Стихотворения и поэмы — страница 3 из 36

[15].

После поездки в Париж Антокольский написал новый цикл стихов. Этот цикл удалось включить в подготовленную еще до поездки книгу «1920–1928». Тема кризиса и гибели буржуазной культуры, возникшая в стихах о Швеции и Германии, получила в стихах о Париже еще более острое решение. Поэта окружал «обугленный мир», но он все-таки верил, что великий и вечно молодой город вспомнит прошлое, смоет со своих улиц и площадей «танцующий ад лупанаров, Гарцующий ад мостовых», возродит свои революционные традиции.

Ты вспомнишь — и ружья бригады

Сверкнут в Тюильрийском саду.

Возникнет скелет баррикады,

Разбитой в тридцатом году.

Ты вспомнишь — и там, у барьера,

Где Сена, как слава, стара,

Забьется декрет Робеспьера,

Наклеенный только вчера.

(«Итог»)

Стихи Антокольского о Западе до сих пор занимают видное место не только в его творчестве, но и в советской поэзии вообще.

Той же рукой, что и стихи о Западе, написаны драматические поэмы Антокольского — «Робеспьер и Горгона» (1928), «Коммуна 1871 года» (1931), «Франсуа Вийон» (1934). Все они, в сущности говоря, вышли из «Санкюлота».

В первом издании Антокольский назвал «Робеспьера и Горгону» «драматической поэмой в восьми главах». Затем она стала именоваться «драматической поэмой» и наконец просто «поэмой». В Собрании сочинений она вновь названа «драматической поэмой».

Было бы наивно искать здесь глубокого и объективного раскрытия социально-психологической драмы Робеспьера. Перед нами воплощенная в образе Робеспьера романтическая трагедия некоей мировой усталости.

Белинский писал: «Всякое лицо трагедии принадлежит не истории, а поэту, хотя бы носило и историческое имя»[16]. Это полностью относится к «Робеспьеру и Горгоне». Только так и можно рассматривать это произведение. При таком подходе обнаружатся его незаурядные качества: острое чувство трагического, подлинный драматизм, неподдельная патетика, мастерское владение поэтическим диалогом. И над всем этим — страстное желание сделать поэзию достоянием театра, осуществить свою давнюю мечту — создать театр поэта. Поэма «Робеспьер и Горгона» написана поэтом, знающим театр.

В ней есть место, где Автор выходит из-за кулис и прямо обращается к зрителям с явно полемическим монологом:

Историки вправе гордиться бесполым

Законным и хладным забвеньем легенд.

Но я человек. Я отчаянья полон.

Итак — в Тюильри заседает Конвент…

…И вот они гибнут. Но тут же, сейчас же,

Добыты из пепла природы навек —

В загадочных ссадинах, в дыме и саже —

Сент-Жюст. Робеспьер… Человек. Человек…

То, чем вправе гордиться историк, приводит в отчаянье поэта. Он хочет разгадать «загадочные ссадины», воскресить преданные забвенью легенды, добыть «из пепла природы» и вернуть к жизни тех, кого звали Сент-Жюстом и Робеспьером.

Поэма «Робеспьер и Горгона» была написана до поездки во Францию. Оказавшись в Париже, автор поэмы побывал в музее Карнавале, где собраны материалы и документы французской революции, побывал в доме Дюпле, где жил Робеспьер. Однако, рассказывал Антокольский впоследствии, «я ничего не прибавил в поэме о нем, ни одной строки не зачеркнул, не переделал. Может быть, это было самонадеянно…»[17].

После «Робеспьера» Антокольский взялся за поэму о Парижской коммуне, но его внимание отвлекла незаконченная рукопись о Франсуа Вийоне. «Еще в разгар работы над „Коммуной“, — вспоминал поэт, — я хлопнул себя по лбу и решил, что мое настоящее дело не эти разрозненные фрагменты о Париже 1871 г., а веселая, живая, театральная вещь, озорство средневековья, с шутами, чертями, монахами, пропойцами»[18].

Над «Вийоном» поэт работал с огромным увлечением. «Предлагаемая поэма, — писал он в кратком предисловии к первому изданию „Франсуа Вийона“, — не претендует на то, чтобы использовать архивную пыль, относящуюся к Вийону. Вийон поэмы — литературный герой, а не историческое лицо. Все описанные здесь его приключения выдуманы мной» [19]. Как тут не вспомнить еще раз слова Белинского…

В полном соответствии со своим замыслом, Антокольский ввел в поэму и шутов, и чертей, и монахов, и пропойц. Герой поэмы возвышается над окружающим его миром благопристойных торговцев, напыщенных рыцарей, псевдоученых каноников, похотливых монахов, церковных воров. Демократически-плебейский дух Вийона сродни его потомку санкюлоту.

