за дерзость объяснять самый факт письма.
Праздники кончились — я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.
Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.
В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.
Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.
Нету — письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки,
в точки, в буйство зелени, в буквы строк.
Пусть не бессмертие — перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.
Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.
1966
Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.
К СТИХАМ
«Скучен вам, стихи мои, ящик…»
Не хотите спать в столе. Прытко
возражаете: «Быв здраву,
корчиться в земле суть пытка».
Отпускаю вас. А что ж? Праву
на свободу возражать — грех. Мне же
хватит и других — здесь, мыслю,
не стихов — грехов. Все реже
сочиняю вас. Да вот, кислу
мину позабыл аж даве
сделать на вопрос: «Как вирши?
Прибавляете лучей к славе?»
Прибавляю, говорю. Вы же
оставляете меня. Что ж! Дай вам
Бог того, что мне ждать поздно.
Счастья, мыслю я. Даром,
что я сам вас сотворил. Розно
с вами мы пойдем: вы — к людям,
я — туда, где все будем.
До свидания, стихи. В час добрый.
Не боюсь за вас; есть средство
вам перенести путь долгий:
милые стихи, в вас сердце
я свое вложил. Коль в Лету
канет, то скорбеть мне перву.
Но из двух оправ — я эту
смело предпочел сему перлу.
Вы и краше и добрей. Вы тверже
тела моего. Вы проще
горьких моих дум — что тоже
много вам придаст сил, мощи.
Будут за всё то вас, верю,