Стихотворения — страница 4 из 12

ше не страшны:

Они у нас в крови растворены.

Но образ двоился, стоило лишь вглядеться:

Как подкову, дарит за указом указ —

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Это не были счеты с эпохой. Когда Мандельштама предостерегали: не надо читать прилюдно эти стихи, он возражал – не могу не читать, ведь они написаны.

Двойственность, хотя и другая, была и в самом Мандельштаме, об этом рассказывала его вдова: «Иногда мне казалось, что жить уже больше нельзя, что невыносимо… А Ося вдруг говорил: «Почему ты думаешь, что ты должна быть счастлива?» Это удивительно помогало, и до сих пор помогает».

А вот иное: «…стоило прийти приятелям и принести ему вина и немного еды, он забывал сразу, что он трагический поэт».

Мандельштам жил как восточный певец, а писал как акмеист. Так было в любых обстоятельствах.

Про Мандельштама в лагере рассказывают легенды. Говорили, что он читал переводы из Петрарки, а его угощали сгущенным молоком. Легенда наивная, а все же, нечто такое могли рассказывать и о каком-нибудь великом манасчи, исполнителе киргизского эпоса «Манас». Как у мифического восточного певца, неизвестно, где его могила. Но можно сказать иначе, он не превратился в лагерную пыль, не распался в прах, а воплотился в частицы, которые несутся наподобие электронов в пространстве, как писал в «Дикой порфире» М.А. Зенкевич, тогда еще акмеист.


Б. Филевский

Стихотворения 1908 – 1925 годов

Камень

* * *

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа,

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной…

1908

* * *

Сусальным золотом горят

В лесах рождественские елки;

В кустах игрушечные волки

Глазами страшными глядят.

О, вещая моя печаль,

О, тихая моя свобода

И неживого небосвода

Всегда смеющийся хрусталь!

1908

* * *

Только детские книги читать,

Только детские думы лелеять,

Все большое далеко развеять,

Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,

Ничего от нее не приемлю,

Но люблю мою бедную землю

Оттого, что иной не видал.

Я качался в далеком саду

На простой деревянной качели,

И высокие темные ели

Вспоминаю в туманном бреду.

1908

* * *

На бледно-голубой эмали,

Какая мыслима в апреле,

Березы ветви поднимали

И незаметно вечерели.

Узор отточенный и мелкий,

Застыла тоненькая сетка,

Как на фарфоровой тарелке

Рисунок, вычерченный метко, —

Когда его художник милый

Выводит на стеклянной тверди,

В сознании минутной силы,

В забвении печальной смерти.

1909

* * *

Есть целомудренные чары —

Высокий лад, глубокий мир,

Далеко от эфирных лир

Мной установленные лары.

У тщательно обмытых ниш

В часы внимательных закатов

Я слушаю моих пенатов

Всегда восторженную тишь.

Какой игрушечный удел,

Какие робкие законы

Приказывает торс точеный

И холод этих хрупких тел!

Иных богов не надо славить:

Они как равные с тобой,

И, осторожною рукой,

Позволено их переставить.

1909

* * *

Дано мне тело – что мне делать с ним,

Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить

Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,

В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло.

Запечатлеется на нем узор,

Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть —

Узора милого не зачеркнуть.

1909

* * *

Ни о чем не нужно говорить,

Ничему не следует учить,

И печальна так и хороша

Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,

Не умеет вовсе говорить

И плывет дельфином молодым

По седым пучинам мировым.

1909

Silentium[1]

Она еще не родилась,

Она и музыка и слово,

И потому всего живого

Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди,

Но, как безумный, светел день,

И пены бледная сирень

В черно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста

Первоначальную немоту,

Как кристаллическую ноту,

Что от рождения чиста!

Останься пеной, Афродита,

И, слово, в музыку вернись,

И, сердце, сердца устыдись,

С первоосновой жизни слито!

1910

* * *

Слух чуткий парус напрягает,

Расширенный пустеет взор,

И тишину переплывает

Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,

И так же прост, как небеса,

И призрачна моя свобода,

Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный

И небо мертвенней холста;

Твой мир, болезненный и странный,

Я принимаю, пустота!

