Стихи — страница 2 из 65

О, налепи на нос листок светло-зеленый,

о, закрывай глаза и слушай в полусне

то пение цикад, то звон цевницы сонной,

то бормотанье волн, то пенье в стороне

аркадских пастухов – из томика, из плавной

медовой глубины, летейской тишины,

и тихий смех в кустах полуденного фавна,

и лепет огурцов, и шепот бузины.

Сюда, сюда, мой друг! Ты знаешь край, где никнет

клубника в чернозем на радость муравьям,

где сохнет на столе подмоченная книга

Эжена де Кюсти, и за забором там

соседа-фавна смех, и рожки, и гармошка,

и Хлои поясок, дриады локоток,

и некуда идти. И за грядой картошки

заросший ручеек, расшатанный мосток.

IIБАЛЛАДА О ДЕВЕ БЕЛОГО ПЛЕСА

Дембеля возвращались в родную страну,

проиграв за кордоном войну.

Пили водку в купе, лишь ефрейтор один

отдавал предпочтенье вину.

Лишь ефрейтор один был застенчив и тих,

и носил он кликуху Жених,

потому что невеста его заждалась

где-то там, на просторах родных.

Но в хмельном кураже порешили они

растянуть путешествия дни

и по Волге-реке прокатить налегке.

Ах, ефрейтор, пусть едут одни!

Ах, ефрейтор, пускай они едут себе.

Ни к чему эти шутки тебе.

Ты от пули ушел и от мины ушел.

Выходи, дурачок, из купе.

Ведь соседская Оля, невеста твоя,

месяц ходит сама не своя,

мать-старушка не спит, на дорогу глядит…

Мчится поезд в родные края!

Но с улыбкой дурною и песней блатной

в развеселой компаньи хмельной

проезжает ефрейтор родные места,

продолжает в каюте запой.

Вниз по Волге плывут, очумев от вина,

даже с берега песня слышна.

Пассажиры боятся им слово сказать.

Так и хлещут с утра до темна.

Ах, ефрейтор, ефрейтор, куда ж ты попал?

Мыться-бриться уже перестал.

На глазах пассажиров, за борт наклонясь,

ты рязанскою водкой блевал…

На четвертые сутки, к полудню проспясь,

головою похмельной винясь,

он на палубу вышел в сиянье и зной.

Блики красные плыли у глаз.

И у борта застыв, он в себя приходил,

за водою блестящей следил.

И не сразу заметил он остров вдали.

Лишь тогда, когда ближе подплыл.

И тогда-то Ее он увидел, бедняк,

и не сразу он понял, дурак,

а сперва улыбнулся похабной губой,

а потом уже вскрикнул и – Боже ты мой! —

вдоль по борту пошел кое-как

за виденьем, представшим ему одному,

почему-то ему одному,

за слепящим виденьем, за тихим лучом,

как лунатик, пришел на корму.

Дева белого плеса и тихой воды,

золотой красоты-наготы

на белейшем коне в тишине, в полусне…

Все, ефрейтор злосчастный. Кранты.

Все, ефрейтор, пропал, никуда не уйдешь.

Лучше б было нарваться на нож,

на душманскую пулю, на мину в пути.

Все, ефрейтор. Теперь не уйдешь…

И когда растворилось виденье вдали,

кореша-дембеля подошли,

чтоб в каюту позвать, чтоб по новой начать.

Но узнать Жениха не смогли.

Бледен лик его был, и блуждал его взор,

и молол несусветный он вздор.

Деву белого плеса он клялся найти,

корешей он не видел в упор.

И на первой же пристани бедный Жених

вышел на берег, грустен и тих,

и расспрашивать стал он про Деву свою,

русокосую голую Деву свою,

Деву плеса в лучах золотых.

Ничего не добившись, он лодку нанял,

взад-вперед по реке он гонял.

И однажды он вроде бы видел ее.

Но вблизи он ее не признал.

И вернулся он в город задрипанный тот,

и ругался он – мать ее в рот,

и билет он купил, и уехать решил.

Но ушел без него пароход.

После в чайной он пил, и в шашлычной он пил,

в станционном буфете бузил,

и с ментами подрался, и там, в КПЗ,

все о Деве своей говорил.

Говорил он о Деве смертельной своей,

голосил он и плакал о ней,

о янтарных глазах, золотых волосах…

И блатные ему отвечали в сердцах:

«Мало ль, паря, на свете блядей?»

