Стихотворения — страница 8 из 20

Все сказки начинаются с «однажды».

И в этом однократность бытия

И однократность утоленья жажды.


Но в памяти такая скрыта мощь,

Что возвращает образы и множит…

Шумит, не умолкая, память-дождь,

И память-снег летит и пасть не может.

1964

* * *

Я переполненный тобой

Всю ночь хотел бродить у моря,

Где берега́ громил прибой,

Моим воспоминаньям вторя.


Его огромную игру

Я понимал наполовину…

Люби меня, не то умру,

Люби меня, не то я сгину.

1964


Два стихотворения

Только тебе

1

Таллин – тайное обиталище,

Год сегодняшний, год вчерашний.

Снег летящий, медленно тающий

Над деревьями и над башней.


Таллин – временное прибежище,

Молчаливый и стерегущий.

День, за окнами тихо брезжущий,

День прошедший и день грядущий.


Таллин – тайное обиталище,

Год минувший и год пришедший.

Поезд, медленно подъезжающий,

Поезд, медленно отошедший.


Таллин – временное прибежище,

Сонный снег, смежающий веки…

Вопрошающий: где же? Где ж еще?

Неужели – совсем? Навеки?

5 января 1965


2

Похожи – стремленьем к разлукам,

Бессильем и силой похожи.

Сердечным разбуженный стуком,

О, Боже, твержу я, о, Боже!


Как странно и как совершенно

С тобою мы созданы оба.

Прошедшее наше – блаженно,

Блаженно, а может – убого?


В том парке, что черным на белом —

Углем на снегу нарисован,

А может – на грифеле мелом,

На белой бумаге – свинцовым, —


В том парке, который впечатан

В меня узловатым офортом,

В том городе узком, стрельчатом

И оловом серым натертом,


В том городе – только прощанье

И запах горючего сланца.

Счастливы мы или печальны?

Как знать? И откуда дознаться?

Январь 1965

* * *

Вновь стою пред лицом событий,

Перед морем, сушей и твердью,

Целый день, как гений в зените,

Полон пламени и бессмертья.


Потому что чувства бессмертны,

И когда истлевают цели,

Стая чувств, шумна и несметна,

Как в скале, гнездуется в теле.

Январь 1965


Названья зим

У зим бывают имена.

Одна из них звалась Наталья.

И было в ней мерцанье, тайна,

И холод, и голубизна.


Еленою звалась зима,

И Марфою, и Катериной.

И я порою зимней, длинной

Влюблялся и сходил с ума.


И были дни, и падал снег,

Как теплый пух зимы туманной…

А эту зиму звали Анной,

Она была прекрасней всех.

15 января 1965

* * *

Не надо спать, не надо глаз смыкать,

Отсутствовать при этакой погоде,

Когда кругом такая благодать –

Во мне самом, а может быть, в природе.


Нет зла. Есть снег и солнце. Ты и я.

Коварства нет. Есть дом с надежной дверью.

Есть белизна постели. Нет вранья.

Есть ты и я. И снег. И нет неверья.


Есть ты и я. И снег. И лес. И дом.

Дорога. Сани. Белизна постели.

Печные трубы. Реки подо льдом.

Колодцы. Шубы. Нежные метели.


И валенки. И круглые следы.

И псы. И кони. Избы. И деревья.

Есть ты и я. И сны. И нет вражды.

Нет зла. Коварства нет. И нет неверья.

24 января 1965

* * *

В огромном разобщении людей

Одна любовь кричит о единенье,

И потому благодаренье ей!

Благодаренье ей! Благодаренье!


Мы – бедные земные существа,

Нас разделяют классы, расы, мненья,

За то, что возвращает нам права,

Благодаренье ей! Благодаренье!


Пусть робкая – пускай на миг, на час,

До первых слов, до первого сомненья,

За то, что не разъединяет нас –

Благодаренье ей, благодаренье.


Так волю убегающих планет

Всемирное смиряет тяготенье.

За то, что дарит нам блаженный свет –

Благодаренье ей, благодаренье!

1965


Выздоровление

Раньше нужно было умирать

Постепенно или лучше – сразу.

А теперь – существовать, желать,

Изживать погибель как заразу.


Думать и про это, и про то,

Вновь плутать среди проблем нелегких,

Осторожно кутаться в пальто

И прислушиваться к хрипу легких.


Слушать все, всему внимать,

Натыкаться, как на острый бивень.

А тогда мне – ни жена, ни мать,

Ничего, никто – одна погибель.


Я смирился было. Я постиг,

Что не страшно перевоплощенье.

Я руками слабыми настиг

Всеприятие и всепрощенье.


А теперь сначала. Каждый грамм

Погружать в себя, пока не станет тонна.

Стать опять помостками для драм,

Облегчения не ждать от стона.


И опять понять, что я –

Продолжающееся явленье.

Непосилен груз выздоровленья,

Непосильно счастье бытия.