1910

* * *

Из омута злого и вязкого

Я вырос тростинкой, шурша, —

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша.

И никну, никем не замеченный,

В холодный и топкий приют,

Приветственным шелестом встреченный

Коротких осенних минут.

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

1910

* * *

Скудный луч холодной мерою

Сеет свет в сыром лесу.

Я печаль, как птицу серую,

В сердце медленно несу.

Что мне делать с птицей раненой?

Твердь умолкла, умерла.

С колокольни отуманенной

Кто-то снял колокола.

И стоит осиротелая

И немая вышина,

Как пустая башня белая,

Где туман и тишина…

Утро, нежностью бездонное.

Полу-явь и полу-сон,[2]

Забытье неутоленное,

Дум туманный перезвон…

1911

* * *

Воздух пасмурный влажен и гулок;

Хорошо и нестрашно в лесу.

Легкий крест одиноких прогулок

Я покорно опять понесу.

И опять к равнодушной отчизне

Дикой уткой взовьется упрек, —

Я участвую в сумрачной жизни,

Где один к одному одинок!

Выстрел грянул. Над озером сонным

Крылья уток теперь тяжелы.

И двойным бытием отраженным

Одурманены сосен стволы.

Небо тусклое с отсветом странным —

Мировая туманная боль —

О, позволь мне быть также туманным

И тебя не любить мне позволь.

1911, 1935

* * *

Сегодня дурной день:

Кузнечиков хор спит,

И сумрачных скал сень —

Мрачней гробовых плит.

Мелькающих стрел звон

И вещих ворон крик…

Я вижу дурной сон,

За мигом летит миг.

Явлений раздвинь грань,

Земную разрушь клеть

И яростный гимн грянь —

Бунтующих тайн медь!

О, маятник душ строг —

Качается глух, прям,

И страстно стучит рок

В запретную дверь к нам…

1911

* * *

Отчего душа так певуча,

И так мало милых имен,

И мгновенный ритм – только случай,

Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,

Зашумит бумажной листвой

И совсем не вернется – или

Он вернется совсем другой.

О, широкий ветер Орфея,

Ты уйдешь в морские края —

И, несозданный мир лелея,

Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще

И открыл лазоревый грот…

Неужели я настоящий

И действительно смерть придет?

1911

Раковина

Быть может, я тебе не нужен,

Ночь; из пучины мировой,

Как раковина без жемчужин,

Я выброшен на берег твой.

Ты равнодушно волны пенишь

И несговорчиво поешь;

Но ты полюбишь, ты оценишь

Ненужной раковины ложь.

Ты на песок с ней рядом ляжешь,

Оденешь ризою своей,

Ты неразрывно с нею свяжешь

Огромный колокол зыбей;

И хрупкой раковины стены, —

Как нежилого сердца дом, —

Наполнишь шопотами пены,

Туманом, ветром и дождем…

1911

* * *

О, небо, небо, ты мне будешь сниться!

Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,

И день сгорел, как белая страница:

Немного дыма и немного пепла!

1911

* * *

Я вздрагиваю от холода —

Мне хочется онеметь!

А в небе танцует золото —

Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,

Люби, вспоминай и плачь

И, с тусклой планеты брошенный,

Подхватывай легкий мяч!

Так вот она – настоящая

С таинственным миром связь!

Какая тоска щемящая,

Какая беда стряслась!

Что, если, вздрогнув неправильно,

Мерцающая всегда,

Своей булавкой заржавленной

Достанет меня звезда?

1912, 1937

* * *

Я ненавижу свет

Однообразных звезд.

Здравствуй, мой давний бред, —

Башни стрельчатый рост!

Кружевом, камень, будь

И паутиной стань,

Неба пустую грудь

Тонкой иглою рань.

Будет и мой черед —

Чую размах крыла.

Так – но куда уйдет

Мысли живой стрела?

Или свой путь и срок

Я, исчерпав, вернусь:

Там – я любить не мог,

Здесь – я любить боюсь…

1912

* * *

Образ твой, мучительный и зыбкий,

Я не мог в тумане осязать.

