Стихотворения и поэмы — страница 1 из 34

АЛЕКСАНДР ГАЛИЧСТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ



НАЧАЛОСЬ ВСЕ ДЕЛО С ПЕСЕНКИ…

И вот она, эта книжка,

Не в будущем, в этом веке!

Снимает ее мальчишка

С полки в библиотеке!

А вы говорили — бредни!

А вот через тридцать лет…

Пылится в моей передней

Взрослый велосипед.

(«Песня про велосипед»)


Те, кто выбраны, те и судьи?!

Я не выбран. Но я судья!

(«Вот пришли и ко мне седины…»)

Разговор о поэте естественно начинать с вопроса — «откуда он?» Вот как сам А. А. Галич говорит о своих корнях:

«Для меня всегда была, так сказать, троица в русской поэзии, если говорить о современной русской поэзии, то есть поэзии уже нашего времени, уже послеоктябрьской поэзии. Это Мандельштам, Анна Андреевна Ахматова и Пастернак. И ближе всего для меня, пожалуй, Пастернак, хотя я люблю его меньше остальных, меньше Ахматовой и Мандельштама. Но он мне ближе потому, что первым пробивался где-то к уличной, к бытовой, интонации… Именно то, что мне в поэзии наиболее интересно. Его поэзия для меня всегда, знаете, крик о помощи, и я не понимаю, когда начинают кричать какими-то непонятными звуками, и никто на помощь не придет, если ты будешь непонятен. Поэтому эти поиски Пастернаком бытовой интонации, когда в поэзии упоминается уличный язык, бытовой язык, для меня чрезвычайно важны, и я, в общем, считаю себя его учеником, хотя, повторяю, Ахматову и Мандельштама люблю как поэтов не то чтобы больше — тут нет этих степеней — они для меня совершенны, а Пастернак весь в движении. Мне никогда не хочется сделать лучше стихотворение Анны Андреевны или Мандельштама, а у Пастернака много раз хочется что-то переделать». [1]

Ну, а если не только о XX веке говорить? И бегло проглядев век — уже позапрошлый! — мы натолкнемся на трех любимых поэтов Галича: это Н. А. Некрасов, Василий Курочкин (точнее — переведенный им П. Ж. Беранже) и А. К. Толстой.

С «музой мести и печали» Галича прежде всего роднит сочувствие к человеку, из сочувствия же неминуемо вытекает «гнев праведный» против людей и обстоятельств, давящих и унижающих этого человека. Отсюда весь социальный пафос поэта. Ко многим его произведениям можно было бы поставить эпиграфом блоковские строки:

Презренье созревает гневом,

А зрелость гнева есть мятеж.

А еще та «уличная, бытовая интонация», о которой говорит Галич, которая тоже идет не столько от Пастернака, сколько от Некрасова.

Если взглянуть на самый строй галичевских стихов, то почти все они окажутся очень напряженными по фабуле и невероятно краткими театральными пьесами. Но о «театре Галича» уже писал А. Синявский, писал Е. Эткинд[2]. Надо только отметить, что стихотворные, часто остросюжетные, новеллы Некрасова, имеющие больше общего с прозой, чем с драмой, — все же прямые предки галичевских.

С другой стороны, сама песенная форма этой драматургии, стремительное развитие сюжета напоминают первого из поэтов, писавших такие вот новеллы-сценки, Пьера Жана Беранже (замечательно — хотя и с несколько избыточной русификацией — переложенного Василием Курочкиным).

Есть нечто общее у Галича и с первым абсурдистом в русской поэзии — Козьмой Прутковым. Но Галичу близок не столько абсурд Пруткова, сколько накаленный, жестко структурированный, точный в деталях балладный стих Толстого. И вот он соединяет в себе несоединимое: Н. А. Некрасов и А. К. Толстой — литературные противники — но Галичу понадобились они оба.

Галич, имя которого в послевоенные годы уже мелькало и в театральных афишах, и в титрах кино, стал знаменит в начале шестидесятых, когда магнитофоны разнесли по стране его песни. После того, как словно бы ниоткуда, на «пустом» месте возник Булат Окуджава[3], появилось еще несколько представителей этого синтетического (можно сказать, и «синкретического») вида искусства. Поначалу их насмешливо прозвали «бардами». Позже насмешка из термина выветрилась.

Первой напала на них, испросив благословения властей, свора официальных «песенников» — композиторов и «текстовиков». Последние особенно злились: ведь «барды» не скрывали, что их «тексты» подозрительно похожи на стихи. А это задевало текстовиков, привыкших к тому, что им позволено писать километры зарифмованных строк, к стихам не имеющих никакого отношения! Провозглашалась даже почти официальная «доктрина», что песня, коли она песня, а не стихотворение, должна быть как можно проще. И вдруг, с легкой руки Окуджавы, стало ясно, что музыка-то в действительности отнюдь не требует, чтобы «слова» непременно были третьесортными стишатами.

