Мне лошадь встретилась в кустах.
И вздрогнул я. А было поздно...
В любой воде таился страх,
В любом сарае сенокосном...
Зачем она в такой глуши Явилась мне в такую пору?
Мы были две живых души,
Но неспособных к разговору.
Мы были разных два лица,
Хотя имели по два глаза.
Мы жутко так, не до конца,
Переглянулись по два раза.
И я спешил — признаюсь вам —
С одною мыслью к домочадцам:
Что лучше разным существам В местах тревожных — не встречаться!
Вопреки концовке смысл этого стихотворения, без сомнения, многозначен. Жуткое ощущение чуждой, нечеловеческой «души» лошади (ощущение, которое всецело преодолевается в народном бытии, превращающем лошадь — как и вообще все природное — в родное человеку существо) не так уж «отрицательно». Соприкосновение с нераскрываемой тайной иного существа влечет и захватывает. Здесь по-своему проявилась способность поэта избежать традиционного очеловечивания природы — способность, как уже говорилось, сугубо современная. Он выразил самостоятельную, самодовлеющую суть животного, в котором обычно видят лишь некий придаток к человеку. Только теперь мы поднимаемся до осознания суверенности всех живых существ...
Но признание суверенности природы и бесконечное уважение к ней вовсе не приводят Рубцова к какой-либо идеализации природы; сама по себе она никак не может дать человеку спасения. Поэт, выросший в деревне, далек от идиллических представлений о природе. В его стихах не раз возникает образ человека, оторвавшегося от людей или жестоко отвергнутого ими, оставшегося один на один с природой и потому обреченного на верную гибель. Вот, например, стихотворение «Неизвестный»:
Он шел против снега во мраке,
Бездомный, голодный, больной.
Он после стучался в бараки В какой-то деревне лесной.
Его не пустили. Тупая Какая-то бабка в упор Сказала, к нему подступая:
— Бродяга. Наверное, вор...
Он шел. Но угрюмо и грозно Белели снега впереди!
Он вышел на берег морозной,
Безжизненной, страшной реки!
Он вздрогнул, очнулся и снова Забылся, качнулся вперед...
Он умер без крика, без слова.
Он знал, что в дороге умрет...
Угрюмой, грозной, безжизненной, страшной предстает природа, когда человек оказывается совсем наедине с ней...
Уже хотя бы эти сложные, противоречивые, неоднозначные отношения поэта с природой подтверждают, что он не может быть понят как традиционный «певец деревни». Напомню еще раз его собственные слова о том, что «в деревне виднее природа и люди» и «виднее... на чем поднималась великая Русь» (то есть виднее и с -тория родины). Начав свой путь как «городской» поэт, Николай Рубцов обратился к деревне, ибо был убежден, что в ее бытии сегодня яснее выступают природа, человек и история в их противоречивом единстве.
Возьмем одно из лучших стихотворений Рубцова, относящихся к «городскому» (или, еще точнее, «петербургскому») периоду его творчества (1959—1962) — стихи «Утро утраты»:
Человек не рыдал, не метался В это смутное утро утраты,
Лишь ограду встряхнуть попытался, Ухватившись за копья ограды...
Вот пошел он. Вот в черном затоне Отразился рубашкою белой.
Вот трамвай, тормозя, затрезвонил;
Крик водителя: «Жить надоело?»
Было шумно, а он и не слышал.
Может, слушал, но слышал едва ли,
Как железо гремело на крышах,
Как железки машин грохотали...
Вот пришел он. Вот взял он гитару.
Вот по струнам ударил устало.
Вот запел про царицу Тамару И про башню в теснине Дарьяла.
Вот и все... А ограда стояла.
Тяжки копья чугунной ограды.
Было утро дождя и металла.
Было смутное утро утраты...
Это, без сомнения, сильные и мастерские стихи. В них, правда, есть свои недостатки: чересчур прямолинейный звуковой повтор «утро утраты», разрывающая стих реплика «жить надоело?», неточное «железо на крышах» (имеется в виду «железо крыш»), небрежное «железки машин» и т. п. Но в целом стихи ярко запечатлели предельно тяжкое состояние человеческой души, не могущее найти выхода и разрешения. Символическая чугунная ограда с ее тяжкими копьями, будто тушью сделанная — кстати, типично «петербургская» — зарисовка героя («вот в черном затоне отразился рубашкою белой»), точное «может, слушал, но слышал едва ли», нарастающий мотив «железа» (перекличка с «оградой»), «усталое» пенье, как безнадежная попытка разрешения, освобождения и, наконец, смелый обобщающий образ «утро дождя и металла» — все это создает истинно поэтическую реальность.
Но в то же время в стихотворении есть узость и сдавленность, это скорее «этюд», чем полнокровное творение. И дело вовсе не в том, что стихи «мрачны», «пессимистичны». Среди более поздних, вполне зрелых стихотворений поэта можно найти не менее мрачные по настроению вещи — скажем, «Зимняя ночь» («Кто-то стонет на темном кладбище...»), «Прощальное» («Печальная Вологда дремлет...»), «Бессонница» («Окно, светящееся чуть...») и др.
