в кружок,
тот –
об этом,
тот –
об том…
– Эх,
еще
один
прыжок, –
всех бандитов
перебьем!
Посередке
я сидю:
– Докатились до беды.
Из деревни
ни тю-тю,
ни туды
и ни сюды!
– Эх, Тимошка,
ну, да ну…
– Перебьемся, ничего, –
взводный к нам. –
Ну-ну,
загнул!
Погляди,
а ну-ка
в-во:
– Тимофею Елеву,
– Ермолаю Пудову,
– Родиону Семенцову –
письмецо.
– Скелева?
– Скудова?
– А с деревни,
от жены…
Письмецо –
налицо!
Стой, моя штыковина,
ружьецо!
Вот так, брат, штуковина,
письмецо!..
Письмецо – мне:
эн и е –
не…
Прочитай – на:
эн и а –
на…
(не-на)
Тимофей – глянь:
гэ и ля –
гля…
(не-на-гля)
Тимохвей, розумий:
дэ и эн
ы и ий –
дный…
На́ махры, покрути:
те и и,
будет –
ти…
Да не лезь,
дай письмо:
эм и о
значить –
мо…
Ха и ве –
хве…
хвей…
Ого−
го−
эй:
Не-на-гля-дный Ти-мо-хве-й…
С этого подхода
забрала охота,
пальцы тянутся к перу,
а глаза – к бумаге.
Прорубили мы дыру
в белые ватаги:
в банды –
клин,
в Деникина –
кол!
Белым –
вата блин,
наши –
в комсомол!
Эх, кому бы,
кому
Научить меня
уму?
И хожу
середь полей
без памяти.
Обучи меня,
Михей,
грамоте!
В школе –
стены бе-елые,
белю-сенькие,
в книжках –
буковки малю-у…
малюсенькие.
Глаз неймет,
зуб неймет –
хвостики
да усики.
Поучусь,
будет впрок, –
задавай,
Михей,
урок!
А, Б, В, Г, Д, Е, Ж…
(буквы ходят в полосе) –
вот и азбука уже
у меня на голосе.
И, К, Л, М, Н, О, П…
После П
ударит Р,
запишуся
в РКП,
надо двигать
СССР!
С политграмотой
живей,
айда,
братец Тимофей!
Стал Тимошка
грамотеем, –
значит,
братцы,
не робей:
если
дружно
пропотеем,
каждый
будет
грамотей!
1923
Два Востока*
Для песен смуглой у шатра
я с фонарем не обернулся.
Фатима, жди – спадет чадра
у черной радуги бурнуса.
В чье сердце рай, Селим, вселим?
Где солнце – сон? И степи сини?
Где сонмом ангелов висим
на перезрелом апельсине?
Где сок точили?
На углу…
Как подойти к луне?
С поклоном…
Горам – Корен
Как Иль-ля-У,
мой берег желт,
он – за Ливаном.
Багдад!
Корабль!!
Шелка!!!
Любовь!!!
О, бедуин, беда и пена!
И морда взмылена его,
и пеньем вскинуты колена.
О, над зурной виси, Гафиз,
концы зазубрин струн развеяв,
речей
ручей,
в зурну
катись
и лезвий
речь
точи
быстрее…
Но как
взлетит
на минарет
фонарь
как брошенный
окурок…
С огнем восстанья и ракет
подкрался рослый младотурок.
Но в тьму ночную – не спеша…
Такая мгла!
За полумесяц
отряд ведет Кемаль-паша,
штыками вострыми развесясь.
И что же, ты оторопел?
Нет!
Видно, струн не перебросить,
покуда
в горле
Дарданелл
торчит
английский
броненосец.
1923
Крестьянская – буденовцам*
Проси-дел в ха-лодной Архип-коммунар,
Осип за-перт в кутузку – ни стать, ни сесть.
А придет па-ляк – на спине па-жар,
и гуля-ет плеть па спи-не в объ-езд.
В испол-коме Архи-пу не быть со-всем,
галу-бой па-ляк там от бе-лых войск.