«Тексты» некоторых бардов были стихами куда в большей степени, чем продукция не только поэтов-песенников, но и многих профессиональных стихотворцев, песен не писавших. Композиторы же издавна привыкли к тому, что в тандеме они важнее текстовиков. А у «этих» ведь явно доминируют стихи! Так что и композиторов барды тоже обидели.

Наверное, первым после Вертинского поставил музыку в подчинение стиху Булат Окуджава. А когда появился поэт Александр Галич и поэзия стала лишь «прикрываться аккомпанементом», официальные «поэты-песенники» заговорили о «нечестной игре», поняв, что гитара и магнитофон посерьезнее их жалких тиражей, даже «тройных массовых». («Есть магнитофон системы Яуза / вот и все, и этого достаточно»). А главное — те, кто на магнитофонах, — ведь они не зависят от издательств, редакций и прочих видов партийного контроля, так надежно защищавшего проверенных авторов от вторжения «чужих» в советскую литературу!

Впрочем, и среди взявших в руки гитару были настоящие поэты, а были и те, кого разумно называть именно «бардами». Поначалу разница не казалась очевидной; позднее все встало на свои места: Окуджава, Галич, Высоцкий, — с гитарами или без таковых — теперь воспринимаются безусловно как поэты, профессионалы в литературе. За теми же, чьи стихи без гитары, на книжной странице не выживают, — можно, пожалуй, оставить наименование барды.

Но в шестидесятые годы Галича еще называют «бардом». Вот что он сам об этом говорит: «Популярным бардом я не являюсь… Я поэт. Я пишу свои стихи, которые только притворяются песнями, а я только притворяюсь, что их пою.

Почему же вдруг человек немолодой, не умея петь, не умея толком аккомпанировать себе на гитаре, все-таки рискнул, и стал этим заниматься?

Наверно, потому, что всем нам — и там, и здесь — слишком долго врали хорошо поставленными голосами. Пришла пора говорить правду. И если у тебя нет певческого голоса, то, может быть, есть человеческий, гражданский голос. И, может быть, это иногда важнее, чем обладать бельканто»[4].

В 1988–1990 годах о Галиче в основном писали, что «стихам его повезло больше, чем их автору, — они возвратились на родину». К этому расхожему утверждению сводился весь разговор о нем. К сожалению, многие до сих пор смотрят на Галича как на явление прежде всего политическое, «диссидентское», игнорируя его поэтическую сущность. О поэте и поэтике забыли. (Нечто подобное случилось ведь и с Некрасовым).

Обратимся же к поэту Галичу с его человеческими, а не идеологическими достоинствами, с его поэтическими, а не политическими ценностями.

Представляется не случайным, что обстоятельная статья Натальи Рубинштейн — одна из первых статей о творчестве Галича, называется «Выключите магнитофон, поговорим о поэте». «Галич воистину создал "энциклопедию русской жизни" советского периода; он перебрал все жизненные коллизии и все эмоциональные ситуации. Параллель с "Евгением Онегиным" в оценке Белинского не должна никого смущать. Какое время — таков и эпос» — пишет Н. Рубинштейн[5].

Речь о поэтическом мастерстве Александра Галича имеет смысл начать с разговора о рифмах. О них еще относительно недавно полагалось говорить в последнюю очередь, поскольку по официальному советскому регламенту «содержание» было важнее «формы». Мы же, повторив за Е. Г. Эткиндом, что «В поэзии все без исключения оказывается содержанием — каждый даже самый ничтожный элемент формы строит смысл, выражает его <…>»[6], начнем с того элемента, который в данном случае представляется важнейшим.

Рифмы Галича столь неожиданные, небывалые, как будто и впрямь, по Маяковскому, импортированы «из Венесуэлы»[7]. Вот ряд примеров из одного только стихотворения: «палешанина — Полежаева», «тайная — летальная», «бокал — бокам» (тут «м» и «л» так аукаются, так тонко слуховое отличие, что эту рифму хочется назвать тавтологической), «ментики — арифметики». Звуковое подобие почти везде у Галича захватывает три слога. А в последнем случае еще и оживлено асимметрией («н» здесь так «лукаво» перекликается с «м»!). А вот еще: «заполночь — заволочь» «ровесники — песенки». А эхо-рифма «в знать — узнать»? Приведу еще один отрывок из поэмы «Кадиш», где нет почти ни одной не то чтобы банальной, но просто заурядной рифмы, не несущей авторского невытравимого «тавра»:

Осени меня своим крылом,

Город детства с тайнами неназванными,

Счастлив я, что и в беде и в праздновании

Был слугой твоим и королем.

Я старался сделать все, что мог,

Не просил судьбу ни разу: высвободи!

И скажу на самой смертной исповеди,

Если есть на свете детский Бог:

Все я, Боже, получил сполна,

Где, в которой расписаться ведомости?

Об одном прошу, спаси от ненависти,