Устранение тирана вызвало в дворянской среде общее воодушевление, пробудило новые надежды. Молодежь, предпочитавшая таиться по поместьям, потянулась в столицу. Вместе с другими появился в Петербурге и Денис Давыдов. Осенью 1801 года он не без труда добился зачисления в самый блестящий полк конной гвардии — Кавалергардский.
Однако дворцовый переворот обманул надежды многих. Новый царь, Александр I, щедро раздавал обещания, но не спешил выполнить их. К тому же, как и его отец, он оказался ревностным поклонником «прусской системы». Один из современников, вспоминая начало царствования Александра, писал: «Нельзя сказать, чтоб и тогда были довольны настоящим порядком дел… Порицания проявлялись в рукописных стихотворениях. Самое сильное из этих стихотворений было „Орлица, Турухтан и Тетерев“…»
Эта притча, сохранившаяся во многих современных списках и, следовательно, имевшая широкое хождение, с большими основаниями считается принадлежащей перу Дениса Давыдова. В ней нашли отражение и благодарные воспоминания о «златом веке» Екатерины (Орлица), и яростное негодование на тиранию Павла (Турухтан), и обманутые надежды на возвращение «златого века» при Александре (Тетерев). Новый царь был задет в стихотворении в очень обидных выражениях. Вывод, к которому пришел поэт, был достаточно решительным: лучше всего «не выбирать в цари ни злых, ни добрых петухов».
Столь же откровенными были политические басни молодого Давыдова — «Голова и Ноги» и «Река и Зеркало», тоже широко распространявшиеся подпольно (напечатаны они были только в 1869 и 1872 годах, и то с цензурными урезками и переправками). Они долго служили целям политической пропаганды. Басню «Голова и Ноги» декабристы называли в числе других вольных сочинений, «дышащих свободой» и «способствовавших развитию либеральных понятий». Здесь, в частности, содержится недвусмысленное предупреждение Александру I, что можно, в случае чего, «его величество об камень расшибить».
Сатирические произведения шустрого кавалергардского офицера (очевидно, из них известны нам не все), ходившие по рукам, конечно, дошли и до высшего начальства — и автору сильно «мыли голову». После соответствующих внушений в сентябре 1804 года его удалили из гвардии, из столицы, и послали служить в глухое захолустье, в армейский гусарский полк. И хотя вскоре (в середине 1806 года), благодаря хлопотам влиятельных друзей, Давыдова вернули в гвардию, военная карьера его в самом начале была подорвана.
С тех пор к нему плотно пристала репутация человека дерзкого и неблагонадежного. И таковым он навсегда остался в мнении высшего начальства. Знающие люди утверждали, что причиной настороженного отношения властей к офицеру, так выдвинувшемуся в Отечественную войну, было «впечатление, сделанное им в его молодости».
Встряска, которую Давыдов пережил в 1804 году, научила его известной осторожности, и с открытым политическим вольномыслием, так отчетливо проявившимся в его ранних стихах, он простился. После окончания Отечественной войны он тесно общался с некоторыми учредителями и активными участниками декабристского подполья, но от вступления в тайное общество уклонился и даже спорил с будущими декабристами по вопросам их революционной программы и тактики.
Но он был человеком честным, благородным и просвещенным, и отказ от революционного действия уживался в нем с искренним и горячим осуждением вопиющих беззаконий самовластия и крепостничества. Давыдов любил и уважал русского солдата и потому был смертельным врагом аракчеевщины, этой тупой и жестокой полицейской силы, камнем навалившейся на Россию.
Взглядов и убеждений своих Давыдов не скрывал и уже в 1823 году вынужден был выйти в отставку. В дальнейшем, после настойчивых и унизительных просьб, его еще дважды допустили к участию в военных кампаниях, но на незаметных ролях, совершенно не отвечавших ни его славе, ни его возможностям.
В 1831 году, вернувшись из Польши, он уже навсегда «распоясался и повесил шашку свою на стену».
На досуге Давыдов «пустился в военные записки»: «Не позволяют драться, я принялся описывать, как дрались». В положении обойденного и обиженного человека он находит для себя две богатые темы. Это, во-первых, «воспоминания эпических наших войн, опасностей, славы» и, во-вторых, «злоба на гонителей или на сгонителей с поля битв на пашню».
В своих сочинениях Давыдов резко критиковал и осуждал аракчеевщину и ее наследие — внешне помпезную, а на деле негодную военную систему царизма, утвердившуюся при Николае I и его любимцах Дибиче и Паскевиче, с большим трудом и серьезным уроном одерживавших сомнительные победы.
Естественно, что сочинения Давыдова сильно страдали от вмешательства цензуры или вовсе не попадали в печать.
В критике и осуждении, которым Давыдов подвергал «жалкую современность», были и своя сильная и своя слабая сторона. Безусловно, Давыдов остро разоблачал некоторые явления неприглядной действительности. Но делал он это во имя прошлого, а не будущего, — именно потому, что негодная военная система царизма омрачала былую славу русского оружия, унижала и позорила русскую армию, истребляла память о ее великих победах и героических характерах.
