Стихотворения — страница 5 из 84

[1]

Признав для себя неизбежным подчиниться требованиям грубой, тупой и бездарной власти, Вяземский все же, вплоть до 1840-х годов, сохранял оппозиционные настроения. Предназначенная для Николая I «Моя исповедь» (завершена в начале 1829 года) написана смело и с достоинством. Доказывая в ней свою лояльность, Вяземский в то же время критикует действия правительства и не скрывает свой конституционный образ мыслей. «Нельзя не подчинить, — пишет Вяземский в «Исповеди», — дел своих и поступков законной власти, но мнения могут вопреки всем усилиям оставаться неприкосновенными». И он подчеркивает, что своим мнениям «оставался предан и после их падения».[2]

В конце 1820-х, в 1830-х годах отвращение Вяземского к лакействующей бюрократии нисколько не уменьшилось, чему свидетельство убийственная сатира «Русский бог», написанная уже в 1828 году (в 1854 году ее опубликовала в Лондоне Вольная русская типография Герцена).

«Русский бог» — большой силы выпад против крепостнической системы, против невежественного и косного барства, против наемной царской бюрократии.

Бог голодных, бог холодных,

Нищих вдоль и поперек,

Бог имений недоходных,

Вот он, вот он русский бог.

...Бог всех с анненской на шеях,

Бог дворовых без сапог,

Бар в санях при двух лакеях,

Вот он, вот он русский бог.

В бумагах К. Маркса сохранился специально для него сделанный перевод «Русского бога».

В 1825—1827 годах Вяземский еще покровительствовал Н. Полевому и вместе с ним издавал «Московский телеграф», самый передовой журнал того времени, пропагандировавший романтическое направление. Притом Полевой пропагандировал это направление в наиболее прогрессивной форме — c острой социальной проблематикой. В «Московском телеграфе» напечатаны статьи Вяземского: «Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен», о «Чернеце» Козлова, «Письма из Парижа», «Сочинения в прозе В. Жуковского», «„Цыганы” поэма Пушкина», «Сонеты Мицкевича» и другие (кроме того, ряд мелочей под разными псевдонимами). Со временем, однако, все яснее обнаруживалось, что дворянскому либералу Вяземскому не по пути с буржуазным демократом Полевым. В конце 1820-х годов Вяземский порывает с «Московским телеграфом».

Исполненные горечи замечания о положении дел в николаевской России рассыпаны в письмах, в записных книжках Вяземского 1830-х отчасти еще 1840-х годов.

В 1830-х годах Вяземский дважды выступал как критик и полемист от имени группы, сплотившейся сначала вокруг «Литературной газеты» Дельвига (1830—1831), потом вокруг «Современника» (1836). Эта группа — Пушкин, Жуковский, Вяземский, Баратынский, Дельвиг, Денис Давыдов, Плетнев — получила от своих врагов ироническую кличку «литературных аристократов». Между тем в 1830-х годах принадлежность к этой группе отнюдь не противоречила оппозиционным настроениям ее участников. «Аристократы» «Литературной газеты» Дельвига и пушкинского «Современника» противопоставляли себя не разночинной демократии, которая в 1830-х годах еще не существовала как самостоятельная идейная сила, но тому николаевскому мещанству и чиновничеству, которое обслуживали своими печатными органами Булгарин, Греч, Сенковский.

Как бы ни расшифровывали современники термин «аристократия» — по признаку ли происхождения, по признаку ли принадлежности к классу крупных землевладельцев, наконец по признаку близости ко двору (последний вид «аристократизма» особенно характерен для России, где монархия чуждалась родового дворянства и стремилась возводить на первые степени случайных людей), — все эти категории с трудом применимы к так называемым «литературным аристократам» 1830-х годов.

Из них только Вяземский был родовым аристократом. Но уже захудалое шестисотлетнее дворянство Пушкина, как и баронство Дельвига, представляло сомнительную ценность с точки зрения «высшего света» николаевских времен. Жуковский — незаконный сын дворянина средней руки и пленной турчанки. Плетнев, присяжный критик группы, неизменный и полноправный участник всех ее начинаний, происходил из духовного звания и занимался педагогической работой.

Если происхождение Жуковского или Плетнева до известной степени «выкупалось» служебным положением и покровительством двора, то, напротив того, общественное положение Дельвига, Баратынского было самым незначительным (Баратынскому проступок, совершенный еще в Пажеском корпусе, закрыл навсегда возможность какого бы то ни было служебного поприща).

Решающее значение для группы, объединявшейся вокруг «Литературной газеты», а позднее «Современника», имели совсем иные моменты. Прежде всего — сознание преемственности, принадлежности к высокой традиции русской литературы. В этом плане очень существенно было литературное воспитание, полученное в таких учебных заведениях, как Царскосельский лицей, Благородный пансион при Московском университете (оттуда вышли Жуковский и братья Тургеневы), где воспитанник формировался в атмосфере определенной литературной культуры и традиции.