«Господи!» – сказал я по ошибке,

Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,

Вылетело из моей груди!

Впереди густой туман клубится,

И пустая клетка позади…

1912

* * *

Нет, не луна, а светлый циферблат

Сияет мне, – и чем я виноват,

Что слабых звезд я осязаю млечность?

И Батюшкова мне противна спесь:

Который час, его спросили здесь,

А он ответил любопытным: вечность!

1912

* * *

Паденье – неизменный спутник страха,

И самый страх есть чувство пустоты.

Кто камни нам бросает с высоты,

И камень отрицает иго праха?

И деревянной поступью монаха

Мощеный двор когда-то мерил ты:

Булыжники и грубые мечты —

В них жажда смерти и тоска размаха!

Так проклят будь, готический приют,

Где потолком входящий обморочен

И в очаге веселых дров не жгут.

Немногие для вечности живут,

Но если ты мгновенным озабочен —

Твой жребий страшен и твой дом непрочен!

1912

Царское Село

Георгию Иванову

Поедем в Царское Село!

Свободны, ветрены и пьяны,

Там улыбаются уланы,

Вскочив на крепкое седло…

Поедем в Царское Село!

Казармы, парки и дворцы,

А на деревьях – клочья ваты,

И грянут «здравия» раскаты

На крик «здорово, молодцы!»

Казармы, парки и дворцы…

Одноэтажные дома,

Где однодумы-генералы

Свой коротают век усталый,

Читая «Ниву» и Дюма…

Особняки – а не дома!

Свист паровоза… Едет князь.

В стеклянном павильоне свита!..

И, саблю волоча сердито,

Выходит офицер, кичась, —

Не сомневаюсь – это князь…

И возвращается домой —

Конечно, в царство этикета,

Внушая тайный страх, карета

С мощами фрейлины седой,

Что возвращается домой…

1912, 1927

Лютеранин

Я на прогулке похороны встретил

Близ протестантской кирки, в воскресенье.

Рассеянный прохожий, я заметил

Тех прихожан суровое волненье.

Чужая речь не достигала слуха,

И только упряжь тонкая сияла

Да мостовая праздничная глухо

Ленивые подковы отражала.

А в эластичном сумраке кареты,

Куда печаль забилась, лицемерка,

Без слов, без слез, скупая на приветы,

Осенних роз мелькнула бутоньерка.

Тянулись иностранцы лентой черной,

И шли пешком заплаканные дамы,

Румянец под вуалью, и упорно

Над ними кучер правил вдаль, упрямый.

Кто б ни был ты, покойный лютеранин,

Тебя легко и просто хоронили.

Был взор слезой приличной затуманен,

И сдержанно колокола звонили.

И думал я: витийствовать не надо.

Мы не пророки, даже не предтечи,

Не любим рая, не боимся ада,

И в полдень матовый горим, как свечи.

1912

Айя-София

Айя-София – здесь остановиться

Судил Господь народам и царям!

Ведь купол твой, по слову очевидца,

Как на цепи, подвешен к небесам.

И всем векам – пример Юстиниана,

Когда похитить для чужих богов

Позволила эфесская Диана

Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,

Когда, душой и помыслом высок,

Расположил апсиды и экседры,

Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,

И сорок окон – света торжество;

На парусах, под куполом, четыре

Архангела прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье

Народы и века переживет,

И серафимов гулкое рыданье

Не покоробит темных позолот.

1912

Notre Dame

Где римский судия судил чужой народ,

Стоит базилика, и – радостный и первый —

Как некогда Адам, распластывая нервы,

Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план,

Здесь позаботилась подпружных арок сила,

Чтоб масса грузная стены не сокрушила,

И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,

Души готической рассудочная пропасть,

Египетская мощь и христианства робость,

С тростинкой рядом – дуб, и всюду царь – отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,

Я изучал твои чудовищные ребра, —

Тем чаще думал я: из тяжести недоброй

И я когда-нибудь прекрасное создам…

1912

Петербургские строфы

Н. Гумилеву

Над желтизной правительственных зданий

Кружилась долго мутная метель,

И правовед опять садится в сани,

Широким жестом запахнув шинель.