Но белугой ревел он, и волком он выл,

и об стенку башкой колотил,

и поэтому вскорости был у врачей,

и в психушку потом угодил.

И когда для порядка вкололи ему,

чтоб не очень буянил, сульфу,

и скрутила его многорукая боль,

и поплыл он в багровую тьму,

среди тьмы этой гиблой, в тумане густом

он увидел вдали за бортом,

он за бортом вдали различил-угадал

этот остров в сиянье златом.

И к нему подплывая в счастливых слезах

на безумных, горящих глазах

и с улыбкой блаженства и светлой любви

на бескровных от боли губах,

озаряясь все больше, почти ослеплен

блеском теплых и ласковых волн

и сиянием белых прибрежных песков,

свою Деву разглядывал он.

И она улыбалась ему и звала,

за собою манила, вела

навсегда, навсегда, никуда, без следа,

никогда, мой любимый, уже никогда…

И вода под копытом светла.

Ну, садись же, садись, дурачок, на коня,

обними же, не бойся меня,

мы поедем с тобой навсегда без следа

никуда, дурачок, как песок, как вода,

в сонном мареве вечного дня…

Дева белого плеса, слепящих песков,

пощади нас, прости дураков,

золотая краса, золотые глаза,

белый конь, а над ним и под ним бирюза.

Лишь следы на песке от подков.

IIIРОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА

1

О доблести, о подвигах, о славе

КПСС на горестной земле,

о Лигачеве иль об Окуджаве,

о тополе, лепечущем во мгле.

O тополе в окне моем, о теле,

тепле твоем, о тополе в окне,

о том, что мы едва не с колыбели,

и в гроб сходя, и непонятно мне.

О чем еще? О бурных днях Афгана,

о Шиллере, о Фильке, о любви,

о тополе, о шутках Петросяна,

о люберах, о Спасе на крови.

O тополе, о тополе, о боли,

о валидоле, о юдоли слез,

о перебоях с сахаром, о соли

земной, о полной гибели всерьез.

О чем еще? О Левке Рубинштейне,

о Нэнси Рейган, о чужих морях,

о юности, о выпитом портвейне,

да, о портвейне! О пивных ларьках,

исчезнувших, как исчезает память,

как все, клубясь, идет в небытие.

O тополе. О БАМе. О Программе

КПСС. О тополе в окне.

О тополе, о тополе, о синем

вечернем тополе в оставленном окне,

в забытой комнате, в распахнутых гардинах,

о времени. И непонятно мне.

2

Ух, какая зима! Как на Гитлера с Наполеоном

навалилась она на невинного, в общем, меня.

Индевеют усы. Не спасают кашне и кальсоны.

Только ты, только ты! Поцелуй твой так полон огня!

Поцелуй-обними! Только долгим и тщательным треньем

мы добудем тепло. Еще раз поцелуй горячей!

Все теплей и теплее. Колготки, носки и колени.

Жар гриппозный и слезы. Мимозы на кухне твоей.

Чаю мне испитого! Не надо заваривать – лишь бы

кипяток да варенье. И лишь бы сидеть за твоей

чистой-чистой клеенкой. И слышать, как где-то в Париже

говорит комментатор о нуждах французских детей…

Ух, какая зима! Просто Гитлер какой-то! В такую

ночку темную ехать и ехать в Коньково к тебе.

На морозном стекле я твой вензель чертить не рискую —

пассажиры меня не поймут, дорогая Е. Б.

IVБАЛЛАДА О СОЛНЕЧНОМ ЛИВНЕ

В годы застоя, в годы застоя

я целовался с Ахвердовой Зоей.

Мы целовались под одеялом.

Зоя ботанику преподавала

там, за Можайском, в совхозе «Обильном».

Я приезжал на автобусе пыльном

или в попутке случайной. Садилось

солнце за ельник. Окошко светилось.

Комната в здании школы с отдельным

входом, и трубы совхозной котельной

в синем окне. И на стенке чеканка

с витязем в шкуре тигровой. Смуглянкой

Зоя была, и когда целовала,

что-то всегда про себя бормотала.

Сын ее в синей матроске на фото

мне улыбался в обнимку с уродом

плюшевым. Звали сыночка Борисом.

Муж ее, Русик, был в армию призван

маршалом Гречко… Мое ты сердечко!

Как ты стояла на низком крылечке,

в дали вечерние жадно глядела

в сторону клуба. Лишь на две недели

я задержался. Ах, Зоинька, Зоя,