Стихотворения и поэмы — страница 3 из 40

[6]

Эта новая творческая позиция отчетливо сказалась в «Дороге» и в хронологически примыкающих к ней произведениях. Но ориентация на классику давала себя знать и в более ранних опытах Симона Чиковани, хотя там ориентация эта была довольно односторонней. В своих ранних опытах оркестровки стиха поэт опирался не столько на футуристическую традицию Хлебникова, Каменского и Крученых, сколько на некоторые структурные элементы грузинского (и в частности, мегрельского) фольклора, на некоторые характерные особенности поэтики грузинского поэта XVIII века Виссариона Габашвили (Бесики). Сам поэт не без основания сближал свои стихотворения того периода «Хабо» и «Карбория» со стихотворениями Бесики «Тано татано» («О, статный стан») и «Шавни шашвни» («Черные дрозды»). В попытках Симона Чиковани тех лет восстановить в грузинской поэзии связь с поэтами XIX века сказалась полемическая антисимволистская направленность, поскольку, с его точки зрения, в поэзии грузинских символистов на определенном этапе «никак не выявлялись характерные особенности Грузии, даже ее природы. Я пытался восстановить в своих стихах стихотворную культуру Нико Бараташвили и Ильи Чавчавадзе. Эти мои опыты, однако, не характеризовались созданием стилизованных стихотворений, хотя путь моих поэтических исканий и был чисто формального порядка».[7]

Как мы уже знаем, с середины 20-х годов Симон Чиковани решительно отказался от такой чисто формальной экспериментаторской установки и начал искать новые, реалистические пути в поэзию. «После поэмы „Судьба — Республика“, — писал он позднее, — я решил еще шире отобразить современную тематику и с этой целью предпринял ряд поездок по горам и долинам Грузии. С двадцать седьмого года по тридцать третий год я месяцами оставался в колхозах, на предприятиях и в малодоступных уголках Сванетии, Хевсуретии, Пшавии и Аджаристана, и я полагаю, что за это время моя поэзия претерпела коренные изменения…»[8]

И действительно, если в 20-е годы даже лучшие образцы лирики Симона Чиковани носили в какой-то степени отпечаток абстрактности и умозрительности, то последующие поиски поэта привели его как раз к большей конкретизации образов, к подчеркнутому эпизму описания и рассказа, даже к чрезмерной порою прозаизации стиха (не случайно, что в эту пору Симон Чиковани выступает часто и в качестве автора оригинальных очерков). Как сильно отличаются, например, по своей поэтике от «Дороги» уже первые строфы стихотворения Симона Чиковани «Вечер застает в Хахмати» (1931).

Вот уж на тропах видим: хевсуры.

Значит, в предгорьях конец пути.

Завтра возьмем мы хребет темно-бурый, —

легче сказать о нем, чем перейти.

Вечер навстречу — идем, нахмурясь,

усталость качает, шли дотемна.

В Хахмати стали у Алудаури,

Кудиа будет хозяин наш.

Плоская крыша. Овчины горою.

Хахмати! Водкой полощем рот.

Об этом гнездовье древнем героев

достойную Кудиа речь ведет.

Это стихотворение, так же как и другие стихи этого периода («Комсомол в Ушгуле», «Стада в Рошке», «Сванская колыбельная», «Девушка из Рошки», «По следам Важа Пшавела» и др.), знаменует собой успешное движение поэта к полнокровному реалистическому изображению современности. Это еще не была пора окончательной зрелости, но перед Симоном Чиковани уже открылась широкая и прямая дорога к новым вершинам мастерства, тот этап в его творчестве, о кануне которого прекрасно сказал сам Симон Чиковани в одном из своих лирических шедевров:

Юность, молодость, зрелость…

           Лежит между вами граница —

краткий миг передышки,

           смущенья и смутных забот.

…Этот миг наступил —

           и сомненье меня охватило:

если пальцы мои

           обожжет догорающий трут,

значит, пламя иссякло,

           остались одни лишь чернила, —

но они без огня

           на странице строку не зажгут.

…Юность, молодость, зрелость…

           Лежит между вами граница —

время тайных раскаяний,

           смутных тревог и забот.

Это время пришло.

           Снег валится всё гуще и гуще.

Он растает еще.

           Но сегодня долина бела.

Я хочу, чтобы жизнь

           уподобилась ниве цветущей,

чтобы нивой в цвету,

           а не сломанной веткой была.

Сети трудных раздумий

           в житейское море закину:

поздней ночью, в слезах,

           я на милую землю пришел —

и поэтому с песней

           подняться хочу на вершину,

как бы ни был мой путь

           утомителен, долог, тяжел.