Зимуют пароходы. На припеке

Зажглось каюты толстое стекло.

Чудовищна, как броненосец в доке, —

Россия отдыхает тяжело.

А над Невой – посольства полумира,

Адмиралтейство, солнце, тишина!

И государства жесткая порфира,

Как власяница грубая, бедна.

Тяжка обуза северного сноба —

Онегина старинная тоска;

На площади Сената – вал сугроба,

Дымок костра и холодок штыка…

Черпали воду ялики, и чайки

Морские посещали склад пеньки,

Где, продавая сбитень или сайки,

Лишь оперные бродят мужики.

Летит в туман моторов вереница;

Самолюбивый, скромный пешеход —

Чудак Евгений – бедности стыдится,

Бензин вдыхает и судьбу клянет!

1913

* * *

…Дев полуночных отвага

И безумных звезд разбег,

Да привяжется бродяга,

Вымогая на ночлег.

Кто, скажите, мне сознанье

Виноградом замутит,

Если явь – Петра созданье,

Медный всадник и гранит?

Слышу с крепости сигналы,

Замечаю, как тепло.

Выстрел пушечный в подвалы,

Вероятно, донесло.

И гораздо глубже бреда

Воспаленной головы

Звезды, трезвая беседа,

Ветер западный с Невы.

1913

Бах

Здесь прихожане – дети праха

И доски вместо образов,

Где мелом – Себастьяна Баха

Лишь цифры значатся псалмов.

Разноголосица какая

В трактирах буйных и в церквах,

А ты ликуешь, как Исайя,

О, рассудительнейший Бах!

Высокий спорщик, неужели,

Играя внукам свой хорал,

Опору духа в самом деле

Ты в доказательстве искал?

Что звук? Шестнадцатые доли,

Органа многосложный крик —

Лишь воркотня твоя, не боле,

О, несговорчивый старик!

И лютеранский проповедник

На черной кафедре своей

С твоими, гневный собеседник,

Мешает звук своих речей.

1913

* * *

Мы напряженного молчанья не выносим —

Несовершенство душ обидно, наконец!

И в замешательстве уж объявился чтец,

И радостно его приветствовали: просим!

Я так и знал, кто здесь присутствовал незримо:

Кошмарный человек читает «Улялюм».

Значенье – суета и слово – только шум,

Когда фонетика – служанка серафима.

О доме Эшеров Эдгара пела арфа.

Безумный воду пил, очнулся и умолк.

Я был на улице. Свистел осенний шелк…

И горло греет шелк щекочущего шарфа…

1913, 1937

* * *

Заснула чернь. Зияет площадь аркой.

Луной облита бронзовая дверь.

Здесь Арлекин вздыхал о славе яркой,

И Александра здесь замучил Зверь.

Курантов бой и тени государей:

Россия, ты – на камне и крови —

Участвовать в твоей железной каре

Хоть тяжестью меня благослови!

1913

Адмиралтейство

В столице северной томится пыльный тополь,

Запутался в листве прозрачный циферблат,

И в темной зелени фрегат или акрополь

Сияет издали – воде и небу брат.

Ладья воздушная и мачта-недотрога,

Служа линейкою преемникам Петра,

Он учит: красота – не прихоть полубога,

А хищный глазомер простого столяра.

Нам четырех стихий приязненно господство,

Но создал пятую свободный человек:

Не отрицает ли пространства превосходство

Сей целомудренно построенный ковчег?

Сердито лепятся капризные Медузы,

Как плуги брошены, ржавеют якоря —

И вот разорваны трех измерений узы

И открываются всемирные моря!

1913

Кинематограф

Кинематограф. Три скамейки.

Сантиментальная горячка.

Аристократка и богачка

В сетях соперницы-злодейки.

Не удержать любви полета:

Она ни в чем не виновата!

Самоотверженно, как брата,

Любила лейтенанта флота.

А он скитается в пустыне —

Седого графа сын побочный.

Так начинается лубочный

Роман красавицы графини.

