Стихи — страница 7 из 13

жила вдвоем со старшею сестрой.

Они отважно жили и неловко,

глотали чай вприкуску по утрам,

обедали в буфетах и столовках

и одевались лишь по ордерам.

Их комната, пустынная, как зала,

в какой солдаты стали на постой,

как помнится мне, вовсе не блистала

девической ревнивой чистотой.

Поблекших стен ничто не украшало,

лишь выступал из общей пустоты

один плакат, где узник капитала

махал платком сквозь ржавые пруты.

Но в этот синий вечер почему-то

в мигании шестнадцати свечей

заброшенным и странно неприютным

ее жилище показалось ей.

Листая снимки старого журнала

или беря учебник со стола,

она ждала. Чего, сама не знала,

но, как приговоренная, ждала.

И, как бы чуя это, очень скоро,

как и она, смятен и одинок,

в полупустом пространстве коридора

заклокотал пронзительный звонок.

То из теснин Арбатского района,

войдя в подъезд или аптечный зал,

настойчиво, прерывисто, влюбленно

свою подругу Яшка вызывал.

…О узенькая будка автомата,

встань предо мной средь этих строгих

   строк,

весь в номерах, фамилиях и датах,

общенья душ фанерный уголок!

Укромная обитель телефона

от уличной толпы невдалеке,

и очередь снабженцев и влюбленных

с блестящими монетками в руке.

Не раз и я, как возле двери рая,

среди аптечных банок и зеркал,

заветный номер молча повторяя,

в той очереди маленькой стоял.

Идут года и кажутся веками;

давно я стал иною страстью жить,

и поздними влюбленными звонками

мне некого и незачем будить.

Под звездами вечерними России —

настала их волшебная пора! —

вбегают в будку юноши другие,

другие повторяя номера.

У автомата по пути помешкав,

припоминая молодость свою,

я счастья их не омрачу усмешкой,

а только так, без дела, постою.

Я счастья их не оскорблю улыбкой, —

пускай они в твоих огнях, Арбат,

проходят рядом медленно и зыбко,

как Лизка с Яшкой двадцать лет назад.

Под синезвездным куполом вселенной,

то говоря, то затихая вновь,

они кружились робко и блаженно

в твоих владеньях, первая любовь.

В кругу твоих полууснувших улиц,

твоих мостов, молчащих над рекой,

и на пустом бульварике очнулись

пред струганою длинною скамьей.

На гравии, уже слегка подталом,

осыпанная блестками луны,

она одна отчетливо стояла

средь голых веток ночи и весны.

(Скамья любви, приют недолгий счастья,

когда светло и празднично вокруг,

ты целиком находишься во власти

горластых нянек, призрачных старух.

Но лишь затихнет шум дневных событий,

и в синем небе звезды заблестят,

из кухонек, казарм и общежитий

сюда толпой влюбленные спешат.

Недаром же в аллее полутемной

тебя воздвигли плотник и кузнец —

тесовый трон любовников бездомных,

ночной приют пылающих сердец.)

Подвижница райкомовских отделов,

десятки дел хранящая в уме,

конечно же, ни разу не сидела

на этой подозрительной скамье.

Еще вчера с презрительной опаской,

не вынимая из карманов рук,

она глядела издали на сказку

записочек, свиданий и разлук.

И вот, сама винясь перед собою,

страдая от гражданского стыда,

протоптанной влюбленными тропою

она пришла за Яшкою сюда.

Но, раз уж это все-таки случилось,

ей не к лицу топтаться на краю,

и, словно в бездну, Лизка опустилась

на старую волшебную скамью.

Струясь, мерцала лунная тропинка,

от нежности кружилась голова…

Чуть наклонясь, ничтожную пушинку

она сняла у Яшки с рукава.

Быть может, это личное движенье

строительницы времени того

теперь не много даст воображенью

или не скажет вовсе ничего.

Но смысл его до боли понял Яшка:

свершилось то, чего он так хотел!

Высокий лоб, увенчанный фуражкой,

в предчувствии любви похолодел.

Его душе, измученной желаньем,

томящейся без славы и побед,

оно сказало больше, чем признанье,

и требовало большего в ответ.

И в обнаженной липовой аллее

(актив Москвы, шуми и протестуй!),

идя на все и все-таки робея,

он ей нанес свой первый поцелуй…

Такое ощущение едва ли

кому из нас случалось испытать.

Мы никого тогда не целовали,

и нас никто не смел поцеловать.

Был поцелуй решением подростков

искоренен, как чуждый и пустой.

Мы жали руки весело и жестко

взамен всего тяжелой пятерней.

Той, что в ожогах, ссадинах, порезах,

уже верша недетские дела,

у пахоты и грозного железа

свой темный цвет и силу заняла.

Той самою рукою пятипалой,

что кровью жил и мускулами уз

все пять частей земли уже связала

в одной ладони дружеский союз.

1953–1955

Под Москвой

Не на пляже и не на «зиме»,

не у входа в концертный зал, —

я глазами тебя своими

в тесной кухоньке увидал.

От работы и керосина

закраснелось твое лицо.

Ты стирала с утра для сына

обиходное бельецо.

А за маленьким за оконцем,

белым блеском сводя с ума,

стыла, полная слез и солнца,

раннеутренняя зима.

И, как будто твоя сестричка,

за полянками, за леском

быстро двигалась электричка

в упоении трудовом.

Ты возникла в моей вселенной,

в удивленных глазах моих

из светящейся мыльной пены

да из пятнышек золотых.

Обнаженные эти руки,

увлажнившиеся водой,

стали близкими мне до муки

и смущенности молодой.

Если б был я в тот день смелее,

не раздумывал, не гадал —

обнял сразу бы эту шею,

эти пальцы б поцеловал.

Но ушел я тогда смущенно,

только где-то в глуби светясь.

Как мы долго вас ищем, жены,

как мы быстро теряем вас…

А на улице в самом деле

от крылечка наискосок

снеговые стояли ели,

подмосковный скрипел снежок.

И хранили в тиши березы

льдинки светлые на ветвях,

как скупые мужские слезы,

не утертые второпях.

1955

Признание

Не в смысле каких деклараций,

не пафоса ради, ей-ей, —

мне хочется просто признаться,

что очень люблю лошадей.

Сильнее люблю, по-другому,

чем разных животных иных…

Не тех кобылиц ипподрома,

солисток трибун беговых.

Не тех жеребцов знаменитых,

что, — это считая за труд, —

на дьявольских пляшут копытах

и как оглашенные ржут.

Не их, до успехов охочих,

блистающих славой своей, —

люблю неказистых, рабочих,

двужильных кобыл и коней.

Забудется нами едва ли,

что вовсе в недавние дни

всю русскую землю пахали

и жатву свозили они.

Недаром же в старой России,

пока еще памятной нам,

старухи по ним голосили

почти как по мертвым мужьям.

Их есть и теперь по Союзу

немало в различных местах,

таких кобыленок кургузых

в разбитых больших хомутах.

Недели не знавшая праздной,

прошедшая сотни работ,

она и сейчас безотказно

любую поклажу свезет.

Но только в отличье от прежней,

косясь, не шарахнется вбок,

когда на дороге проезжей

раздастся победный гудок.

Свой путь уступая трехтонке,

права понимая свои,

она оглядит жеребенка

и трудно свернет с колеи.

Мне праздника лучшего нету,

когда во дворе дотемна

я смутно работницу эту

увижу зимой из окна.

Я выйду из душной конторки,

заранее радуясь сам,

и вынесу хлебные корки,

и сахар последний отдам.

Стою с неумелой заботой,

осклабив улыбкою рот,

и глупо шепчу ей чего-то,

пока она мирно жует.

1956

Маяковский

Из поэтовой мастерской,

не теряясь в толпе московской,

шел по улице по Тверской

с толстой палкою Маяковский.

Говорлива и широка,

ровно плещет волна народа

за бортом его пиджака,

словно за бортом парохода.

Высока его высота,

глаз рассерженный смотрит косо,

и зажата в скульптуре рта