Однако на этих зрелых стихах всегда лежит хотя бы отсвет животворной реальности, существующей вне воплощенного в них безысходного душевного состояния, которое поэтому преодолевает свою безысходность. Вот, скажем, достаточно тяжкое по своей тональности стихотворение «Прощальное», овеянное предчувствием смерти:
Печальная Вологда
дремлет На темной печальной земле,
И люди окраины древней Тревожно проходят во мгле.
Родимая! Что еще будет Со мною? Родная заря Уж завтра меня не разбудит,
Играя в окне и горя...
Коренное отличие этих стихов от «Утра утраты» очевидно. В том раннем стихотворении герой оказывается один на один с совершенно чуждым и даже враждебным миром. Он со своей безнадежностью всецело замкнут в себе. Между тем в «Прощальном» есть другие люди, которые «тревожно проходят во мгле», как бы разделяя тревогу лирического героя, есть «древняя окраина», история которой продолжается, есть не обозначенная определенно «родимая» (это может быть мать, возлюбленная, соотечественница или даже Родина вообще — важен лирический мотив, символ, а не его конкретное проявление), есть «родная заря», которая будет играть в окне и гореть...
Говоря попросту, есть природа и история, есть люди, вобравшие их в себя. Это, разумеется, ни в коей мере не приводит к поверхностному и дешевому оптимизму и нисколько не исключает личных и всеобщих трагедий. Между прочим, сам Николай Рубцов и в последние свои годы не раз с вызовом говорил, что он писал и будет писать «пессимистичные» стихи (на самом деле он так протестовал, конечно же, против бездумного оптимизма).
Стремясь «оправдать» своего подопечного, Н.Н. Сидоренко писал в характеристике Николая Рубцова за 4-й курс (5 июня 1967 года): «Муза его несколько грустновата (это, конечно, сказано слишком «мягко». — В. К.). Что поделаешь: он рано осиротел, рос в сельском детдоме, без семьи» (Архив ЛИ). К этому следовало бы добавить, что и поэт, и его народ пережили самую страшную в истории войну и безмерно трудные послевоенные годы, что Николай Рубцов с исключительной остротой чувствовал нарастающую коллизию социально-технического прогресса и природы — коллизию, развертывающуюся внутри самого человека (и, конечно, внутри народа в его целостности), который есть не только общественное, но и природное явление, и т. д. Бездумный оптимизм не способен породить, по крайней мере в наш век, ничего истинно поэтического.
Но вернемся к стихам «Утро утраты». Воплотившаяся в них трагедия совершенно одинокого человека, разумеется, вполне реальна и глубоко лична. Тот факт, что стихи написаны не от первого лица, обусловлен, очевидно, своего рода творческим целомудрием (поэт не хотел представить самого себя столь трагической фигурой)17.
Но на таком состоянии безысходности невозможно основать цельный и полноценный поэтический мир; оно может быть только отдельным проявлением, некоторой стадией творческого развития поэта. Ибо такое состояние слишком бедно и неподвижно, статично. Безысходность как бы смотрится сама в себя, она тавтологична: все плохо, потому что все плохо. Безысходность в конечном счете искусственна, нарочито беспочвенна: ведь если человек утверждает, что все безысходно, он волей-неволей с чем-то сравнивает эту безысходность. Но та жизненная реальность, в сравнении с которой воплощенное в стихах состояние оценивается как безысходное, попросту опущена, вытравлена.
Трагедия одиночества, если поэт рискует ее развивать, развертывать, неизбежно перерождается в конце концов в трагедию эгоизма18, которая, в сущности, и не является трагедией. Вся вина перекладывается при этом на другие «я» и на мир в целом, а истинная трагедия подразумевает трагическую вину самого ее героя (в том числе и лирического героя).
Уже приводились предельно трагические предсмертные стихи Николая Рубцова, кончающиеся словами «мне дороги нет». Но это стихотворение начинается так:
Мы сваливать
не вправе Вину свою на жизнь...
«Утро утраты» — пожалуй, лучшее из ранних стихотворений Николая Рубцова. И все же оно раннее.
В 1962 году, как раз на рубеже творческой зрелости, Николай Рубцов составил свое «избранное» из тридцати восьми написанных в 1957—1962 годах стихотворений, назвав эту рукописную книгу «Волны и скалы»19 (по объяснению самого поэта, «волны» означают волны жизни, а «скалы» — препятствия на жизненном пути человека). Большинство вошедших в книгу стихотворений было впоследствии опубликовано. Но Николай Рубцов написал также предисловие к своей «книге», которое представляет существенный интерес.
Он упоминает здесь стихи «Утро утраты», замечая: «Душой остаюсь близок к ним». Как бы объясняясь, он пишет далее: «В жизни и в поэзии не переношу спокойно любую фальшь, если ее почувствую. Каждого искреннего поэта понимаю и принимаю в любом виде, даже в самом сумбурном».