И в исступленьи, как гитана,

Она заламывает руки.

Разлука. Бешеные звуки

Затравленного фортепьяно.

В груди доверчивой и слабой

Еще достаточно отваги

Похитить важные бумаги

Для неприятельского штаба.

И по каштановой аллее

Чудовищный мотор несется,

Стрекочет лента, сердце бьется

Тревожнее и веселее.

В дорожном платье, с саквояжем,

В автомобиле и в вагоне,

Она боится лишь погони,

Сухим измучена миражем.

Какая горькая нелепость:

Цель не оправдывает средства!

Ему – отцовское наследство,

А ей – пожизненная крепость!

1913

* * *

Отравлен хлеб, и воздух выпит.

Как трудно раны врачевать!

Иосиф, проданный в Египет,

Не мог сильнее тосковать!

Под звездным небом бедуины,

Закрыв глаза и на коне,

Слагают вольные былины

О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:

Кто потерял в песке колчан,

Кто выменял коня – событий

Рассеивается туман.

И, если подлинно поется

И полной грудью, наконец,

Все исчезает – остается

Пространство, звезды и певец!

1913

Домби и сын

Когда, пронзительнее свиста,

Я слышу английский язык —

Я вижу Оливера Твиста

Над кипами конторских книг.

У Чарльза Диккенса спросите,

Что было в Лондоне тогда:

Контора Домби в старом Сити

И Темзы желтая вода…

Дожди и слезы. Белокурый

И нежный мальчик – Домби-сын.

Веселых клэрков каламбуры

Не понимает он один.

В конторе сломанные стулья,

На шиллинги и пэнсы счет;

Как пчелы, вылетев из улья,

Роятся цифры круглый год.

А грязных адвокатов жало

Работает в табачной мгле —

И вот, как старая мочала,

Банкрот болтается в петле.

На стороне врагов законы:

Ему ничем нельзя помочь!

И клетчатые панталоны,

Рыдая, обнимает дочь…

1914

Ахматова

Вполоборота, о, печаль,

На равнодушных поглядела.

Спадая с плеч, окаменела

Ложноклассическая шаль.

Зловещий голос – горький хмель —

Души расковывает недра:

Так – негодующая Федра —

Стояла некогда Рашель.

1914

* * *

Поговорим о Риме – дивный град!

Он утвердился купола победой.

Послушаем апостольское credo:

Несется пыль, и радуги висят.

На Авентине вечно ждут царя —

Двунадесятых праздников кануны, —

И строго-канонические луны —

Двенадцать слуг его календаря.

На дольний мир глядит, как облак хмурый,

Над Форумом огромная луна,

И голова моя обнажена —

О, холод католической тонзуры!

1914

* * *

О временах простых и грубых

Копыта конские твердят.

И дворники в тяжелых шубах

На деревянных лавках спят.

На стук в железные ворота

Привратник, царственно ленив,

Встал, и звериная зевота

Напомнила твой образ, скиф!

Когда с дряхлеющей любовью

Мешая в песнях Рим и снег,

Овидий пел арбу воловью

В походе варварских телег.

1914

* * *

На площадь выбежав, свободен

Стал колоннады полукруг, —

И распластался храм Господень,

Как легкий крестовик-паук.

А зодчий не был итальянец,

Но русский в Риме, – ну, так что ж!

Ты каждый раз, как иностранец,

Сквозь рощу портиков идешь.

И храма маленькое тело

Одушевленнее стократ

Гиганта, что скалою целой

К земле, беспомощный, прижат!

1914

Равноденствие

Есть иволги в лесах, и гласных долгота

В тонических стихах единственная мера,

Но только раз в году бывает разлита

В природе длительность, как в метрике Гомера.

Как бы цезурою зияет этот день:

Уже с утра покой и трудные длинноты,

Волы на пастбище, и золотая лень

Из тростника извлечь богатство целой ноты.

1914

* * *

«Мороженно!» Солнце. Воздушный бисквит.

Прозрачный стакан с ледяною водою.

И в мир шоколада с румяной зарею,

В молочные Альпы, мечтанье летит.