В 1830-х годах для Вяземского своим человеком является Крылов (сын бедного армейского офицера, сам начавший свое служебное поприще в должности «подканцеляриста калязинского нижнего земского суда»). Прежнее отрицательное отношение Вяземского к Крылову как к сопернику Дмитриева (1810—1820 годы) было бы в 1830-х годах вопиющим анахронизмом. То обстоятельство, что Крылов отчасти примыкал к «Беседе», потеряло свою остроту; само наличие традиций — даже чуждых — мыслилось уже как некоторая самодовлеющая ценность.

С понятием традиции, культурной преемственности связано понятие авторитета. Если Пушкин бесконечно перерос этот круг представлений, если Пушкина с «литературными аристократами» связывали в основном личные отношения и деловые и тактические соображения, то для Вяземского литературная иерархия действительно была важной и принципиальной. В частности, в вопросе об авторитетах Вяземский — чистейший карамзинист. Для старших учеников Карамзина характерно сочетание практической борьбы с прошлым и официальной лояльности по отношению к этому прошлому; для них существует ряд писателей (Ломоносов, Державин, Дмитриев, Карамзин), по отношению к которым нарушение пиэтета считается, независимо от литературных симпатий, неприличным.

Историческое значение писателя измеряется сочетанием литературных трудов и достижений с гражданскими и научными. Отсюда повышенный интерес к таким явлениям, как Державин-министр, Ломоносов-естествоиспытатель, Карамзин-историк. Историческая наука не считалась тогда делом специалиста, но чем-то вроде промежуточного поприща между литературным и гражданским. Занятие отечественной историей, так сказать, «вменяется в обязанность» высокому писателю.

В представлении Вяземского авторитеты, украшенные литературной славой, возрастом и гражданскими заслугами, являлись необходимым условием для соблюдения высокого стиля литературных отношений. Ни в какой мере не обязательно соглашаться со всеми мнениями авторитета, допустимо выражать свое неудовольствие в частных письмах, быть может даже распространять на учителя эпиграммы в дружеском кругу; но в пределах литературы для публики авторитет — это знамя, неприкосновенность которого необходимо всячески охранять, ибо только оно обеспечивает успех в борьбе с претензиями «литературной улицы».

В этом иерархическом складе мышления находят свое объяснение многие литературные суждения Вяземского. Именно по иерархическим основаниям в большей степени, чем по эстетическим, Вяземский в свое время настаивал на предпочтении Дмитриева Крылову. Отсюда же культ Карамзина и крайняя нетерпимость этого культа, побуждавшая Вяземского смотреть на каждого противника «Истории Государства Российского» как на нарушителя общественной благопристойности. Именно попытка Н. Полевого поколебать авторитет Карамзина была непосредственной причиной разрыва Вяземского с кругом «Московского телеграфа».

«Полевой у нас родоначальник литературных наездников, — писал Вяземский в 1846 году, после смерти Полевого, — каких-то кондотьери, низвергателей законных литературных властей. Он из первых приучил публику смотреть равнодушно, а иногда и с удовольствием, как кидают грязью в имена, освященные славою и общим уважением, как, например, в имена Карамзина, Жуковского, Дмитриева, Пушкина».[1]

Пушкин, впрочем, никогда не являлся для Вяземского в полной мере «законной литературной властью». Как ни странно, но в его представлении Пушкин так и остался «младшим» поэтом; выдающимся, но все же «младшим». В «Приписке» 1875 года к статье о «Цыганах» Вяземский приводит характерный факт: Пушкин был недоволен его разбором «Цыган»; он находил, что Вяземский говорит «иногда с каким-то учительским авторитетом».[2]

В вопросе о социальном положении писателя точка зрения Вяземского очень типична для представителя культурной верхушки дворянства, мечтавшей (в высшей степени тщетно) о некоторой общественной независимости и об идеологическом влиянии на власть. Если не считать 1819—1821 годов — наиболее оппозиционного периода Вяземского, когда его прельщала роль «народного трибуна», — то идеал Вяземского — это писатель-дворянин, в силу своих гражданских и литературных заслуг достигший такого положения, что он может давать «советы царям». Однако николаевский режим не давал никаких оснований для подобной идиллии. И Вяземскому остается проповедь аристократического дилетантизма: «По большей части пишут у нас те, которым писать нечего и не о чем. Те, которым писать было бы о чем, не имеют привычки или дичатся писать».[3]

Те, которым не о чем писать, — это цеховые писатели, профессионалы, живущие гонораром. Они-то и лишены опыта дворянского общежития, опыта высшего света, правительственных и дипломатических сфер, государственной службы, помещичьего хозяйства, войны; те, кто владеет этим опытом, «боятся причислить себя к известному ремеслу и вписаться в известный цех сочинительства».