«Лишь ставни закроют…»
Лишь ставни раскроют, и ночь вдруг рухнет.
Засветится темень белым платком,
Возня поднимается в доме. На кухне
Зачиркали спички, гремят молоком.
У ласковой зорьки свои привычки,
Она пробуждается раньше всех,
Плетет над лесом свои косички,
Урок повторяет, глядя на снег.
Погладит собаку, поднимет с полу
Упавший шарфик, опустит рукав.
Так утро мое собирается в школу,
Лучом своим сонных перецеловав.
Из письма
Наталии Алексеевне Венкстерн
Желали Вы, чтоб я Вам описал,
Как мы ходили, я с сестрой жены,
Усадьбу посетить когда-то Вашу.
Вот Вам короткий деловой отчет.
Пруды ушли, но всё ручей бежит,
Отменно чистый. Ноги коченеют
В его струе — приходится не раз
Его перебрести под сенью вязов,
Разлапистых и серебристых ив.
Крестьянка, с крынки обтирая холод,
Нам говорила: «Сад у них большой,
Пройдите, посмотрите. Только всё
Разорено!»
И мы вступили в сад.
Еще дышал он негой предосенней
Багрянцем висла неклена серьга
И жимолость двойные самоцветы
Рассыпала по старческим ветвям.
Угадывались купы, очертанья
Разумно сопоставленных растений.
Так дряхлое, заросшее лицо
Внимательному взору обнаружит
Изящество минувшей красоты.
Перешагнули мы порог, спугнув
Пригревшуюся ящерицу с камня.
В пустых покоях — ни дверей, ни окон.
Как будто здесь был кабинет отца, —
Помещика, поэта и спирита.
А бабушка, наверно, обитала
В уже не существующем крыле.
От мезонина уцелел всего
Один венец с обрывками обоев.
Но на стене багрово-красный след
Отпечатлела лестница, с которой
Соскальзывали дети по перилам,
Скрипучая теснина, где студент
Украдкой жался к девушке, на лето
Принанятой неосторожно в дом.
Здесь в мезонине ночевали гости
Московские, курили по диванам
И спорили до ранних петухов.
Бог весть, каким отстоем философий,
Мятежных дум, домашнего греха
Воспитывался здесь незрелый возраст,
Чтоб после стать ответчиком за них.
Мы вышли на площадку перед домом —
И призраки явились: группа лиц,
Домашних и гостей, спиной сидевших
К кустам сирени, в платьях чесуча,
Досуг свой коротавших в разговорах
Или вязанье кружевных кружков.
На главной клумбе, более похожей
На конскую могилу, и сейчас
Торчат стручки люпина, многолетний
Флокс из бурьяна стеблем встал нагим.
Подальше — сад фруктовый. Яблонь много, —
По-видимому, кто-то охранял
Их ценность очевидную, — но яблок
Не даровало лето.
Помолчав,
Пошли мы вниз тропой, едва приметной,
Между акаций еле пробрались.
Здесь в узенькой аллейке несомненно
Был самый девственный приют признаний,
Сплетенных рук подружек и кузин,
Бесед совсем интимных, о приязнях,
Влюбленностях, поэтах, о Москве
С катком, балами, партами, враждами
И обо всем, о чем устам девичьим
Немыслимо молчать в шестнадцать лет.
У выхода присели отдохнуть
И пожалели, что господский кучер,
Надувший ветром пурпур рукавов,
Из Лаптева через Хочемы нас
Не подвезет на тройке с бубенцами
До центра, до Каширы… Долог путь!
Постный рынок
Между кровель и труб одинокий Василий Блаженный
В стаях мартовских птиц, в тишине предвечерних снежинок
И, как был до Петра, на реке, под стеною смиренной
Постный торг, православный, с татарской сумятицей, рынок.
Смесь полозьев и дуг, рукавиц, и прилавков, и лавок;
Конь косматый жует, по глаза в мешковине с овсом;
Изобилует снедями ряд, склизок, сочен и сладок;
Горстью грузди гребут; коченеют навага и сом.
Носят квас; постный сахар пестреет, — вкусней апельсинный,
Белый пахнет синильной отравой; сочится халва.
Почему-то в толпе с полушубками, несшими псиной,
Груды всяких сластей покупала охотней Москва.
Вспоминаю еще: в коробочках белесых из драни
Духовитый до одури зимний крупитчатый мед.
Вот и бродишь средь луж в этом синем московском тумане,
Воробьи под ногами клюют лошадиный помет.
Из соломы чернеют горшки, обливные посудки,
Там — из липы ковши — эти точат внарок для поста —
В них я ставил потом голубые как день незабудки;
Что с рассыльным не раз присылала мне чья-то мечта.