1965


Конец Пугачева

Вьются тучи, как знамена,

Небо – цвета кумача.

Мчится конная колонна

Бить Емельку Пугача.


А Емелька, царь Емелька,

Страхолюдина-бандит,

Бородатый, пьяный в стельку,

В чистой горнице сидит.


Говорит: «У всех достану

Требушину из пупа.

Одного губить не стану

Православного попа.


Ну-ка, батя, сядь-ка в хате,

Кружку браги раздави.

И мои степные рати

В правый бой благослови…»


Поп ему: «Послушай, сыне!

По степям копытный звон.

Слушай, сыне, ты отныне

На погибель обречен…»


Как поднялся царь Емеля:

«Гей вы, бражники-друзья!

Или силой оскудели,

Мои князи и графья?»


Как он гаркнул: «Где вы, князи?!»

Как ударил кулаком,

Конь всхрапнул у коновязи

Под ковровым чепраком.


Как прощался он с Устиньей,

Как коснулся алых губ,

Разорвал он ворот синий

И заплакал, душегуб.


«Ты зови меня Емелькой,

Не зови меня Петром.

Был, мужик, я птахой мелкой,

Возмечтал парить орлом.


Предадут меня сегодня,

Слава Богу – предадут.

Быть (на это власть Господня!)

Государем не дадут…»


Как его бояре встали

От тесового стола.

«Ну, вяжи его, – сказали, —

Снова наша не взяла».

1964–1965


Пестель, поэт и Анна

Там Анна пела с самого утра

И что-то шила или вышивала.

И песня, долетая со двора,

Ему невольно сердце волновала.


А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!

Как на иголках! Мог бы хоть присесть!

Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.

И молод. И не станет фарисеем».

Он думал: «И, конечно, расцветет

Его талант, при должном направленье,

Когда себе Россия обретет

Свободу и достойное правленье».

– Позвольте мне чубук, я закурю.

– Пожалуйте огня.

– Благодарю.


А Пушкин думал: «Он весьма умен

И крепок духом. Видно, метит в Бруты.

Но времена для Брутов слишком круты.

И не из Брутов ли Наполеон?»


Шел разговор о равенстве сословий.

– Как всех равнять? Народы так бедны, —

Заметил Пушкин, – что и в наши дни

Для равенства достойных нет условий.

И посему дворянства назначенье —

Хранить народа честь и просвещенье.

– О да, – ответил Пестель, – если трон

Находится в стране в руках деспо́та,

Тогда дворянства первая забота

Сменить основы власти и закон.

– Увы, – ответил Пушкин, – тех основ

Не пожалеет разве Пугачев…

– Мужицкий бунт бессмыслен… – За окном

Не умолкая распевала Анна.

И пахнул двор соседа-молдавана

Бараньей шкурой, хлевом и вином.

День наполнялся нежной синевой,

Как ведра из бездонного колодца.

И голос был высок: вот-вот сорвется.

А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!»


– Но, не борясь, мы потакаем злу, —

Заметил Пестель, – бережем тиранство.

– Ах, русское тиранство – дилетантство,

Я бы учил тиранов ремеслу, —

Ответил Пушкин.

«Что за резвый ум, —

Подумал Пестель, – столько наблюдений

И мало основательных идей».

– Но тупость рабства сокрушает гений!

– В политике кто гений – тот злодей, —

Ответил Пушкин.

Впрочем, разговор

Был славный. Говорили о Ликурге,

И о Солоне, и о Петербурге,

И что Россия рвется на простор.

Об Азии, Кавказе, и о Данте,

И о движенье князя Ипсиланти.


Заговорили о любви.

– Она, —

Заметил Пушкин, – с вашей точки зренья

Полезна лишь для граждан умноженья

И, значит, тоже в рамки введена. —

Тут Пестель улыбнулся.

– Я душой

Матерьялист, но протестует разум. —

С улыбкой он казался светлоглазым.

И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»


Они простились. Пестель уходил

По улице разъезженной и грязной,

И Александр, разнеженный и праздный,

Рассеянно в окно за ним следил.

Шел русский Брут. Глядел во след ему

Российский гений с грустью без причины.


Деревья, как зеленые кувшины,

Хранили утра хлад и синеву.

Он эту фразу записал в дневник —

О разуме и сердце. Лоб наморщив,

Сказал себе: «Он тоже заговорщик.

И некуда податься, кроме них».


В соседний двор вползла каруца цугом,

Залаял пес. На воздухе упругом

Качались ветки, полные листвой.

Стоял апрель. И жизнь была желанна.

Он вновь услышал – распевает Анна.

И задохнулся:

«Анна! Боже мой!»

24–25 марта 1965

* * *

И всех, кого любил,

Я разлюбить уже не в силах!

А легкая любовь

Вдруг тяжелеет

И опускается на дно.


И там, на дне души, загустевает,