Но, ложечкой звякнув, умильно глядеть —

И в тесной беседке, средь пыльных акаций,

Принять благосклонно от булочных граций

В затейливой чашечке хрупкую снедь…

Подруга шарманки, появится вдруг

Бродячего ледника пестрая крышка —

И с жадным вниманием смотрит мальчишка

В чудесного холода полный сундук.

И боги не ведают – что он возьмет:

Алмазные сливки иль вафлю с начинкой?

Но быстро исчезнет под тонкой лучинкой,

Сверкая на солнце, божественный лед.

1914

* * *

Природа – тот же Рим и отразилась в нем.

Мы видим образы его гражданской мощи

В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,

На форуме полей и в колоннаде рощи.

Природа – тот же Рим, и, кажется, опять

Нам незачем богов напрасно беспокоить —

Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,

Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!

1914

* * *

Пусть имена цветущих городов

Ласкают слух значительностью бренной.

Не город Рим живет среди веков,

А место человека во вселенной!

Им овладеть пытаются цари,

Священники оправдывают войны,

И без него презрения достойны,

Как жалкий сор, дома и алтари.

1914

* * *

Я не слыхал рассказов Оссиана,

Не пробовал старинного вина;

Зачем же мне мерещится поляна,

Шотландии кровавая луна?

И перекличка ворона и арфы

Мне чудится в зловещей тишине;

И ветром развеваемые шарфы

Дружинников мелькают при луне!

Я получил блаженное наследство —

Чужих певцов блуждающие сны;

Свое родство и скучное соседство

Мы презирать заведомо вольны.

И не одно сокровище, быть может,

Минуя внуков, к правнукам уйдет,

И снова скальд чужую песню сложит

И как свою ее произнесет.

1914

Европа

Как средиземный краб или звезда морская,

Был выброшен последний материк,

К широкой Азии, к Америке привык, —

Слабеет океан, Европу омывая.

Изрезаны ее живые берега,

И полуостровов воздушны изваянья,

Немного женственны заливов очертанья

Бискайи, Генуи ленивая дуга…

Завоевателей исконная земля —

Европа в рубище Священного союза:

Пята Испании, Италии Медуза

И Польша нежная, где нету короля.

Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта

Гусиное перо направил Меттерних, —

Впервые за сто лет и на глазах моих

Меняется твоя таинственная карта!

1914

Посох

Посох мой, моя свобода —

Сердцевина бытия,

Скоро ль истиной народа

Станет истина моя?

Я земле не поклонился

Прежде, чем себя нашел;

Посох взял, развеселился

И в далекий Рим пошел.

А снега на черных пашнях

Не растают никогда,

И печаль моих домашних

Мне по-прежнему чужда.

Снег растает на утесах,

Солнцем истины палим,

Прав народ, вручивший посох

Мне, увидевшему Рим!

1914, 1927

Ода Бетховену

Бывает сердце так сурово,

Что и любя его не тронь!

И в темной комнате глухого

Бетховена горит огонь.

И я не мог твоей, мучитель,

Чрезмерной радости понять.

Уже бросает исполнитель

Испепеленную тетрадь.

……………………

……………………

……………………

Кто этот дивный пешеход?

Он так стремительно ступает

С зеленой шляпою в руке,

……………………

……………………

С кем можно глубже и полнее

Всю чашу нежности испить?

Кто может, ярче пламенея,

Усилье воли освятить?

Кто по-крестьянски, сын фламандца,

Мир пригласил на ритурнель

И до тех пор не кончил танца,

Пока не вышел буйный хмель?

О, Дионис, как муж, наивный

И благодарный, как дитя!

Ты перенес свой жребий дивный

То негодуя, то шутя!

С каким глухим негодованьем

Ты собирал с князей оброк

Или с рассеянным вниманьем

На фортепьянный шел урок!

Тебе монашеские кельи —

Всемирной радости приют,

Тебе в пророческом весельи

Огнепоклонники поют;

Огонь пылает в человеке,

Его унять никто не мог.

Тебя назвать не смели греки,

Но чтили, неизвестный бог!