Возвращались — и вечер кончался нельзя беззаботней,
Как обычно у нас завершались тогда вечера:
Чай в семейном кругу, звон от всенощной, вешний, субботний,
Легкий юности сон и любовные сны до утра.
КОСОЙ ВЗГЛЯД
«Они несут её вдвоём…»
Они несут ее вдвоем,
Муж и жена; довольны оба,
Молчат и думают о том,
Что их любовь верна до гроба.
Для елки им не жаль плеча,
Им радостно — хоть то не ново, —
Что будет и у них свеча
Гореть близ шарика цветного.
Пока бездетные, себе
Готовят зимнюю забаву.
В своей заниженной судьбе
Себя побалуют по праву.
Немножко ваты, дед-мороз
И столик с чаем, прост, опрятен.
Им аромат киферских роз,
Пожалуй, был бы и невнятен.
«Сегодня у Тримальхиона…»
Сегодня у Тримальхиона
Обычный ужин, все — свои:
Банкир-сосед, одна матрона —
Но уж трепещут соловьи.
Молчат, не кроет перепонка
Их глаз до утренней звезды.
А утром защебечут звонко,
Чтоб люди думали — дрозды.
И чем Тримальхиону сладки
Их языки? Увы, узнать
По оперенью, по повадке
Легко мусическую знать.
По вящей скромности тем боле…
И вот расставлены силки.
Певцов поймали, прикололи,
Осталось жарить языки.
«Мы строим домики скворцу…»
Мы строим домики скворцу
И рады, что нанес он пуха.
Котенка поднеся к лицу,
Ему тихонько чешем ухо.
Жука на камне увидав, —
Чтоб не был он расклеван птицей,
Ползти пускаем между трав;
А бабочку сравним с девицей.
Уж мы ль не окружаем роз
И сладострастьем, и служеньем, —
Едва ль они на наш запрос
Ответят головокруженьем.
Никто разрыва не избег.
Меж почек, крылышек и жалец
Лишь человеку человек
Друг, враг и нежный сострадалец.
В доме отдыха(Баллада)
Они по утрам подходили вдвоем
Вплотную к обширной террасе
И блеяли, мордами тычась в проем
Промеж деревянных балясин.
И мы восхищались, на них заглядясь,
Звериным таинственным братством.
И мысль нарушить их чистую связь
Казалась бы нам святотатством.
Но утром однажды явился один
И так безутешно заблеял,
Что сразу — и надолго — с дам и мужчин
Их резвость курортную свеял.
Тбилисские гости в нагорную тьму
Примчались дорогами смерти, —
Барану пришлось, из двоих одному,
В ту ночь нанизаться на вертел.
Оставшийся блеял, блеял, и вдаль,
Минуя киоск и агавы,
Сползал его стон между вянущих мальв
До самых каменьев Арагвы.
И стало вконец нестерпимо для дам
Сердец ощущать замиранье,
Покамест по персиковым рядам
Шатается горе баранье.
И, видя, что с этим покончить пора,
Хозяйку просили всем миром:
Второго барана прирезать с утра
И вечер закончить пиром.
И пили всю ночь за стаканом стакан
За гибель любого насилья.
Ты верный закон угадал, Ганнеман:
Симилибус курантур симили[3].
На бульваре
Затянувшись под свежим воздухом,
Всех геройств и уродств рубцы,
Им велят надышаться отдыхом
Перед тем, как отдать концы.
Ободняет утро и крепко
Их сплотит на сыром насесте,
Шляпа к кепке и кепка к кепке,
Будто порознь, а будто и вместе.
Не семья, не друзья, не гости,
На одной все той же скамейке
В белоглазые стукают кости,
На скамейке, смыкая их в змейки.
Над младенческими корыстями
Успокоившихся гулен
Золотыми скудеет листьями
Отходящий в дремоту клен.
А поодаль ученые грамоте
Лишь своих и соседских будней
Ворошат в холодильниках памяти
Самолюбий и сплетен студни.
Вновь и вновь — о ремонте обуви,
О жилплощади древней бабушки, —
А у ног их, гуляя, голуби
Подымают стальные радужки.
Холодильник
Молча идем. В ледяных коридорах
Слева и справа, сизые, синие,
Как уголовники, на нарах голых
Туши лососьи коснеют в инее.
Смотрят не видя, застыли, заснули
Красно-белесые рыбьи глаза, —
Средь волн севанских не им ли в июле
Магнием молний мигала гроза?
Приблизимся — чуют, рыбищи вздрагивают,
Чтоб после, встретясь с земным теплом,
Я долго бредил, как, жилы натягивая,
Покойница плоским плещет хвостом.
