Стихотворения — страница 9 из 14

а там уж

и первенец —

обычные дела.

Я скоро в гости, милая, приеду,

такой, как раньше, —

с гонором, плохой,

ты обязательно зови меня к обеду

и угости ватрушкой и ухой.

Я сына на колене покачаю

(ты только не забудь и позови)…

Потом, вкусив малины,

с медом чаю,

поговорю о «странностях любви».

1932

«Я замолчу, в любови разуверясь…»

Я замолчу, в любови разуверясь, —

она ушла по первому снежку,

она ушла —

какая чушь и ересь

в мою полезла смутную башку.

Хочу запеть,

но это словно прихоть,

я как не я, и всё на стороне, —

дымящаяся папироса, ты хоть

пойми меня и посоветуй мне.

Чтобы опять от этих неполадок,

как раньше, не смущаясь ни на миг,

я понял бы, что воздух этот сладок,

что я во тьме шагаю напрямик.

Что не пятнал я письма слезной жижей

и наволочек не кусал со зла,

что всё равно мне, смуглой или рыжей,

ты, в общем счете подлая, была.

И попрощаюсь я с тобой поклоном.

Как хорошо тебе теперь одной —

на память мне флакон с одеколоном

и тюбики с помадою губной.

Мой стол увенчан лампою горбатой,

моя кровать на третьем этаже.

Чего еще? —

Мне только двадцать пятый,

мне хорошо и весело, уже.

<1933>

«Мы хлеб солили крупной солью…»

Мы хлеб солили крупной солью,

и на ходу, легко дыша,

мы с этим хлебом ели сою

и пили воду из ковша.

И тучи мягкие летели

над переполненной рекой,

и в неуютной, злой постели

мы обретали свой покой.

Чтобы, когда с утра природа

воспрянет, мирна и ясна,

греметь водой водопровода,

смывая недостатки сна.

По комнате шагая с маху,

в два счета убирать кровать,

искать потертую рубаху

и басом песню напевать.

Тоска, себе могилу вырой —

я песню легкую завью, —

над коммунальною квартирой

она подобна соловью.

Мне скажут черными словами,

отринув молодость мою,

что я с закрытыми глазами

шаманю и в ладоши бью.

Что научился только лгать

во имя оды и плаката, —

о том, что молодость богата,

без основанья полагать.

Но я вослед за песней ринусь,

могучей завистью влеком, —

со мной поет и дразнит примус

меня лиловым языком.

<1933>

ОХОТА

Я, сказавший своими словами,

что ужасен синеющий лес,

что качается дрябло над нами

омертвелая кожа небес,

что, рыхлея, как манная каша,

мы забудем планиду свою,

что конечная станция наша —

это славная гибель в бою, —

я, мятущийся, потный и грязный

до предела, идя напролом,

замахнувшийся песней заразной,

как тупым суковатым колом, —

я иду под луною кривою,

что жестоко на землю косит,

над пропащей и желтой травою

светлой россыпью моросит.

И душа моя, скорбная видом,

постарела не по годам, —

я товарища в битве не выдам

и подругу свою не продам.

Пронесу отрицание тлена

по дороге, что мне дорога,

и уходит почти по колено

в золотистую глину нога.

И гляжу я направо и прямо,

и налево и прямо гляжу, —

по дороге случается яма,

я спокойно ее обхожу.

Солнце плавает над головами,

я еще не звоню в торжество,

и, сказавший своими словами,

я еще не сказал ничего.

Но я вынянчен не на готовом,

я ходил и лисой и ужом,

а теперь на охоту за словом

я иду, как на волка с ножом.

Только говор рассыплется птичий

над зеленою прелестью трав,

я приду на деревню с добычей,

слово жирное освежевав.

<1933>

«Под елью изнуренной и громоздкой…»

Под елью изнуренной и громоздкой,

что выросла, не плача ни о ком,

меня кормили мякишем и соской,

парным голубоватым молоком.

Она как раз качалась на пригорке,

природе изумрудная свеча.

От мякиша избавленные корки

собака поедала клокоча.

Не признавала горести и скуки

младенчества животная пора.