Какими бы страшными карами ни грозили Вийону его многочисленные и опасные враги, он остается верен своей романтической юности:

Действительно, каюсь, я рвань-голытьба,

Не рыцарь, не папа, — мадонна, прости! —

Кабацкая вывеска вместо герба

Висит на моем худородном пути.

Многих советских поэтов, выступавших в двадцатые годы, принято именовать романтиками. Своего «Санкюлота» Антокольский называл «чем-то вроде манифеста поэта-романтика»[20]. Говоря о «Франсуа Вийоне», он замечал, что здесь «сконцентрированы признаки моего раннего романтизма» [21].

Романтиками обычно называют и Багрицкого, и Светлова, и Тихонова. Это, конечно, верно. Больше того — при желании можно найти много общего между этими советскими поэтами и Антокольским. Так, например, пристрастие Антокольского к романтической литературной традиции, его любовь к классическим «мировым» образам — Гамлет, Гулливер, Дон-Кихот! — не только не обособляют его, но скорее сближают и связывают с Багрицким или Тихоновым. Вспомните стихи Тихонова о Гулливере или Багрицкого о Тиле Уленшпигеле. И у Светлова мы найдем похожие мотивы — вспомните рабфаковку, грезящую о Жанне д’Арк…

В то же время у каждого из этих поэтов — собственный мир. У Багрицкого — серебряные трубы революции, красные знамена над атакующими полками, дымящаяся под солнцем черноземная плоть земли, готовая принять в себя семена новой жизни. У Тихонова — сдержанная, мужественная патетика простого солдатского подвига, клинки и тачанки, пыль под сапогами пехотинцев и копытами колей. У Светлова — прерывистый стук сердца под солдатской шинелью, боль прощаний и счастье встреч, грустно-ироническая усмешка бойца, потерявшего очки в минуту атаки.

Свой собственный мир и у ранней романтической поэзии Антокольского. В нем не скачут кони и не гремят орудия гражданской войны, но и его озаряют грозовые молнии революционных битв. В нем слышатся воинственные клики борющихся за свободу гезов, бесстрашно идет навстречу гибели неподкупный Робеспьер, гибнут под пулями версальцев парижские коммунары, штурмуют самодержавие солдаты русской революции, поднимаются на борьбу вчерашние рабы капитала.

Очень многое определив в творческой биографии автора, резко очертив его ни на кого другого не похожую поэтическую манеру, ранние произведения Антокольского вместе с тем создали ему репутацию книжного поэта и дали пищу для многочисленных пародий и эпиграмм, где неизменно фигурировали всяческие горгоны и химеры. Забавно спародировал «Санкюлота» талантливейший Александр Архангельский: «Мать моя меня рожала туго. Дождь скулил, и град полосовал» и т. д.

Однако Антокольский стоял на своем. Он не пренебрегал невольно возникавшими у него историческими ассоциациями и не чуждался книжных на первый взгляд сюжетов — это значило бы для него отказаться от самого себя.

Если в ранних стихах Антокольского исторические ассоциации нередко приобретали самодовлеющее значение, а книжность приглушала живое биение мысли и чувства, то уже в стихах о Западе, в «Санкюлоте», во «французских» поэмах все это лишь сопутствовало реальным жизненным впечатлениям, обогащало их, создавая атмосферу историзма. Без этой атмосферы вообще нет Антокольского.

2

Тридцатые годы начались для Антокольского, как и для многих других советских писателей, с дороги, с бригады, с командировки. Он поехал на Сясьстрой. Эту поездку Антокольский называл своего рода прологом к его творчеству тридцатых годов. Нельзя сказать, что она решающим образом отозвалась на его работе. Но свою роль в сближении поэта с новой действительностью она все-таки сыграла.

Писательская бригада увидела весь процесс производства, «начиная с лесосплава на реке Сясь и вплоть до того момента, когда из-под валов выходит рулон еще влажной целлюлозы»[22].

На Антокольского обрушились новые и непривычные впечатления. Велико было искушение сразу воплотить их в стихи. Поэту мерещился «свободный верхарновский стих и синтаксис, широкие картины труда, преображающего природу»[23], а возникли стихи, более похожие на очерк и явно перегруженные технологическими деталями. Примерно тогда же Сельвинский изучал процесс производства электрической лампочки, а Тихонов и Луговской знакомились с тракторным парком среднеазиатских колхозов.

По-настоящему воплотить в стихи то, что он увидел, Антокольский не смог. «Впечатления ложились одно на другое, — писал он много лет спустя. — Они были разными и резкими в своей разности. Я слишком привык регистрировать их без отбора»[24].

Поездка на Сясьстрой состоялась в 1930 году. В 1934, 1935 и 1939 годах Антокольский выезжает в Армению, в 1935 — в Грузию, в 1937 и 1938 — в Азербайджан, в 1939 — на Украину. Он видит многонациональную страну, строящую социализм. Он преодолевает большие расстояния, и всюду перед ним развертываются картины творимых народом великих перемен.