(«Юность, молодость, зрелость…»)

Как видим, поэт в трудную минуту обращается за помощью к родине, к жизни, к действительности. И надежды его в полной мере оправдались. Бурный поток жизни, расцвет советского общества помогли поэту избавиться от «смущенья и смутных забот», дали новый размах его творчеству, его поэтическим исканиям.

Вот что писал Симон Чиковани о значении этой поры для него и для всей советской литературы: «…по моему глубокому убеждению, для нашей литературы — как и для моих ровесников, так и для поколения более старшего — особо значительными были тридцатые годы. Как раз в начале тридцатых годов, столь богатых бурными событиями в жизни страны, ознаменованных глубочайшими процессами коренной перестройки всего ее уклада, действительность властно вторглась в творческую жизнь моего поколения, внесла в нее свои коррективы, обновила ее, изменив многие и многие мои представления о сущности и назначении, о подлинной революционности и подлинном новаторстве поэзии. Многие мои духовные склонности и потребности — тяга к просторам, к путешествиям, жадный интерес к жизни различных уголков моей родины и к жизни других народов — получают в эти годы новый, глубокий и конкретный смысл, точную целенаправленность. В плане творческом — это был верный путь к реализму»[9].

Такую эволюцию претерпела в 30-х годах и поэзия Симона Чиковани. Именно в эту пору проявляется дарование Симона Чиковани как прекрасного пейзажиста и жанриста. Именно в эти годы оттачивает поэт и самый любимый свой поэтический инструмент — яркий метафорический образ. Но кроме расширительного значения слова «образ», охватывающего весь мир поэтической выразительности (включая интонацию и мелодику стиха), существует и более узкое его толкование, при котором образность предполагает живописность, картинность, зрительную ощутимость, изобразительность стиха и его метафоричность. Вот область, в которой Симон Чиковани может смело состязаться с любым из своих поэтических собратьев. Он полностью владеет уменьем открывать в предмете новые и новые грани, видеть его не в одной плоскости, а во всех измерениях. Для Симона Чиковани предмет, явление — источник бесчисленных ассоциаций, они питают и мысль и чувство, и мечту и воспоминание, рождают и острое умозаключение, и глубоко драматизированное переживание.

Многие любовались ночным Тбилиси, но едва ли кто замечал, что мелькающие, скачущие и как бы перебегающие с одного места на другое огоньки похожи на светящихся стрекоз, а дома, прилипшие к горным склонам, — на раскрытые птичьи клетки. А замечали ли вы, что Кура, вбегая в город, рассекает его с размаху, разбивая себе бока? Вот «миллионом бубенчиков» прогремел дождь по улицам Тбилиси и скрылся украдкой, как ни в чем не бывало. Народ вновь запрудил улицы, а поэт застыл, словно завороженный, он видит вокруг чудеснейшие метаморфозы: чинары стали еще стройнее и держатся с особым достоинством. А если издали взглянуть на Мтацминду, то нетрудно различить, что вскарабкавшиеся на нее дома похожи на альпинистов, которые остановились, решив передохнуть. И как хорошо в такую пору распахнуть двери, еще влажные от дыхания дождя, выбежать на зов мальчишек во двор и обсыхать вместе с ними под лучами свежеумытого солнца! Трудно передать в переводе все обилие красок и образов стихотворения «Тбилиси после дождя». А вот ночной мегрельский пейзаж, полный изумительных открытий:

Нисходит ночь. Звезды вечерней ртуть

зазыбилась. Такая тишь в просторе,

что страх дохнуть. Такая тишь, что жуть

встревожить поседелый мрамор моря.

Лишь всплеску ненасытному не лень

сосать песок. Лишь тополя предгорий,

как девушки мегрельских деревень,

толпясь вдали, спокойно сходят к морю.

Такая ночь. Так вольно. Час такой.

Теперь дано обняться в единенье

звезде и лесу с пеною морской.

Природе, натерпевшейся гонений,

отныне обещается покой.

В смарагды моря падают сапфиры,

как будто ночь блаженной вязью слез

связала сноп из всех сокровищ мира.

Вдали вдоль моря гонит паровоз.

(«Мегрельские вечера»)

А в стихотворении «Старинные часы» мы видим пример того, как взгляд поэта, упав на предмет, обнаруживает основу для сложнейших образных ассоциаций и глубоких поэтических обобщений.

Когда в комнате сон, и на улице тишь,

и смолкают все звуки ушедшего дня,

ходят только часы, осторожно, как мышь,

окликают, зовут, будоражат меня.

…Ходом этих часов отмечались года,

с ними детство текло и рождалась строка,

и они, словно пульс, трепетали, когда