И чем дальше и глубже шла общественная жизнь в России, вопреки железному режиму царизма, тем больше замыкался Денис Давыдов в своем преклонении перед славной стариной и в неприятии современности.
Так и получилось, что все, что окрыляло передовую русскую общественность тридцатых годов, не встречало у Давыдова ни симпатии, ни поддержки. Уже не только бездарность военного командования, но и любое проявление свежей, независимой мысли он готов был рассматривать как покушение на славу России. Его бурный, огненный патриотизм постепенно вырождался в националистическую нетерпимость ко всему «чужому».
В частности, это сказалось на отношении Давыдова к национально-освободительному движению в Польше. Он видел в нем только противозаконный бунт, угрожавший государственным устоям, целостности и славе России.
Под конец жизни у Дениса Давыдова остались одни воспоминания о 1812 годе, в который он, говоря его словами, навсегда «врубил свое имя». В 1838 году один из русских литераторов писал: «Два утра просидел я с Денисом Давыдовым, который стареет ужасно и живет в прошедшем или, лучше сказать, в одном: 1812 годе и Наполеоне».
Вскоре, 22 апреля 1839 года, Денис Давыдов, чудом избежавший смерти в десятках сражений, тихо умер от удара на пятьдесят пятом году жизни.
Стихотворное наследие Дениса Давыдова невелико, но обеспечило ему почетное место в истории русской поэзии. В. Г. Белинский назвал поэтический талант Давыдова «замечательно самобытным» и причислил его к «самым ярким светилам второй величины на небосклоне русской поэзии».
Легко заметить, что в стихах Давыдова особую роль играет военная тема. Но если поэты старшего поколения, касаясь этой темы, торжественно и громогласно воспевали в тяжелых стихах главным образом сражения, походы, подвиги царей и полководцев, то Давыдов в своих «залетных» и «зачашных» стихах и песнях открыл для русской поэзии новую область, а именно — военный быт (конечно, офицерский, а не солдатский), и в изображении его далеко отошел от какой бы то ни было торжественности и парадности.
Читая стихи Дениса Давыдова, мы попадаем в совершенно особый мир человеческих чувств, мыслей, инстинктов, стремлений и поступков. В центре этого мира — образ лирического героя, исполненный удивительной жизненной достоверности и редкой цельности.
В этой поэтической автобиографии есть все: война, бранные подвиги и бивачные досуги военного человека, кутежи и любовь, нежная лирика и язвительная сатира, мелочи быта, вроде полученного в подарок чекменя, и всемирно-исторические события, овеянные «вековечной славой».
Удаленный в 1804 году из гвардии в армейский гусарский полк, Давыдов очутился в атмосфере «гусарства», которое представляло совершенно особое бытовое и психологическое явление русской жизни в начале XIX века. Эпоха эта, по словам современника (поэта П. А. Вяземского), «оставила в умах следы отваги и какого-то почти своевольного казачества в понятиях и нравах».
Конечно, много было в этом эффектного позерства, пустого озорства и бесшабашного разгула. Большинство гусарской вольницы составляли такие типы, как воспетый Давыдовым «ёра и забияка» Бурцов, снискавший известность «величайшего гуляки и самого отчаянного забулдыги из всех гусарских поручиков».
Но вместе с тем «гусарство» в темные времена Аракчеева, Священного Союза и архимандрита Фотия зачастую служило своеобразной формой протеста против мертвящей казенщины, ханжества, лицемерия, многоразличных способов духовного и общественного угнетения личности. Наряду с «молодечеством», составлявшим внешнюю сторону «гусарства», оно воспитывало в человеке и высокие, благородные свойства: отвагу, презрение к опасности, предприимчивость, прямодушие, чувство товарищества. Не случайно высшие власти, начиная с Александра I, нервно реагировали на любые вспышки «гусарства», нетерпимые в насаждавшейся обстановке строжайшей дисциплины и хождения по ниточке.
Сам Давыдов вовсе не был похож на Бурцова. Он не был в жизни ни кутилой, ни дебоширом, ни задирой-дуэлянтом. Но «гусарство» в лучших своих чертах наложило печать на его характер и окрасило его творчество.
И хотя в ранних стихах Давыдова дело сводится по большей части к внешним подробностям военного быта — к сабле и коню, трубке и картам, «жестокому пуншу» и «любезным усам», даже на этом ограниченном пространстве поэту удалось создать живописный образ человека прямодушного, чуждого всяких светских условностей, преданного не только веселью и радостям жизни, но прежде всего патриотическому долгу. Он веселится, пока есть для этого время:
Стукнем чашу с чашей дружно!
Нынче нить еще досужно;
Завтра трубы затрубят,
Завтра громы загремят…
И тогда будет уже не до гульбы, а настанет «иной пир», на котором будет где разгуляться человеку, наделенному чувством чести и сознанием долга.