«Я те в зем-би дам, вшисци земби на земь,
шпеда-вай пше-шицу да кланяйся в пояс».
Из опуш-ки в село заглянули свои.
Говорят мне – в один, Клим, клин колоти.
Эх, будёнцы-бойцы, засвистали соловьи,
из-под топота копыт пуля по полю летит.
Словно бе-лый бык, нале-тел паляк,
гала-ва в поту, и грозит гу-ба.
Налетел ка-зак, разрубил па-палам
(у быка бела губа была тупа).
Перед главной избою народ голо-сит:
«Эх, пришла наша власть, саби-райся, народ!»
Што-што Осип ахрип, а Архип о-сип,
если каждый нарб-ду о новом орет.
К мужи-кам подошла каза-ков брат-ва:
«Где, тава-ришши, нам прикорнуть, лечь?» –
«На дворе дрб-ва, на дро-вах тра-ва,
Накор-ми ко-ня, зато-пи печь!»
И стоит Мас-ква, Савнар-ком гу-дит,
и грозит ру-жьем Реввоён-совет.
Девятна-цатый год ата-бьет в груди
нашей конь-нице славу на ты-щи лет!.
1924
Любовь лингвиста*
Я надел в сентябре ученический герб,
и от ветра деревьев, от веток и верб
я носил за собою клеенчатый горб –
словарей и учебников разговор.
Для меня математика стала бузой,
я бежал от ответов быстрее борзой…
Но зато занимали мои вечера:
«иже», «аще», «понеже» et cetera…[1]
Ничего не поделаешь с языком,
когда слово цветет, как цветами газон.
Я бросал этот тон и бросался потом
на французский язык:
Nous étions… vous étiez… ils ont…[2]
Я уже принимал глаза за латунь
и бежал за глазами по вечерам,
когда стаей синиц налетела латынь:
«Lauro cinge volens, Melpomene, comam!»[3]
Ax, такими словами не говорят,
мне поэмы такой никогда не создать!
«Meine liebe Mari»[4], – повторяю подряд
я хочу по-немецки о ней написать.
Все слова на моей ошалелой губе –
от нежнейшего «ax» до клевков «улюлю!».
Потому я сегодня раскрою тебе
сразу все:
«amo»,
«jʼame»,
«liebe dich»[5]
и «люблю».
1924
Моя автобиография*
Грифельные доски,
парты в ряд,
сидят подростки,
сидят – зубрят:
«Четырежды восемь –
тридцать два».
(Улица – осень,
жива едва…)
– Дети, молчите.
Кирсанов, цыц!..
сыплет учитель
в изгородь лиц.
Сыплются рокотом
дни подряд.
Вырасту доктором
я (говорят).
Будет нарисовано
золотом букв:
«ДОКТОР КИРСАНОВ,
прием до двух».
Плача и ноя,
придет больной,
держась за больное
место: «Ой!»
Пощупаю вену,
задам вопрос,
скажу: – Несомненно,
туберкулез.
Но будьте стойки.
Вот вам приказ:
стакан касторки
через каждый час!
Ах, вышло иначе,
мечты – пустяки.
Я вырос и начал
писать стихи.
Отец голосил:
– Судьба сама –
единственный сын
сошел с ума!..
Что мне семейка –
пускай поют.
Бульварная скамейка –
мой приют.
Хожу, мостовым
обминая бока,
вдыхаю дым
табака,
Ничего не кушаю
и не пью –
слушаю
стихи и пою.
Греми, мандолина,
под уличный гам.
Не жизнь, а малина –
дай
бог
вам!
1925
Осень («Лес окрылен…»)*
Les sanglots longs…
Лес окрылен,
веером – клен.
Дело в том,
что носится стон
в лесу густом
золотом…
Это – сентябрь,
вихри взвинтя,
бросился в дебрь, –
то злобен, то добр
лиственных домр
осенний тембр.
Ливня гульба
топит бульвар,
льет с крыш…
Ночная скамья,
и с з