Стихи разных лет — страница 2 из 7

«Весенней деревенской ночи жуть…»

Весенней деревенской ночи жуть.

Чужая жизнь. Живая немота.

Оцепененье первого листа

И соловей, себе язвящий грудь.


Ты столь один в творимой жизни их,

Тебе так страшно слушать эти звуки,

Что хочешь звать, протягиваешь руки —

О если б быть среди существ родных!

«Ребёнок кашляет в постели…»

Ребёнок кашляет в постели,

Часы стучат, горит свеча,

Печь топлена, истома в теле

И рифма бродит у плеча.


А рядом, в парке голосистом

У ночи есть дела свои —

Всю ночь под окна с буйным свистом

На приступ лезут соловьи.

«Вращался день на ледяной оси…»

Вращался день на ледяной оси,

Прозрачен холод в лиственных хоромах,

И снежный холм недвижимых черемух

Так девственно-бездейственен в выси.


Ночь вешняя коснеет в неком сне,

И дивно: соловей, никем не зримый,

Свистит, гремит в такой неодолимой,

Такой враждебно стынущей весне.

«Стозвучен бред пернатого певца…»

Стозвучен бред пернатого певца,

Хоть суженой подруги он не видит.

Она восторгов певчих не обидит

Ни злобностью, ни дурнотой лица.


Он кличет в ночь, она в ночи молчит,

Лишь внемлет песне, чьей, сама не зная, —

И неизбежность вешняя, ночная

Самозабвенных друг ко другу мчит.


Как им она, он ей изумлены,

Когда в шатре незыблемых черемух

Их сблизит миг восторгов незнакомых, —

Так обеспечен бред иной весны.

«Уж нынче, кажется, серо…»

Уж нынче, кажется, серо,

И злобно воздух бьет

Закоченевшее перо, —

А он поет, поет.


Цветущ и ломок на ветру

Деревьев звонкий лед.

Страшнее ночи поутру, —

А он поет, поет.


Вон мертвая лежит сестра,

Чей легок был полет;

Где клюв — там черная дыра.

А он поет, поет.

«Со своею трелью чистой…»

Со своею трелью чистой

Между ледяных ветвей

Стойко стынешь, голосистый,

Странный рыцарь, соловей.


Пусть воспоминанью минуть

О трепещущем крыле,

Где всему дано остынуть —

Песне, плоти и земле.


Пой в окоченелом мире, —

За пределом человечности,

В звездной выси, в черной шири

Без границ морозы вечности.

СТИХИ ОБ АРМЕНИИ

На окраине

Как поднимешься в старый город,

Перепрыгнешь пенный поток,

Из проспектов и парков скоро

В вековой попадешь Восток.


Здесь ветшающие балконы

Всем узором своих затей

Тени вписывают в наклоны

Облупившихся плоскостей.


Здесь отпасть зеркала не успели

В сталактитовых потолках,

Опрокинувшие постели

С заплатами на тюфяках.


Здесь под аркой былой мечети —

Несмолкающий гам игры,

Койки ржавчина, чан из меди,

Поистершиеся ковры.


А там, по безлюдью сухому,

У последних лачуг на слом,

Где безликий небесный омут

Перерезан косым стволом,


По каменьям бредя из упорной

Городской базарной жары,

Ослик тащится черномордый

В легкий воздух своей горы.

Былые жилища

Входили во дворик по плитам, стертым

Многосемейностью, где до поры

Треснувшей глиной еще подперты

Кровли, трамбованные пятой жары.


Шли, нагибаясь под тлен обносков,

По галерейке, где крови алей

Перец горячим свисает лоском

С ее перекошенных костылей.


Нехотя вспомнишь: иная хибара

По уши в камень, бывало, вросла.

В ней одиночество бабкою старой,

Кажется, с горя сгорит дотла.


В те годы, гостем блуждая незваным,

Пугался я рвани полуголых старух,

Грязным ошмагом, что смертным саваном,

Еще пеленавших свой бедный дух.


В черном, стоит у порога, подолгу

Смотрит, смотрит, смотрит — куда?

Ждет ли, тревогой вжигаясь в дорогу

Сына, потерянного навсегда?


Свет не заглядывал в эти жилища

Скорби бесслезной и нищеты,

То были не хижины, а пепелища,

Даже лишенные суеты.

Кондитер

Под уступом скалы, на белёсом пути к Канакеру,

За камнями ограды — ручьём перерезанный сад,

Где чинар сановитый, где персики сладки не в меру

Где топорщатся смоквы и мреет серебряный пшат.


Здесь кондитер живёт. Он потеет над тестом и кремом

Целый день в Ереване. Вернётся домой Арташес,

Гостя сам зазовёт, — к философским склонен он темам.

Прочитает стихи, а супруга очистит дюшес.


Как-то в день выходной, под скалою, где сад Арташеса,

Брёл я в гору — и вижу: кондитер, до пояса гол,

Мерно ломом долбит вековечную толщу отвеса:

Вырубает ступени, уже до четвёртой дошёл.


Я приветствовал друга. В поту и в пылище знакомо

Улыбнулся кондитер: — «К полудню закончу ступень.

Остаётся шестнадцать. По лесенке ближе до дома». —

Лом на солнце блеснул и в горячий вонзился кремень.

Патриархальная зима

А я люблю пустынный Алагёз,

Когда, одетый донизу снегами,

Он отрешенно смотрит в синь небес,

И лишь Касах струится под ногами.


Пора зимы покойна и легка;

Неспешный день не проливает пота,

Чернеют гордо башни кизяка

И льнет к огню домашняя работа.


В прозрачности, похожей на весну,

То горьковатым вдруг потянет дымом,

То чей-то зов пронижет тишину,

А горный склон в сиянье нестерпимом.


