Стихи — страница 5 из 65

тем, что Дроздов про пьянку написал

и про спанье на боевом дежурстве.

И зал был возмущен, негодовал:

«Салага, а туда же!» Я не в курсе,

Ленуля, все ли письма он читал

39

иль выборочно. Думаю, не все.

А все-таки стихи о Персефоне,

небось, читал, о пресвятой красе

перстов и персей, с коими резонно

был мной аллитерирован Персей.

40

И наконец, он уходил. И свет

гасили в зале, и экран светился.

И помню я через тринадцать лет,

как зал то умолкал, то веселился

громоподобно, Лена. Помню бред

41

какой-то про танцовщицу, цветной

арабский, что ли, фильм. Она из бедных

была, но слишком хороша собой,

и все тесней кольцо соблазнов вредных

сжималось. Но уже мелькнул герой,

42

которому избавить суждено

ее от домогательств богатеев.

В гостинице она пила вино

и танцевала с негодяем, млея.

Уже он влек в альков бедняжку, но…

43

«На выход, рота связи!» – громкий крик

раздался, и, ругаясь, пробирались

мы к выходу, и лишь один старик

и двое черпаков сидеть остались.

За это их заставили одних

44

откапывать какой-то кабель… Так

и не узнал я, как же все сложилось

у той танцорки. Глупый Марущак

потом в курилке забавлял служивых,

кривляясь и вихляя задом, как

45

арабская танцовщица… Копать

траншею было трудно. Каменистый

там грунт и очень жарко. Ах, как спать

хотелось в этом мареве, как чисто

вода блестела в двух шагах. Шагать

46

в казарму приходилось, потому

что только с офицером разрешалось

купаться. Но гурьбой в ночную тьму

деды в трусах сбегали. Возвращались

веселые и мокрые. «Тимур, —

47

шептал Дроздов, мешая спать, – давай

купнемся!» – соблазняя тем, что дрыхнул

дежурный, а на тумбочке Мамай

из нашего призыва. «Ну-ка спрыгнул

сюда, боец! А ну давай, давай!» —

48

ефрейтор Нинкин сетку пнул ногой

так, что Дроздова вскинуло. «Купаться,

салаги, захотели? Ну борзой

народ пошел! Ну вы даете, братцы!

Ну завтра покупаемся!»… Какой

49

я видел сон в ту ночь! Чертог сиял.

Шампанское прохладною струею

взмывало вверх и падало в хрусталь,

в раскрытых окнах темно-голубое

мерцало небо звездами, играл

оркестр цыганский песню Лорелеи,

и Леда шла, коленками белея,

по брошенным мехам и по коврам

персидским. Перси сладостные, млея,

под легкою туникою и срам

темнеющий я разглядел, и лепет

влюбленный услыхал, и тайный трепет

девичьей плоти ощутил. Сиял

чертог, и конфетти, гирлянды, блестки,

подвязки, полумаски и сережки,

и декольте, и пенистый бокал,

как в оперетте Кальмана. И пары

кружились, и гавайские гитары

нам пели, и хохляцкие цимбалы,

и вот в венке Галинка подошла,

сказала, что не нужен ей мужчина

другой, что краше хлопца не знайшла,

брат Жора в сапогах и свитке синей

плясал гопак, веселый казачина,

с Марущаком. И сена аромат

от Гали исходил, босые ножки

притопывали, розовый мускат

мы пили с ней, и деревянной ложкой

вареники мы ели. Через сад

на сеновал мы пробежали с Галей.

Танцовщицы арабские плясали

и извивались будто змеи, счесть

алмазов, и рубинов, и сапфиров

мы не могли, и лейтенант Шафиров

в чалме зеленой предложил присесть,

отведать винограда и шербета,

и соловей стонал над розой где-то,

рахат-лукум, халву и пастилу,

сгущенку и портвейн «Букет Прикумья»

вкушали мы с мороженым из ГУМа,

и нам служил полунагой зулус

с блестящим ятаганом, Зульфия

ко мне припала телом благовонным,

сплетались руки, страсти не тая,

и теплый ветер пробежал по кронам

под звон зурны, и легкая чадра

спадала, и легчайшие шальвары

спускались, и разматывалось сари,

японка улыбалась и звала,

прикрыв рукою треугольник темный,

и море набегало на песок

сияющего брега, и огромный

янтарный скорпион лежал у ног,

магические чары расточая…

Какие-то арапы, самураи

верхом промчались. Леда проплыла

в одежде стройотрядовской, туда же

промчался лебедь. Тихо подошла

отрядная вожатая Наташа

и, показав мне глупости, ушла

за КПП. И загорали жены

командного состава без всего,

но тут раздались тягостные стоны —

как бурлаки на Волге, бечевой

шли старики, влача в лазури сонной

трирему, и на палубе злаченой

в толпе рабынь с пантерою ручной

плыла Она в сверкающей короне

на черных волосах! Над головой

два голубя порхали, и в поклоне

все замерли, и в звонкой тишине

с улыбкой на устах бесстыдно-алых

Элеонора шла зеркальным залом,

шла медленно, и шла она ко мне!

