Стихотворения — страница 3 из 29

я узнаю́ твой облик, россиянка.

В глазах черно от белого сиянья!

Как холодно! Как лошади несут!

Выходит. Вдруг — мороз ей нов и чужд.

Сугробов белолобые телята

к ладоням льнут. Младенческая чушь

смешит уста. И нежно и чуть-чуть

в ней в полщеки проглянет итальянка,

и в чистой мгле ее лица таятся

движения неведомых причуд.

Всё ждет. И ей — то страшно, то смешно.

И похудела. Смотрит остроносо

куда-то ввысь. Лицо усложнено

всезнающей улыбкой астронома!

В ней сильный пульс играет вкось и вкривь.

Ей всё нужней, всё тяжелей работа.

Мне кажется, что скоро грянет крик

доселе неизвестного ребёнка.

9

Грянь и ты, месяц первый, Октябрь,

на твоем повороте мгновенном

электричеством бьет по локтям

острый угол меж веком и веком.

Узнаю изначальный твой гул,

оглашающий древние своды,

по огромной округлости губ,

называющих имя Свободы.

О, три слога! Рёв сильных широт

отворенной гортани!

Как в красных

и предельных объемах шаров —

тесно воздуху в трёх этих гласных.

Грянь же, грянь, новорожденный крик

той Свободы! Навеки и разом —

распахни треугольный тупик,

образованный каменным рабством.

Подари отпущение мук

тем, что бились о стены и гибли, —

там, в Михайловском, замкнутом в круг,

там, в просторно-угрюмом Египте.

Дай, Свобода, высокий твой верх

видеть, знать в небосводе затихшем,

как бредущий в степи человек

близость звёзд ощущает затылком.

Приближай свою ласку к земле,

совершающей дивную дивность,

навсегда предрешившей во мне

свою боль, и любовь, и родимость.

10

Ну что ж. Уже всё ближе, всё верней

расчёт, что попаду я в эту повесть,

конечно, если появиться в ней

мне Игрека не помешает происк.

Всё непременным чередом идет,

двадцатый век наводит свой порядок,

подрагивает, словно самолёт,

предслыша небо серебром лопаток.

А та, что перламутровым белком

глядит чуть вкось, чуть невпопад и странно,

ступившая, как дети на балкон,

на край любви, на острие пространства,

та, над которой в горлышко, как в горн,

дудит апрель, насытивший скворешник, —

нацеленный в меня, прости ей, гром! —

она мне мать, и перемен скорейших

ей предстоит удача и печаль.

А ты, о Жизнь, мой мальчик-непоседа,

спеши вперед и понукай педаль

открывшего крыла́ велосипеда.

Пусть роль свою сыграет азиат —

он белокур, как белая ворона,

как гончую, его влечет азарт

по следу, вдаль, и точно в те ворота,

где ждут его, где воспринять должны

двух острых скул опасность и подарок.

Округлое дитя из тишины

появится, как слово из помарок.

11

Я — скоро. Но покуда нет меня.

Я — где-то там, в преддверии природы.

Вот-вот окликнут, разрешат — и я

с готовностью возникну на пороге.

Я жду рожденья, я спешу теперь,

как посетитель в тягостной приёмной,

пробить бюрократическую дверь

всем телом — и предстать в её проёме.

Ужо рожусь! Еще не рождена.

Еще не пала вещая щеколда.

Никто не знает, что я — вот она,

темно, смешно. Апчхи! В носу щекотно.

Вот так играют дети, прячась в шкаф,

испытывая радость отдаленья.

Сейчас расхохочусь! Нет сил! И ка-ак

вдруг вывалюсь вам всем на удивленье!

Таюсь, тянусь, претерпеваю рост,

вломлюсь птенцом горячим, косоротым —

ловить губами воздух, словно гроздь,

наполненную спелым кислородом.

Сравнится ль бледный холодок актрис,

трепещущих, что славы не добьются,

с моим волненьем среди тех кулис,

в потёмках, за минуту до дебюта!

Еще не знает речи голос мой,

еще не сбылся в лёгких вздох голодный.

Мир наблюдает смутной белизной,

сурово излучаемой галёркой.

(Как я смогу, как я сыграю роль

усильем безрассудства молодого?

О, перейти, превозмогая боль,

от немоты к началу монолога!