Но ель упала, простирая руки,

погибла от пилы и топора.

Пушистую траву примяла около,

и ветер иглы начал развевать.

Потом собака старая подохла,

а я остался жить да поживать.

Я землю рыл,

я тосковал в овине,

я голодал во сне и наяву,

но не уйду теперь на половине

и до конца как надо доживу.

И по чьему-то верному веленью —

такого никогда не утаю —

я своему большому поколенью

большое предпочтенье отдаю.

Прекрасные,

тяжелые ребята, —

кто не видал — воочию взгляни, —

они на промыслах Биби-Эйбата,

и на пучине Каспия они.

Звенящие и чистые, как стекла,

над ними ветер дует боевой…

Вот жалко только,

что собака сдохла

и ель упала книзу головой.

1933

«Лес над нами огромным навесом…»

Лес над нами огромным навесом —

корабельные сосны,

казна, —

мы с тобою шатаемся лесом,

незабвенный товарищ Кузьма.

Только птицы лохматые, воя,

промелькнут, устрашая, грозя,

за плечами центрального боя

одноствольные наши друзья.

Наша молодость, песня и слава,

тошнотворный душок белены,

чернораменье до лесосплава,

занимает собой полстраны.

Так и мучимся, в лешего веря,

в этом логове, тяжком, густом;

нас порою пугает тетеря,

поднимая себя над кустом.

На болоте ни звона, ни стука,

всё загублено злой беленой;

тут жила, по рассказам, гадюка

в половину болота длиной.

Но не верится все-таки — что бы

тишина означала сия?

Может, гадина сдохла со злобы,

и поблекла ее чешуя?

Знаю, слышу, куда ни сунусь,

что не вечна ни песня, ни тьма,

что осыплется осень, как юность,

словно лиственница, Кузьма.

Колет руку неловкая хвоя

подбородка и верхней губы.

На планете, что мчится воя,

мы поднимемся, как дубы.

Ночь ли,

осень ли,

легкий свет ли,

мы летим, как планета вся,

толстых рук золотые ветви

над собой к небесам занеся.

И, не тешась любовью и снами,

мы шагаем, навеки сильны;

в ногу вместе с тяжелыми, с нами,

ветер с левой идет стороны.

И деревьев огромные трубы

на песчаные лезут бугры,

и навстречу поют лесорубы

и камнями вострят топоры.

1933

ЭДУАРДУ БАГРИЦКОМУ

Так жили поэты.

А. Блок

Охотник, поэт, рыбовод…

А дым растекался по крышам,

И гнилью гусиных болот

С тобою мы сызнова дышим.

Ночного привала уют

И песня тебе не на диво…

В одесской пивной подают

С горохом багровое пиво,

И пена кипит на губе,

И между своими делами

В пивную приходят к тебе

И Тиль Уленшпигель и Ламме.

В подвале сыром и глухом,

Где слушают скрипку дрянную,

Один закричал петухом,

Другой заказал отбивную,

А третий — большой и седой —

Сказал:

— Погодите с едой,

Не мясом единственным сыты

Мы с вами, друзья одесситы,

На вас напоследок взгляну.

Я завтра иду на войну

С бандитами, с батькой Махною…

Я, может, уже не спою

Ах, Черному, злому, ах, морю

Веселую песню мою…

Один огорчился простак

И вытер ненужные слезы…

Другой улыбнулся:

— Коль так,

Багрицкий, да здравствуют гёзы! —

А третий, ремнями звеня,

Уходит, седея, как соболь,

И на ночь копыто коня

Он щепочкой чистит особой.

Ложись на тачанку.

И вся

Четверка коней вороная,

Тачанку по ветру неся,

Копытами пыль подминая,

Несет партизана во тьму,

Храпя и вздымая сердито,

И чудится ночью ему

Расстрел Опанаса-бандита…

Охотник, поэт, рыбовод…

А дым растекался по крышам,

И гнилью гусиных болот

С тобою мы сызнова дышим.

И молодость — горькой и злой

Кидается, бьется по жилам,

По Черному морю и в бой —

Чем радовался и жил он.

Ты песни такой не отдашь,