И черные ажурные чулки,

и тяжкие запястья, и бюстгальтер

кроваво-золотой, и каблуки

высокие! Гонконговские карты,

мной виденные как-то раз в купе,

ожившие, ее сопровождали,

и все тянулось к Ней в немой мольбе!

Но шла Она ко мне! И зазвучали

томительные скрипки, лепестки

пионов темных падали в фонтаны

медлительно. И черные очки

Она сняла, приблизившись. И странным,

нездешним светом хищные зрачки

сияли, и одежды ниспадали,

и ноготки накрашенные сжали

50

мне… В общем, Лена, двадцать лет

мне было. И, проснувшись до подъема,

я плакал от стыда. И мой сосед

Дроздов храпел. И никакого брома

не содержали, Лена, ни обед,

ни завтрак и ни ужин. Вовсе нет.

IXЭКЛОГА

Мой друг, мой нежный друг, зарывшись с головою

в пунцовых лепестках гудит дремучий шмель.

И дождь слепой пройдет над пышною ботвою,

в террасу проскользнет сквозь шиферную щель,

и капнет на стихи, на желтые страницы

Эжена де Кюсти, на огурцы в цвету.

И жесть раскалена, и кожа золотится,

анисовка уже теряет кислоту.

А раскладушки холст все сохраняет влажность

ушедшего дождя и спину холодит.

И пение цикад, и твой бюстгальтер пляжный,

и сонных кур возня, и пенье аонид.

Сюда, мой друг, сюда! Ты знаешь край, где вишня

объедена дроздом, где стрекот и покой,

и киснет молоко, мой ангел, и облыжно

благословляет всех зеленокудрый зной.

Зеленокудрый фавн, безмозглый, синеглазый,

капустницы крыла и Хлои белизна.

В сарае темном пыль, и ржавчина, и грязный

твой плюшевый медведь, и лирная струна

поет себе, поет. Мой нежный друг, мой глупый,

нам некуда идти. Уж огурцы в цвету.

Гармошка на крыльце, твои сухие губы,

веснушки на носу, улыбки на лету.

Но, ангел мой, замри, закрой глаза. Клубнику

последнюю уже прими в ладонь свою,

александрийский стих из стародавней книги,

французскую печаль, летейскую струю

тягучую, как мед, прохладную, как щавель,

хорошую, как ты, как огурцы в цвету.

И говорок дриад, и купидон картавый,

соседа-фавна внук в полуденном саду.

Нам некуда идти. Мы знаем край, мы знаем,

как лук порей красив, как шмель нетороплив,

как зной смежил глаза и цацкается с нами,

как заросла вода под сенью старых ив.

И некуда идти. И незачем. Прекрасный,

мой нежный друг, сюда! Взгляни – лягушка тут

зеленая сидит под георгином красным.

И пусть себе сидит. А нам пора на пруд.

Конец

сантименты1989

Лене Борисовой

ВМЕСТО ЭПИГРАФА

Из Джона Шейда

Когда, открыв глаза, ты сразу их зажмуришь

от блеска зелени в распахнутом окне,

от пенья этих птиц, от этого июля, —

не стыдно ли тебе? Не страшно ли тебе?

Когда сквозь синих туч на воды упадает

косой последний луч в осенней тишине,

и льется по волне, и долго остывает, —

не страшно ли тебе? Не стыдно ли тебе?

Когда летящий снег из мрака возникает

в лучах случайных фар, скользнувших по стене,

и пропадает вновь, и вновь бесшумно тает

на девичьей щеке, – не страшно ли тебе?

Не страшно ли тебе, не стыдно ль – по асфальту

когда вода течет, чернеет по весне,

и в лужах облака, и солнце лижет парту

четвертой четверти, – не стыдно ли тебе?

Я не могу сказать, о чем я, я не знаю…

Так просто, ерунда. Все глупости одне…

Такая красота, и тишина такая…