Как стеклодув, чьи сильные уста

взрастили дивный плод стекла простого,

играть и знать, что жизнь твоя проста

и выдох твой имеет форму слова.

Иль как печник, что, краснотою труб

замаранный, сидит верхом на доме,

захохотать и ощутить свой труд

блаженною усталостью ладони.

Так пусть же грянет тот театр, тот бой

меж «да» и «нет», небытием и бытом,

где человек обязан быть собой

и каждым нерожденным и убитым.

Своим добром он возместит земле

всех сыновей её, в ней погребенных.

Вершит всевечный свой восход во мгле

огромный, голый, золотой Ребенок.)

Уж выход мой! Мурашками, спиной

предчувствую прыжок свой на арену.

Уже объявлен год тридцать седьмой.

Сейчас, сейчас — дадут звонок к апрелю.

Реплика доброжелателя:

О нечто, крошка, пустота,

ещё не девочка, не мальчик,

ничто, чужого пустяка

пустой и маленький туманчик!

Зачем, неведомый радист,

ты шлешь сигналы пробужденья?

Повремени и не родись,

не попади в беду рожденья.

Нераспрямленный организм,

закрученный кривой пружинкой,

о, образумься и очнись!

Я — умник, много лет проживший, —

я говорю: потом, потом

тебе родиться будет лучше.

А не родишься — что же, в том

всё ж есть свое благополучье.

Помедли двадцать лет хотя б,

утешься беззаботной ленью,

блаженной слепотой котят,

столь равнодушных к утопленью.

Что так не терпится тебе,

и, как птенец в тюрьме скорлупок,

ты спешку точек и тире

все выбиваешь клювом глупым?

Чем плохо там — во тьме пустой,

где нет тебе ни слёз, ни горя?

Куда ты так спешишь? Постой!

Родится что-нибудь другое.

Примечание автора:

Ах, умник! И другое пусть

родится тоже непременно, —

всей музыкой озвучен пульс,

прям позвоночник, как антенна.

Но для чего же мне во вред

ему пройти и стать собою?

Что ж, он займет весь белый свет

своею малой худобою?

Мне отведенный кислород,

которого я жду века́ми,

неужто он до дна допьет

один, огромными глотками?

Моих друзей он станет звать

своими? Всё наглей, все дальше

они там будут жить, гулять

и про меня не вспомнят даже?

А мой родимый, верный труд,

в глаза глядящий так тревожно,

чужою властью новых рук

ужели приручить возможно?

Ну, нет! В какой во тьме пустой?

Сам там сиди. Довольно. Дудки.

Наскучив мной, меня в простор

выбрасывают виадуки!

И в солнце, среди синевы

расцветшее, нацелясь мною,

меня спускают с тетивы

стрелою с тонкою спиною.

Веселый центробежный вихрь

меня из круга вырвать хочет.

О Жизнь, в твою орбиту вник

меня таинственный комочек!

Твой золотой круговорот

так призывает к полнокровью,

словно сладчайший огород,

красно дразнящий рот морковью.

О Жизнь любимая, пускай

потом накажешь всем и смертью,

но только выуди, поймай,

достань меня своею сетью!

Дай выгадать мне белый свет —

одну-единственную пользу!

— Припомнишь, дура, мой совет

когда-нибудь, да будет поздно.

Зачем ты ломишься во вход,

откуда нет освобожденья?

Ведь более удачный год

ты сможешь выбрать для рожденья.

Как безопасно, как легко,

вне гнева ве́ка или ветра —

не стать. И не принять лицо,

талант и имя человека.

12

Каков мерзавец! Но, средь всех затей,

любой наш год — утешен, обнадёжен

неистовым рождением детей,

мельканьем ножек, пестротой одёжек.

И в их великий и всемирный рёв,

захлёбом насыщая древний голод,

гортань прорезав чистым остриём,

вонзился мой, сжегший губы голос!

Пусть вечно он благодарит тебя,

земля, меня исторгшая, родная,

в печаль и в радость, и в трубу трубя,

и в маленькую дудочку играя.

Мне нравится, что Жизнь всегда права,

что празднует в ней вечная повадка —

топырить корни, ставить дерева

и меж ветвей готовить плод подарка.

Пребуду в ней до края, до конца,

а пред концом — воздам благодаренье

всем девочкам, слетающим с крыльца,

всем людям, совершающим творенье.