О, величавой жертвы пламя!

Полнеба охватил костер —

И царской скинии над нами

Разодран шелковый шатер.

И в промежутке воспаленном,

Где мы не видим ничего, —

Ты указал в чертоге тронном

На белой славы торжество!

1914

* * *

Уничтожает пламень

Сухую жизнь мою, —

И ныне я не камень,

А дерево пою.

Оно легко и грубо:

Из одного куска

И сердцевина дуба,

И весла рыбака.

Вбивайте крепче сваи,

Стучите, молотки,

О деревянном рае,

Где вещи так легки!

1915

* * *

И поныне на Афоне

Древо чудное растет,

На крутом зеленом склоне

Имя Божие поет.

В каждой радуются келье

Имябожцы-мужики:

Слово – чистое веселье,

Исцеленье от тоски!

Всенародно, громогласно

Чернецы осуждены;

Но от ереси прекрасной

Мы спасаться не должны.

Каждый раз, когда мы любим,

Мы в нее впадаем вновь.

Безымянную мы губим

Вместе с именем любовь.

1915

Дворцовая площадь

Императорский виссон

И моторов колесницы, —

В черном омуте столицы

Столпник-ангел вознесен.

В темной арке, как пловцы,

Исчезают пешеходы,

И на площади, как воды,

Глухо плещутся торцы.

Только там, где твердь светла,

Черно-желтый лоскут злится,

Словно в воздухе струится

Желчь двуглавого орла.

1915

* * *

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.

Я список кораблей прочел до середины:

Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,

Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи, —

На головах царей божественная пена, —

Куда плывете вы? Когда бы не Елена,

Что Троя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер – все движется любовью.

Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,

И море черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

1915

* * *

Обиженно уходят на холмы,

Как Римом недовольные плебеи,

Старухи овцы – черные халдеи,

Исчадье ночи в капюшонах тьмы.

Их тысячи – передвигают все,

Как жердочки, мохнатые колени,

Трясутся и бегут в курчавой пене,

Как жеребья в огромном колесе.

Им нужен царь и черный Авентин,

Овечий Рим с его семью холмами,

Собачий лай, костер под небесами

И горький дым жилища и овин.

На них кустарник двинулся стеной

И побежали воинов палатки,

Они идут в священном беспорядке.

Висит руно тяжелою волной.

1915

* * *

С веселым ржанием пасутся табуны,

И римской ржавчиной окрасилась долина;

Сухое золото классической весны

Уносит времени прозрачная стремнина.

Топча по осени дубовые листы,

Что густо стелются пустынною тропинкой,

Я вспомню Цезаря прекрасные черты —

Сей профиль женственный с коварною горбинкой!

Здесь, Капитолия и Форума вдали,

Средь увядания спокойного природы,

Я слышу Августа и на краю земли

Державным яблоком катящиеся годы.

Да будет в старости печаль моя светла:

Я в Риме родился, и он ко мне вернулся;

Мне осень добрая волчицею была

И – месяц Цезаря – мне август улыбнулся.

1915

* * *

Я не увижу знаменитой «Федры»

В старинном многоярусном театре,

С прокопченной высокой галереи,

При свете оплывающих свечей.

И, равнодушен к суете актеров,

Сбирающих рукоплесканий жатву,

Я не услышу, обращенный к рампе,

Двойною рифмой оперенный стих:

– Как эти покрывала мне постылы…

Театр Расина! Мощная завеса

Нас отделяет от другого мира;

Глубокими морщинами волнуя,

Меж ним и нами занавес лежит.

Спадают с плеч классические шали,

Расплавленный страданьем крепнет голос,

И достигает скорбного закала

Негодованьем раскаленный слог…

Я опоздал на празднество Расина!

Вновь шелестят истлевшие афиши,

И слабо пахнет апельсинной коркой,

И словно из столетней летаргии

Очнувшийся сосед мне говорит:

– Измученный безумством Мельпомены,

Я в этой жизни жажду только мира;

Уйдем, покуда зрители-шакалы

На растерзанье Музы не пришли!

Когда бы грек увидел наши игры…

1915

Tristia