Сорвется камень, пропоет петух,

Пройдутся овцы по замерзшим лужам,

А веретена в пальцах у старух

Поют жужжа: «Мы кружимся, не тужим;

И крутимся, и трудимся, и служим,

И вековечной песней тешим слух».

Эчмиадзин(двадцатые годы)

В пыль приседают верблюдов горбы.

Кресло пустует индийской резьбы.

Кисти чужой кипарисы и розы

Просалили белый как воск амвон.

Черные Мкртичи и Мартиросы

Сдергивают с купола тоненький звон.

Темень отпрянет песчаной бури —

И лбы наклонятся к миниатюре

В тоске, что когда-то умел монах

В узорочье вписывать лазоревых птах

Под тонконогой, с подхватами, скиньицей.

Глазок монашеских угольки

Угодливо водят по затхлой ризнице,

Где злому поветрию вопреки

Милостью божией не знали изъятия

Жезлы, потиры, пелён шитьё,

И кем-то подобранное вблизи распятья

И золотом охваченное копьё.

За оградой сады румянят плоды,

А здесь из глиняной немочи —

Ветла, что метла, и следы у воды

Расходуют сплетен мелочи.

Встречаются где-нибудь более двух,

Вздыхают: а было ль пророчество,

Чтобы угодников плотский дух

Обидел таким одиночеством?

Озарен ереванской турбиной,

Край и за полночь не тонет во тьме.

Вот миновали мы приют голубиный,

Узкоокий храм Рипсимэ.

Золотошитые сады сардара

Обвевал на лету бензин.

Так отведал я древнего дара,

Так увидел Эчмиадзин.

«Воочию крошатся день за днём…»

Воочию крошатся день за днем

Засохшим крылом саранчи —

Закаленные древним иранским огнем

Изузоренные кирпичи.


Береги, Ереван, ненавистные

Голубые мечети свои,

Где деревья сомкнулись неистово,

Осенив водоемов струи.


Их живые силы оставили,

Здесь безмолвие, бровь не хмурь.

Неповинны вожженные в кафели

Светлый кадмий, роза, лазурь.


Пусть красуются усыпленные,

И пусть в положенный срок

Их разрушат враги законные:

Время, ветер, песок.

Вечером на Норке

Если вечером взойдешь на Норк

И помедлишь у оград булыжных,

Обеспечишь памяти восторг

Нескольких мгновений неподвижных.


Сядешь там, где, выгнув черный ствол,

Встал орех с листвою мокро-ржавой;

Вялых гроздьев и вина на стол

Садовод поставит величавый.


И когда ты молча пьешь и ешь,

Небеса вдруг возмутит движенье,

И лучи сквозь облачную брешь

Совершат земли преображенье.


В торжестве космической игры

Над туманом стынущей пустыни

Араратов сдвоенных шатры

Станут вдруг как синий кобальт сини.


Миг — и чудо гаснет, ночь идет

И спуститься в Ереван торопит.

Но внизу никто меня не ждет,

И стакан вина еще не допит.

За колхозным столом

С еще горячей каменной террасы

Заоблачный нам виден Арарат.

Среди двора уже лежат карасы,

На лозах вянет поздний виноград.


По старине без серебра богатый

Накрыла стол не осень ли сама?

Сыры и зелень, груши и томаты,

Соседствуют шашлык и каурма.


В те дни рука уже привыкла наша

Завертывать обрызганный рехан

В съедобную обертку из лаваша

И подымать без устали стакан.


Встав, тамада сказал: «Особо ценен

Колхозникам писателей приезд, —

В одну семью объединил нас Ленин, —

Привет же вам от этих древних мест,


Где некогда сам Александр Великий

Провел полки, как шел на Вавилон, —

Имен не знаю — римские владыки

Здесь не один сгубили легион!»


Но библии не делая уступки,

Не помянул небритый тамада

О Ноевой посланнице голубке,

Присевшей здесь, когда сошла вода.


В Армении обычай: выражая

Кому-нибудь почтенье, опускай

Стакан свой так, чтоб, чокаясь, не края

Касался край, но донце тронул край.


Вот тут и встали мы перед задачей:

Наш председатель, чтобы муз почтить,

Всё опускал стакан, а мы тем паче

Старались свой пониже опустить.

В мастерской Сарьяна

С юности помню пальму, и мула,

И маски; краску пятна, полосы.

Режуще-ржавая щель переулка,

Кобальтом тени, сажею псы.


Садов зеленые с просинью тени,

Колхозницы к лозам под солнцем клонятся,

Над плоской хижиной пшат весенний,

Нагорье спаленное, сонная звонница…


Плоды — за хозяев на пиршестве зрения;

Цветы и цвета, цвета и цветы, —

Земля сладчайшая, это Армения,

Это Сарьяна святая святых.


Прислушайся, — это звенит издалека,

По праву печальна и горяча,

Из тучи, луча, от сельского тока

Народная песня и кяманча.


Всмотрись в свидетельство жизни зрелой,

В бесстрашно-тройственный автопортрет,

Где юный, седеющий и поседелый, —

Всех краше в центре, под старость лет.


Встретишь Лозинского, Орбели, Игумнова

И стольких живых дорогие черты.

Запомнишь сокровище сердца разумного,

У зеркала женщину — две красоты.


Скоро, в сезон Араратов блёклых,

Гроздьев наморщенных, снежных тем

Вспыхнет у камня ступенек мокрых

Желтый и белый огонь хризантем.


Художник — перед полотнищем новым.

Тихо по-зимнему. Только звучат

Где-то внизу голоса из столовой —

Черноволосых его внучат.

КОКТЕБЕЛЬСКИЕ СТИХИ