Стихотворения. Сенсации и замечания госпожи Курдюковой — страница 6 из 20

По-прежнему — бедняк с сумою,

Ты в белом свете сиротою;

Тебя тоска, нужда гнетет;

Но мысль подчас еще мелькнет,

Что у судьбы, быть может, в кассе

Еще есть стеклышко в запасе!..

Авось, аван ке де мурир,

Хоть раз — гум, гум!.. Андер манир!

В сущности, и в этом стихотворении, и в «Фонариках», и в некоторых других, как, например, «Видение в гостинице Шевалдышева», есть социальные мотивы, тоже напоминающие Беранже. Мы найдем у Мятлева и детали, словно заимствованные именно у Беранже. Так, одна из песен Беранже названа «Мнение этих девиц» («L'opinion de ces demoiselles»), a «Коммеражи» Мятлева — стихотворение о сплетнях, о трещоточках, которые повторяют и разносят бог знает какие нелепые слухи, — посвящено «этим дамам» — «à ces dames».

В литературе о Мятлеве была попытка охарактеризовать юмор и сатиру Мятлева, такие черты поэтики его, как пародийность, влиянием предшествующей эпохи в поэзии. «Салонный дилетантизм 30-40-х годов вырос непосредственно из предшествующей эпохи. Кажущаяся новизна и неповиновение этой эпохе часто сказывались результатом незнания ее и неучастия в ее деле. Старательное выполнение внешних формальностей, как будто связывающих два поколения, на самом деле разъединяло их. Именно таким образом достояние арзамасского ритуала преобразовалось у Мятлева к стихотворному фельетону».[39]

Между тем ни «галиматья» Жуковского, ни его арзамасские протоколы, ни такие его вещи, как «Отчет о луне» и «Подробный отчет о луне», не имеют решительно ничего общего с поэзией Мятлева. Элегии Мятлева писались под сильнейшим влиянием Жуковского и Козлова. Элегическое творчество Мятлева было наименее самостоятельным, другое дело его юмор и сатира. Для шуточных стихотворений и стиховых протоколов Жуковского характерны изящество в остроумии, литературность, подчеркивание условности этой комической игры, шутливая перифраза А эти черты в свою очередь не имеют никакого отношения к юмористическим и сатирическим стихотворениям Мятлева с их близостью к фольклору, простонародной речью, элементами разговорного языка.

Если в области элегии Мятлев двигается и существует в русле определенной традиции, то эта традиция мало что объясняет в тех наиболее ярких его произведениях, которые сохранили свой интерес для читателя до сегодняшнего дня.

Если элегии Мятлева можно было назвать эпигонскими, то это никак невозможно повторить по отношению к большинству юмористических и сатирических стихотворений и к поэме о Курдюковой. Буффонство Мятлева и те его домашне-комические стиховые записки, которые писал он Смирновой, находятся в ряду совершенно иных явлений, нежели ритуал «арзамасских» заседаний и комические стихотворения Жуковского.

Теоретические размышления о традициях и об их смене иногда грешат некоторой механистичностью. Принято считать, что, как только исчерпывается одна традиция, вступает в свои права другая, а первая совершенно исчезает или, фигурально выражаясь, «уходит в подполье», где таится до поры до времени, с тем чтобы потом снова выйти на первый план. Так, традиции сатирической литературы XVIII века на протяжении всей первой половины XIX века как будто находятся в подполье, с тем чтобы вновь воскреснуть к шестидесятым годам. Но этот взгляд не соответствует реальным фактам, реальному ходу литературного процесса. В действительности процесс смены традиций происходит иначе. Часто старые традиции не умирают, не уходят в подполье, но сосуществуют с новыми. Традиция сатирической литературы XVIII века отнюдь не умерла и не отпала в XIX, но ярко сказалась в творчестве поэтов «Искры». Добролюбов не случайно пишет в эту эпоху статью «Русская сатира в век Екатерины», в которой указывает на ошибки сатириков века и вместе с тем отчетливо формулирует «задачи политической сатиры своего времени».[40]

Старшее поколение карамзинистов действительно было почти чуждо и сатиры, и полемики. Больше того, даже для «Арзамаса» полемика и сатира ограничиваются только задачами внутрилитературной борьбы, хотя в ритуале «Арзамаса» ирония и шутка занимают большое место. Наоборот, противники «Арзамаса», гораздо более близкие литературе XVIII века, широко пользовались оружием сатиры. «Липецкие воды» Шаховского, драматурга отнюдь не заурядного дарования, были и остаются по сей день одним из самых ярких сатирических портретов и сентиментального направления в целом, и Жуковского в частности. Будущие «арзамасцы» не зря именно после премьеры этой пьесы почувствовали себя кровно задетыми и решили организоваться для отпора врагу.

Вяземский, один из характерных представителей младшего поколения карамзинистов, обращается к традициям сатиры XVIII века. Вяземский выступил «учеником мастеров сатиры и комедии XVIII века... Через голову своих непосредственных учителей — Карамзина, Дмитриева, Жуковского — Вяземский возвращается к истокам русской поэзии XVIII века».[41]

Мятлев до некоторой степени разделяет позицию Вяземского и его отношение к сатирической поэзии XVIII века.

