Да, поэзии Рубцова не свойственна та прямая, очевидная сложность, которая бросается в глаза каждому. Нет в ней ни изощренных метафор, ни причудливых образных ассоциаций, ни необычных словосочетаний, ни оригинальных звуковых и ритмических структур. Впрочем, это не совсем так. Внешняя сложность нередко присуща ранним стихам Николая Рубцова, в частности его сознательно «экспериментальным» вещам конца 1950 — начала 1960-х годов (о них уже говорилось), в которых он как бы испытывал свое мастерство. Стихи эти свидетельствуют, что Николай Рубцов мог бы пойти по совсем иной дороге (по которой, кстати сказать, пошли в то время многие поэты). Но Николай Рубцов вскоре наотрез отказался от какой-либо «экспе-риментал ьности ».
Это, однако, ни в коей мере не означало, что он упростил свою творческую задачу. И я постараюсь в дальнейшем показать необычайную сложность созданного Рубцовым поэтического мира. Сложность эта особенно велика потому, что она залегает в самой глубине и воплощает в себе не изощренность поэтического зрения, но внутреннюю сложность самого бытия (точнее события) человека и мира.
Михаил Лобанов в уже упоминавшейся статье заметил, что в поэзии Рубцова «миросозерцание неизмеримо углубляется... причастностью к тому, что, в сущности, невыразимо»27. Можно выразить или даже, вернее, изобразить объективную жизнь мира — скажем, создать зримый, осязаемый словесный образ природы. С другой стороны, можно очень точно выразить душевное состояние человека, которое ведь и само по себе так или иначе воплощается в слове, в так называемой внутренней речи; уловив и закрепив в стихе движение этой прихотливой словесной ткани, поэт ставит перед нами «поток сознания».
Но бытие совершается и на грани человека и мира, на самом рубеже субъективного и объективного. Этот, пользуясь термином М.М. Бахтина, диалог человека и мира нельзя воплотить ни в чувственном образе, ни в слове как таковом. Этот диалог как бы в самом деле невыразим, ибо его «участники» говорят на разных языках — «языке» реальности и языке слов, — и не существует некоего единого «материала», в котором воплотились бы сразу, в одном ряду, и голос человека, и голос мира. Полнее всего этот диалог выражается, пожалуй, в музыке, создающей свой особенный «язык», в котором свободно сливаются человеческое и Вселенское.
Лирическую поэзию часто сравнивают с музыкой, но сплошь и рядом это сопоставление проводится чисто формально: речь идет о внешней «музыкальности» — то есть ритмичности и «напевности» — стиха. В лирике возможна гораздо более существенная близость к музыке, характерная, впрочем, далеко не для всех лирических поэтов. Эта близость в высшей степени свойственна лучшим стихам Николая Рубцова.
Они выражают то, что не выразимо ни зримым образом, ни словом в его собственном значении. В известных стихах Рубцова:
В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды... —
есть, конечно, и образность, и личностная речь поэта, выражающая его душевную жизнь. Но суть этих строк и их властное обаяние заключены все же в чем-то ином. Я говорю пока неопределенно «в чем-то», ибо очень трудно охарактеризовать это «иное»; но теперь мы как раз и займемся выяснением существа дела.
Образ и слово играют в поэзии Рубцова как бы вспомогательные роли, они служат чему-то третьему, возникающему из их взаимодействия. Именно потому в зрелых стихах поэта нет ни «яркой» и оригинальной образности, ни необычных, «изысканных» слов. И то и другое только мешало бы созданию своеобразного поэтического мира Николая Рубцова.
Оценивая книгу Рубцова «Звезда полей», поэт Егор Исаев говорил; «Я помню ее сердцем. Помню не построчно, а всю целиком, как помнят человека со своим неповторимым лицом, со своим характером... В ней есть своя особенная предвечернесть — углубленный звук, о многом говорящая пауза. О стихах Николая Рубцова трудно говорить — как трудно говорить о музыке. Слово его не столько обозначает предмет, сколько живет предметом, высказывается его состоянием»28.
Это очень меткие суждения. Слово в поэзии Рубцова действительно не столько обозначает — или изображает, «рисует», запечатлевает — предмет, сколько живет им. С другой стороны, слово или, точнее, речь поэта сама по себе не стремится быть сугубо личной, отчетливо индивидуализированной. Она как бы принадлежит всем и каждому.
Цель поэта состояла, по-видимому, не в изображении внешнего мира и не в выражении внутренней жизни души, но в воплощении слияния мира и человека, в преодолении границы между ними. А для этого необходим особенный «язык». И то, что Егор Исаев назвал «углубленным звуком и о многом говорящей паузой», относится именно к этому особенному «языку» рубцовской поэзии, «языку», который не сводится к образам и словам, а лишь создается с их помощью, на их основе.
Уместно обратиться прежде всего к анализу начальных, первых строк стихотворений Николая Рубцова. Его зачины своеобразны и имеют очень существенное значение.