Пройдем — и смиряется туша острожная,
Вновь таинства жизни не заверша,
Вновь коченеет, живым встревоженная,
Живьем замороженная рыбья душа.
РАЗНОЕ
Кофетуа
Кофетуа! Пред нищенкой убогой,
Беспутной, бледнолицей, босоногой,
Он снял с чела свой царственный венец,
Он ввел ее при трубах во дворец.
Встал на колено, сам в блестящих латах,
Она — на троне, с подолом в заплатах.
В его глазах — и грусть, и страсть, и боль, —
А может быть, безумен был король?
Она в окно косилась то и дело
И на парче не долго усидела, —
Она поцеловала короля,
Безумств его державных не деля,
И с вольными желаньями не споря,
Сбежала вниз на влажный берег моря,
Забыла вмиг, что было наверху,
И к рыбакам присела есть уху.
На севере, в краю утесов черных
И валунов и злачных пастбищ горных,
Где царствовал певец Кофетуа,
О нищенке досель живет молва.
Там девушки зимою перед жаром
Поют о ней, о добром и о старом.
Рыбачка
Меня прозвали в гавани загадкой.
Я нищая, кормлю свою семью, —
Зеленых рыб приезжим продаю
И косолапых крабов с плотью сладкой.
Чего заглядываешься украдкой
На красоту рыбацкую мою?
Дай мне монету — я тебе спою,
И затомишься здешней лихорадкой.
Была бы я Мадонною Ветров,
Когда бы не оранжевая кожа,
Не прядь на лбу, приманка моряков.
Но будто я и на сирен похожа, —
Их у восточных ловят островов, —
И быть могла б возлюбленною дожа.
Симонетта
О четкий очерк девочки невзрачной!
Приковывают помыслы мои
Две разноцветных маленьких змеи
Вкруг шеи, слишком хрупкой и прозрачной.
В долине той, не пышной и не злачной,
Стеклянные следят глаза твои
Изысканные, на конях, бои
Ревнителей твоей постели брачной.
Нагие ветви жалобной весны
На синеве без солнца, без тумана.
Вокруг тебя предметы все полны
Предчувствием кончающихся рано,
И на стигийский мрак обречены
Опущенные веки Джулиано.
Тинторетто
Верьте небу в зрачке человека.
Чудный миг — из груди молодой
Брызжет ввысь олимпийское млеко,
Порождая звезду за звездой.
Непорочная дева Диана
Родила в золотых облаках.
Крепко тельце ее мальчугана
У служанки на мощных руках.
Раздались облака-исполины —
И земная сквозит синева.
Вьется шелк, и пестреют павлины
У девических ног Божества.
Будда
Пальцы правой руки упокоились в левой ладони;
Вверх пятою ступни прикасаются к бронзе колен.
Я принес бы цветов и возжег бы ему воскурений,
Но не нужен ему ни жасмина, ни ладана тлен.
Выраженье лица — словно долго страдавшее тело
Облегчение чувствует; он осторожно следит
За мгновеньями, зная, что боль навсегда отлетела,
Что теперь бестревожно он веки веков просидит.
Он избавлен от мира. Сама безысходная вечность
Не нарушит покоя, — обрел он предел тишины.
И при чем здесь божественность духа? При чем человечность?
Не живет и не мыслит; к нему не слетают и сны.
Только отдых от мук: от корысти, от злости, от хвори,
Многолюдства и голода. Бронзовый лотос плывет.
Розовеют зубцы отрешенных тибетских нагорий.
Кто живет, тот страдает. Блаженствующий не живет.
Карфаген
На улицах, на площадях движенье.
Вы, матери, падите на колена!
Детей своих, надежду Карфагена,
Отцы ведут на праздник их сожженья.
Учуяв сладких тел уничтоженье,
Завыл шакал, — он не вкусит их тлена!
Разверст живот кумира. Кровь и пена
Кипит в меди. Идет богослуженье.
Из Тира, из Сидона вести дурны;
Казна пуста; в сенате речи бурны;
Внимать не время систрам многострунным.
Но что богам? Их небеса лазурны.
О Мать Танит! Облей елеем лунным
Сквозь сень ветвей младенческие урны!
Сильвестр Щедрин
Когда еще в пыли тротуаров немощеных,
Линейками треща, процветала Москва,
А гордая Нева в Ботнических затонах
Гранитом берега облачала едва,
Наши деды тогда в широкополых шляпах,
Полупричесаны, отвернув воротник,
От имений своих и от изб косолапых
И от тощих полей, где жатву жал мужик,
Косясь на прихоти скучающего бара,
Уезжали туда, где воздух для певца
Так мягок, где «синьор», гитара и Феррара,
Где Торкватов напев слетает с уст гребца.
И нес их дилижанс на берега Сорренто:
Их прельщала семья певучих рыбаков,
«Ладзарони» нагих и черных стариков,
Макарон бахрома и желтая полента,
Обгрызанный арбуз, золотой апельсин,
Небрежно брошенный рукою загорелой,
И средиземных волн простор с каёмкой белой,
И народный театр, где рваный арлекин
Горланит, где гремит смех неаполитанца,
Горячий, словно день, легкий, как плеск весла;
И в горах девушка, ведущая осла,
Белый сложив платок над загаром румянца.
Там ты расцвел, Щедрин. Виноградные сени,
Куда с моря ведут скалистые ступени,
И прохладу любил ты сельских галерей,
Где солнца теплый луч пронизывает кисти,
В сладких соках таящие «Lacrimae Christi»[4],
Где курчавы ребята, где грудь матерей
Солнцем опалена… В хозяине ты друга,
Наверное, нашёл, и душу он твою
Беспечнейшей пленял любовью к бытию
И гортанным акцентом болтливого Юга.
А вечером, мольберт на утёс водрузив,
Ты садился смотреть, как ловят крабов дети,
Как, влажные ещё, усевшись, чинят сети
Старухи, старики. Зеленеет залив…
На шарфы красные струится ветер тонкий,
От Капри веющий. Наполнен речью звонкой
Весь берег. Скал меж тем приморская стена
Темнеет. В музыку, в любовь и в сон Сорренто
Уходит… Лишь одна неба светлая лента
Как будто серебром прозрачным зажжена.
Анна Ахматова
Сама не зная, торжествует
Над всем, — молчит иль говорит;
Вблизи как тайна существует
И чудо некое творит.
Она со всеми и повсюду,
Здоровье чье-то пьет вином,
За чайный стол несет посуду,
Иль на гамак уронит том.
С детьми играет на лужайке
В чуть внятном розовом платке;
Непостижима без утайки,
Купаться шествует к реке.
Над блюдцем свежей земляники,
В холщовом платье, в летний зной,
Она — сестра крылатой Ники
В своей смиренности земной.
И удивляешься, как просто
Вмещает этот малый дом
Ее — мифического роста,
С таким сияньем над челом.
Она у двери сложит крылья,
Прижмет вплотную вдоль боков
И лоб нагнет со свежей пылью
Задетых где-то облаков.
Вошла — и это посещенье,
В котором молкнет суета, —
Как дальний гром, как озаренье —
Земная гостья и мечта.
Е. С. Кругликовой
Мечтаю ваш создать портрет,
Не кистью, так стихом иль прозой.
Кто знал, что шестьдесят шесть лет
Еще совсем весенний возраст?
Сумели вы перенести
К заплатам, примусам, ушанке
Полумужское травести
И легкость истой парижанки.
Изображу седой висок
И ваш берет из Сант-Андера,
И галстук — бант наискосок
В большой традиции Бодлера.
Колечко дыма, жест рукой —
И вдруг тень Франса иль Гогена
В монмартрской вашей мастерской
Возникнут, где аборигеном
Желал быть каждый, где на сбор
Талантов в сумеречных позах
Парижа меркнущий офорт
Глядел сквозь оттиски и розы.
Где в эвфорическом быту
Европой выстраданный искус
Вливался в рифму иль черту,
Как неизбежно острый привкус.
В эпохе вы, эпоха в вас,
Пускай с Парижем вы в разлуке, —
А я — я поздравляю вас
И молча вам целую руки.
Анне Ахматовой
Я плыл Эгейским морем. Вдалеке
Зарозовел у берегов азийских
Мусический и грешный остров Сафо.
Кто ей внимал? — пять-десять учениц;
Немногим боле — граждан митиленских.
Пределом песен пенный был прибой.
Различны судьбы: ныне вся земля,
Многоравнинна, многоокеанна,
Лелеет имя сладостное — Анна.
Мне радостно, что в годы личных бед
И горестей я мог вам предоставить
Недели тишины в моих Старках,
Отторгнутых потом по воле века.
Лета стояли знойные, но дом
Бывал прохладен и прохладен сад.
На каменной террасе, окаймленной
Чугунными решетками, случалось,
Мы накрывали вместе чайный стол, —
Я снимок берегу, где профиль ваш
Соседствует с семейным самоваром.
Я вам носил подушки на гамак, —
Читали вы подолгу, и никто
Смутить не смел уединенья гостьи.
Мы в сумерки бродили вдоль реки,
Беседуя о всяческом. Я знал,
Что под руку иду с самою Музой.
Вы едете — о том шумит молва —
В Италию принять дары признанья, —
Уже давно там лавры заждались.
Когда венчал Петрарку вечный Рим,
То честь была взаимная обоим.