Таким образом, традиции сатирической и комической, юмористической, бурлескной поэзии XVIII века отнюдь не «уходят в подполье» на некоторый срок, а продолжают существовать как традиции живые и плодотворные. Они и действительно представляют собою отдельную, серьезную линию в истории русской поэзии. Творчество Горчакова, Марина — поэтов XVIII века, Воейкова с его «Домом сумасшедших», сатирические стихи Вяземского, Дениса Давыдова, наконец сатира Пушкина — все это сыграло значительную роль в подготовке сатиры, юмора, пародии в журналах второй половины XIX века.

Нет сомнения в том, что это богатое наследие сатирической и юмористической поэзии, а отчасти и драматургии XVIII века отразилось и в творчестве Мятлева. Оно было тем общим источником, которым питалась и сатира Вяземского, и сатира Мятлева.

Но каждый раз, когда мы рассматриваем творчество того или иного поэта и говорим о традициях, с которыми оно связано, не следует упускать из виду его, так сказать, личную творческую генеалогию. В конце XVIII — начале XIX века был поэт, который по характеру творчества, по принципам поэтики, по некоторым приемам оказался в ближайшем родстве с Мятлевым. Имя его, почти забытое, введено было снова в обиход историков поэзии несколькими сборниками «Библиотеки поэта», хотя специалистам по XVIII веку оно было известно и раньше.

Речь идет об одном из интереснейших поэтов конца XVIII века, Иване Михайловиче Долгорукове (1764-1823). Вот что пишет о нем автор предисловия к сборнику «Поэты начала XIX века»: «Поэзия Долгорукова имеет свое лицо. Он совершенно чужд смелого метафоризма Державина, чужд и стремления к философской лирике Среда поэзии Долгорукова — быт, а основное своеобразие его лирики составляет язык. Отношением к языковому материалу Долгоруков сближался с Крыловым. Как и Крылов, он, перенося в поэзию идиоматизм и своеобразие живой речи, именно этим путем шел к воссозданию психического образа, специфического взгляда на мир массового носителя этой языковой стихии. Только Крылов таким путем проникал и в психологию народа, а Долгоруков воспроизводил склад ума и чувств русского барина»[42]. В характеристике творчества и личности Долгорукова упоминается также о том, что для него типично «стремление к характерности»: «Своеобразию в поэзии соответствовала в быту поза чудака... При всей благонамеренности политических воззрений Долгорукова, это придавало его позиции печать свободомыслия».[43]

Уже из этого описательного анализа ясно, что поэзия Мятлева — в родстве с творчеством Долгорукова. У последнего есть стихотворения, которые могли бы быть написаны Мятлевым. В качестве примера назовем долгоруковское «Парфену» с варьирующимся рефреном в конце каждой строфы

Парфен! напрасно ты вздыхаешь

О том, что должен жить в степи,

Где с горя, с скуки изнываешь.

Ты беден — следственно, терпи.

Блаженство даром достается

Таким, как ты, на небеси;

А здесь с поклону всё дается.

Ты беден — следственно, проси.

Замечание Ю. Лотмана о том, что Долгоруков, «перенося в поэзию идиоматизм и своеобразие живой речи... воспроизводил склад ума и чувств русского барина», полностью относится и к Мятлеву. Русский барин, не лишенный и черт либерального фрондерства (отсюда сатирические ноты в его поэзии, элементы дворянской самокритики, так ярко выразившиеся в «Разговоре барина с Афонькой», «Сельском хозяйстве» и некоторых других стихотворениях) — вот позиция и характеристика и поэзии Мятлева, и его личности.

Сходство Долгорукова с Мятлевым простирается до того, что оба они пользуются «макароническим» стихом, то есть стихом, использующим лексику и фразеологию двух языков, преимущественно русского и французского.

Однако Мятлев писал на два десятилетия позже Долгорукова, и наиболее популярные его стихотворения относятся ко второй половине тридцатых — первой половине сороковых годов. И параллельные черты в творчестве того и другого выражены у Мятлева в значительно более смягченном, расплывчатом, измельченном виде. Особость, своеобразие позиции Долгорукова у Мятлева оборачивается буффонством, непереводимые обороты французского языка заменяются в языке мятлевского «макаронического» стиха простейшими фразами.

Долгоруков был не единственным предшественником Мятлева. Еще один поэт был зачислен ему «в родню» П. А. Вяземским, написавшим частично уже цитированную характеристику: «Неелов — основатель стихотворческой школы, последователями коей были Мятлев и Соболевский; только вообще он был скромнее того и другого. В течение едва ли не полувека малейшее житейское событие в Москве имело в нем присяжного песнопевца. Шуточные и сатирические стихи его были почти всегда неправильны, но зато всегда забавны, остры и метки. В обществе, в Английском клубе, на балах он по горячим следам импровизировал свои четверостишия. Жаль, что многие лучшие из них не укладываются в печатный станок... Неелов, истинный поэт в своем роде, имел потребность перекладывать экспромтом на стихи все свои чувства, впечатления, заметки. Он был русская Эолова арфа, то есть народная игривая балалайка».