Преобладающая часть зрелых стихотворений поэта начинается со строк, представляющих собою самостоятельное целое. Такие первые строки заканчиваются, понятно, точкой, многоточием или — реже — восклицательным либо вопросительным знаком; но дело, конечно, не в этом внешнем факте.
Многие зачины Рубцова — это как бы предельно краткие стихотворения, подчас замечательные уже сами по себе (вслушайтесь в них) Ч
В горнице моей светло.
Я уеду из этой деревни...
Взбегу на холм и упаду в траву.
Все облака над ней, все облака...
Тихая моя родина!
Мне лошадь встретилась в кустах.
Седьмые сутки дождь не умолкает.
...Мы сразу стали тише и взрослей.
Лошадь белая в поле темном.
Все движется к темному устью.
Как далеко дороги пролегли!
Я забыл, как лошадь запрягают.
О чем писать? На то не наша воля!
Потонула во тьме отдаленная пристань.
Вот он и кончился, покой!
Закатилось солнце за вагоны.
Не было собак — и вдруг залаяли.
Короткий день. А вечер долгий.
В этой деревне огни не погашены.
Замерзают мои георгины.
Идет старик в простой одежде.
Высокий дуб. Глубокая вода.
Ах, как светло роятся огоньки!
Ласточка носится с криком.
Люблю ветер. Больше всего на свете.
Уже деревня вся в тени.
Окно, светящееся чуть.
И т. д.
Первая строка стихотворения всегда очень важна; это своего рода камертон, задающий всю мелодию. Но мало того, в лирической миниатюре (а большинство стихотворений Николая Рубцова состоит всего из 12— 24 строк) первая строка по своей весомости сравнима с прологом или начальной главой романа.
Очевидная обособленность первой строки сама по себе определяет значительную последующую п а у зу, которая накладывает печать на восприятие стихотворения в целом. С другой стороны, выделенность побуждает углубленно пережить строку — в том числе и ее звучание.
Приведенные мной зачины стихотворений замечательны своей естественностью, они словно выдохнуты, без усилия выхвачены из творческого сознания поэта. Но обратим специальное внимание на их звуковое строение, и нам станут очевидны повторы гласных и согласных звуков, создающих гармонию или даже особенную настроенность: Взбегу на холм и упаду в траву; Вот он и кончился, покой; Я уеду из этой деревни; Мы срсау стали тише и взрослей; И дет старик в простой одежде, Как далеко дороги пролегли; Не было собак — и вдруг залаяли; Я забыл, как лошадь запрягают и т. п.29.
Эти повторы не могут быть случайными (хотя едва ли они созданы вполне сознательно, обдуманно; речь должна идти о творческой целеустремленности поэта); такие нагнетания однородных звуков и целых звукосочетаний на протяжении строки, состоящей всего лишь из пятнадцати-тридцати звуков, — очень маловероятны в «обычной» речи.
Но дело, разумеется, отнюдь не в самих этих звуковых повторах: их может «организовать» любой версификатор. Дело в том, что повторы существуют в строках, обладающих предельной естественностью и вольностью. И, строго говоря, они, эти повторы, вообще не «слышны», они только упорядочивают, гармонизируют, настраивают движение поэтического голоса (который вполне воспринимается и тогда, когда мы читаем стихи «про себя»).
Итак, начальные строки стихотворений Николая Рубцова задают тон, определяют самой своей обособленностью значащие паузы и «углубленный звук» его поэзии. В них есть и то слияние естественности и искусности, которое составляет исходную основу подлинного стиха. Наконец, каждая из приведенных строк предстает как неповторимое движение, как собственно рубцовский поэтический жест, который внятен читателю, в той или иной мере вошедшему в мир поэзии Николая Рубцова.
Но как же создаются эти поэтические «жесты»? Ведь почти все приведенные выше зачины представляют собой предельно простые «сообщения», выраженные в предельно простой форме: «Я уеду из этой деревни»; «Мне лошадь встретилась в кустах»; «Седьмые сутки дождь не умолкает»; «Высокий дуб. Глубокая вода»; «Не было собак — и вдруг залаяли» и т. д.
Все дело, по-видимому, в том, что обособленность этих строк, связанная с «углубленным звуком» (тут надо вспомнить также, конечно, и об уже отмеченном слиянии естественности и искусности, и о многозначительной паузе — как бы осмысленном молчании после строки, — и, в конце концов, о ритме, о стиховой интонации вообще), пробуждает в них, в этих строках, некое внутреннее свечение.
Вполне понятно, далее, что каждая такая строка раскрывает весь свой смысл лишь в связи с зачинаемым ею стихотворением в его целостности; она существует не сама по себе, но как «пролог» стихотворения.
И оказывается, что именно простота, даже, если угодно, элементарность заключенных в этих строках «сообщений» оборачивается глубокой содержательностью особенного характера. Да, именно «элементарность» внешнего смысла побуждает как бы заглянуть вглубь: