но потеряться в ней легко.
Потерянность – нет чувства горше.
Оно становится порой
совсем-совсем невыносимым.
Под мглистым небом,
на сырой
земле, пропахшей горьким дымом.
Кукурузу грызли не для сытости,
но для удовольствия они –
жертвы безотцовщины, забитости,
как их называют в наши дни.
А тогда мальчишки деревенские
величались местною шпаной,
и ее шнурки интеллигентские
обходить старались стороной.
Полагая верхом неприличия
говорить об этом вслух,
теперь
шепчутся о классовом различии,
затворив на всякий случай дверь.
А тогда Россия зубы скалила
и глядел с презреньем класс на класс,
улыбаясь до ушей,
как правило,
носом шмыгая и щуря глаз.
Будто бы бананами зелеными,
хрумкая початками в кустах –
крепкими, сырыми, несолеными,
сея в наших слабых душах страх.
За час пути проселок вытряс душу,
и тетка с сумкой у груди сказала:
О Господи, зачем ты создал сушу,
ужели тебе моря было мало?
Уймись! –
ответить мог Всевышний тетке,
но промолчал, осекся на полслове,
должно быть, глядя на ее обмотки,
обноски,
нос картошкой, дуги-брови.
Быть может, осознав свою ошибку,
подумал Он, что лучше было б все же
одеть дорогу в каменную плитку,
пусть это и значительно дороже.
Господь был милосерден не чрезмерно,
однако – чересчур сентиментален,
доверчив и покладист был,
наверно,
как самый распрекрасный русский барин.
О Господи! –
стенала тетка громко.
И сумка на груди ее гремела.
А в поле за окном мела поземка.
И грусти нашей не было предела.
Кинопроектор зажевал
фрагменты жизни нашей:
Елку
в Колонном зале,
школьный бал
и свеклы сахарной уборку.
Теперь следы заметены
и можно скрыть свою причастность
к истории родной страны.
Свою любовь к ней и пристрастность.
Как к женщине,
которую давно
уже не любишь, но ревнуешь,
о прежней жизни все равно
тоскуешь, Боже, как тоскуешь!
Легко ли жить с такими мыслями,
что мы живем, как жмых жуем,
и чувствовать при этом лишними
себя людьми в краю родном?
Хоть от Печорина и Чацкого
отличье наше велико,
как будто бы до принца датского,
до них нам крайне далеко,
но все же в сердце отзывается
14 декабря
недаром,
буря поднимается,
бьет в грудь и валит с ног не зря!
Отражаются в окнах вагонных
бесконечной чредой целый день
множество областных и районных
городов, городков, деревень.
Отражения смутны, нечетки,
потому и похожи они
на давно пожелтевшие фотки
нашей дальней-предальней родни.
Кто есть кто, догадаться непросто.
И приходят мне мысли на ум
про земную юдоль и сиротство,
видя синий в полоску костюм,
платье белое в черный горошек
и на скошенных чуть каблуках
пару легких совсем (без застежек)
двух сандаликов на ремешках.
Боже правый,
а где же то счастье,
где та молодость, что вдруг прошла,
что сгубило людей за напастье,
что за вьюга в полях замела?
Нас разделяют многие границы –
от климатических и часовых
до государственных,
открытых лишь для птиц,
рассеянных в пространствах мировых.
Они день ото дня – то тут, то там.
Команда голоштанная повсюду –
в лесах, в садах,
а нынче в Божий храм
вдруг залетела, что подобно чуду.
Услышать крыльев шум над головой
на Троицу в просторном светлом храме,
который убран с вечера травой
душистой, свежим лапником, цветами,
естественно,
но жутко все равно,
и потому бежит мороз по коже,
и на причастье красное вино
и впрямь на кровь становится похоже.
Подкатывает к горлу ком, когда
я думаю, что это – кровь Господня,
а вовсе не вино и не вода,
что Агнец в жертву принесен сегодня.
Мы прыгали с грузовика
в снег, под которым в мерзлой глине
так смерзлись тонны буряка,
что сделались подобны льдине.
Нас было тридцать человек,
а буряка – не меньше тонны.
Был серым и колючим снег.
По краю поля шли вагоны.
Никто не плакал и не пел
в вагонах тех гнилых и ржавых,
и черный паровоз летел
по рельсам в облаках кудрявых.
Средь ночи подними меня,
и я скажу, что видел ясно,
как среди дыма и огня
взывал к нам Ангел громогласно.
Но важным делом заняты,
вниманья мы не обращали
(поскольку не было нужды)
на звуки, полные печали.
Пока в асфальт не закатали
Москву-реку,
мы на кораблике
помчим в неведомые дали
вдоль стен Кремля,
конфетной фабрики.
Здесь в ход идут изюм и цедра,
чтоб подсластить пилюлю горькую
российской жизни,
там их щедро
разводят сладкою настойкою.
Струится аромат чудесный
над парками, садами, скверами,
где по дорожкам в день воскресный
гуляют дамы с офицерами.
Дожди пошли, похолодало.
Тогда в преддверии зимы
сложивши вещи,
одеяла,
как беженцы, связали мы.
На бегство больше походило
то, что по сути был исход.
Забытый в летнем душе мыла
кусок растаял, словно лед.
В саду оставленное нами,
перевернувшись как-то вдруг,
лежало кресло вверх ногами,
не шевелясь, как мертвый жук.
Не стали мы на всякий случай
переворачивать жука,
поскольку, как народ дремучий,
боялись страшно мертвяка.
Александр БУШКОВСКИЙО любви не вышло…рассказ
Времени нет,
Чтобы прожить эту жизнь так, как надо.
Времени нет,
Чтобы принять любовь, как награду…
…Не вышло о любви, хотя именно о ней я и собирался написать, размышлял, шел до последнего тупика. Или думал, что иду за ней… Да и кто о ней не думал? Кто не мечтал, не ликовал, не ревновал, не маялся. Кто спустя время не задумывался о том, что же это с ним произошло? Глупые вопросы.
И вообще начал несвязно. А ведь конкретная история стоит перед глазами. Но, как это случается, мысли о конкретном проросли в абстрактное и пустили там корни, а точнее, дали метастазы. Что и заставило меня нещадно обрубить их и попытаться оставить сухое и голое, похожее на бревно древо повествования. Однако и тут не получилось.
Тогда я решил изложить предысторию, а там уж как выйдет.
У меня есть хороший товарищ, Володя. Или Вова – как хотите. С друзьями он готов спокойно отзываться и на Вовчика, и на Вована. В отличие от меня, раздражающегося и на Шурика, и на Санька. Мне бы, конечно, льстило называться его другом, но не мешало бы быть скромнее, поскольку это единственное средство, хоть отдаленно приближающее мужчину к человеческому облику. Да и друг – он такой, знаете, со двора или со школьных времен или с какой-то заварухи-передряги типа войны или драки.
А мы познакомились уже довольно большими ребятами. Далеко за тридцать. Незадолго до того я принес свои мрачные опусы в редакцию журнала, а их, к моему удивлению, взяли и напечатали. Не то чтобы я стал ощущать себя писателем, нет, нашло сливную пробку черное, густое, медленно остывающее, отработанное масло, в каком до сей поры терлись и дребезжали мои уставшие от службы госмонстру внутренности. Все опилки мозга, выхлоп легких, короста сердчишка и шлаки печени. Пробку-то оно нашло, но свежего масла вместо него не залилось, и все это продолжало работать всухую, накаляя и без того перегретую голову.
Мне вечно хотелось выпить, а потом подраться или подраться, а потом выпить. Я всюду видел произвол, несправедливость и злой умысел. Искал обид, боялся жалости, насмешек и ночных кошмаров. Книжек почти не читал и писал по ночам всё какие-то страсти и ужасы. Курил. Мир вокруг казался мне неумной шуткой, а люди, за малым исключением, врагами или предателями. Кроме моих собственных переживаний, все остальное выглядело чепухой.
Тот номер, где меня напечатали, я все же прочел. Там были не задевшие меня стихи, такие же рассказы и статьи, но в конце – небольшая повесть о жизни обычного человека и его повседневных делах, о немного странных и даже абсурдных, грустно-смешных похождениях. Написано было легко, точно, без уже надоевшей, лезущей со всех сторон злой иронии и оставляло впечатление авторского кино с неожиданным сюжетом и простым открытым финалом. Мол, завтра наступит утро, потом день и приключения нашего героя продолжатся. Он же, герой, постоянно выходил за пределы своей роли и жил в мирах всех других персонажей, легко воспринимая быт и улавливая движения души разных людей.