Сто лет восхождения — страница 6 из 65

Лева воспринял известие с радостью. Целый год вольной жизни, когда можно без помех почитать всласть историю Франции и роман Толстого «Война и мир», который он уже начал.

Три печки в квартире, которую занимает семья профессора Арцимовича. У одной из них непременно пристраивался Лева и с отрешенностью язычника часами все глядел и не мог насмотреться на огонь. Но дров эти три огнедышащих чудища жрали прилично. Да еще плита на кухне.

Вперед-назад. От себя — на себя. Раз-два! Раз-два! Зубья разведенной пилы вгрызаются в промерзшую ткань древесины. В березовой плахе полотно пилы идет легко, со звоном, бодрящим, быстрым. В осиновой — звук пилы глухой, утробный. Стонет пила, разрывая тугие, вязкие волокна. И темп работы невольно замедляется.

Рывок! И вопрос: «Что дальше, сын?»

Рывок! Ответ: «Наверно, университет, папа».

Новый рывок. «А факультет?»

Лева тянет пилу на себя и выдыхает, чуть запыхавшись: «Физмат».

Отец даже снимает ладонь с отполированной ручки: «Как физмат? Ты же увлекся историей?»

Лева, подхватив колун, с силой обухом бьет по почти отпиленному концу плахи. Та с глухим стуком падает на солидную кучу поленьев. Лева отбрасывает колун и резко, передохнув, отвечает: «Для себя папа, для души. А физмат для дела...»

«Физика?» — вновь упрямо спрашивает отец.

«Пока не знаю. Может быть, и математика. — Лева берет пилу, примеривается к бугристой от сучьев плахе. — Не знаю...»

«Самое важное для генияэто вовремя родиться. Лучше всего, если удается выбрать для этого такой момент, чтобы ко времени расцвета творческих сил он мог встретить избранную им отрасль науки в пору ее утренней свежести или же в период, когда в ней зреют зародыши революционных перемен».

Эти слова написал Лев Арцимович много лет спустя. Конечно, он не имел в виду себя. Но именно про Арцимовича можно сказать, что он родился вовремя.

1909 год — это было время, когда, по словам самого Арцимовича, «всех известных физиков России можно было усадить на одном диване, а сумма средств, расходовавшихся в нашей стране на физические исследования, была во много раз меньше, чем расходы на содержание конюшен дворцового ведомства...». Но в середине двадцатых годов, когда пятнадцатилетний юноша приготовился штурмовать физмат Минского университета, у новой физики было уже три столицы. В чопорном Кэмбридже, с традиционным клубом студентов-острословов «Сорока на пне», с Кавендишской лабораторией, оснащенной первоклассным оборудованием, царствовал лорд Резерфорд. Резкий в суждениях, выходец из Новой Зеландии, лорд любил крепкие словечки и рискованные эксперименты, мог оценить юмор пусть грубой, но острой шутки.

А главное — он не был снобом и привечал людей, влюбленных в науку. «Решающее наступление против рода человеческого ныне начинается с чертежных досок и из лабораторий», — сказал он еще в 1919 году. Но это не нашло отражения на страницах газет, поглощенных событиями Версальской конференции.

Даже через три года после опубликования результатов экспериментов в Кэмбридже, когда лихорадочный поиск в области атомных превращений уже захлестнул ведущие центры новой физики и газеты царапнули по нервам обывателей сообщениями о напряженной работе в стане ученых, последовало успокаивающее заявление лауреата Нобелевской премии Вальтера Нернста из Германии: «Можно сказать, что мы живем на острове, сделанном из пироксилина... Но, благодарение богу, мы пока еще не нашли спички, которая подожгла бы его».

Дождливым октябрьским днем 1937 года в Кэмбридже скончался основоположник атомных исследований лорд Резерфорд. Он ушел из жизни, будучи твердо уверенным, что даже в бурном двадцатом веке человечество не сумеет овладеть силой энергии атома.

Второй столицей новой физики в те годы стал Копенгаген. В январе двадцать первого года, проходя по Блегдамсвей, можно было увидеть, как строители освобождали от лесов фасад добротного трехэтажного здания с крутоскатной черепичной крышей, с крестообразными переплетами больших окоп. Над порталом подъезда, облицованного белым камнем, между вторым и третьим этажами поместилась надпись: «Институт теоретической физики».

Еще пахли сырой штукатуркой стены нового здания, еще маляры и паркетчики не покинули комнаты директорской квартиры, но так велико оказалось нетерпение Нильса Бора, что, не дожидаясь ухода рабочих, он с ближайшими сотрудниками переселился в новый институт. Институт Нильса Бора. Отныне многим выдающимся представителям теоретической физики предстоит появиться в Копенгагене и миновать портал подъезда, облицованного белым камнем, чтобы схлестнуться в спорах с большеголовым, по-скандинавски неторопливым, рассудительным Бором, так умеющим слушать и незаметно, тактично парировать, низводить до абсурда, казалось бы, непоколебимые наскоки и противников и последователей.

В тридцатые годы, когда атомная физика стремительно повзрослела, в Копенгаген, как в Мекку, начали приезжать крупнейшие исследователи мира. И само собой возникли такие понятия, как «школа Бора», «ученики Бора», «догадки Бора»...

Третьей, самой оживленной столицей новой физики в двадцатые—тридцатые годы был все же Геттинген. Патриархальный университетский городок, где средневековые старинные дома с неприхотливой резьбой, профессорские виллы на Вильгельм-Веберштрассе и островерхая башня Якобкирхе, выдержанная в традиционном готическом стиле. Весь устоявшийся быт прошлых столетий надежно ограждали от новостроек городские стены прочнейшей кладки. И даже в первое десятилетие после мировой войны заунывный рожок ночного сторожа возвещал, что еще один день прошел и ночь вступила в свои права...

Минск не был столицей физики, но он был столицей Белоруссии, одним из тех городов, где в те годы ломались старые традиции и веял свежий ветер новых идей.

— Было дело под Варшавой! — увлеченно говорит бывший комэск. — У самой Вислы... — и слушатели в таких же застиранных, как и у него, гимнастерках понимающе кивают. В своей искренности и ярости комэск прекрасен. И Лева, скромненько притулившийся у соседнего окна в коридоре Минского университета, с упоением слушает этот резкий, властный голос, привыкший к раскатистым командам, к призывному кличу: «Даешь!»

Кавалерийские бриджи, подшитые кожей, обтягивают крепкие ноги бывшего конника.

Поток людей в потертых гимнастерках, в поношенных пиджаках быстро втягивается в распахнутые двери. Подходит к аудитории и компания бывшего комэска. Лева идет следом. В дверях комэск оборачивается и удивленно спрашивает: «А ты, пацан, куда?»

— Я не пацан, я тоже поступаю, — оскорбленно отвечает Лева.

— Ну-ну... — растерянно произносит комэск и непроизвольно уступает Леве дорогу.

Математика письменная. Две задачки — так себе, а третья — заковыристая. Пришлось Леве повозиться. Но работу он все равно сдал первым.

Экзамен по физике, где вопросы по материалу перемежаются вопросами на сообразительность: «Сколько дверных ручек в нашем университете? Сколько жен было у Бойля—Мариотта?» И Лева, усмехаясь, отвечает: «Дверных ручек вдвое больше, чем дверей. А что касается количества жен, то, рассуждая логически, две. Хотя закон один, но физиков было двое...» После каждого экзамена их становится все меньше и меньше, как в долгом сражении. Наконец бывший комэск остается один. Все, кто слушал его рассказ в то первое утро о бое на левом берегу Вислы, уже срезались. И теперь он, человек общительный, все внимание обратил на Леву. Комэск уже не называет его пацаном, а именует уважительно — «хлопчик-профессор».

До конца жизни Лев будет вспоминать этого человека, но имени его он никому не назовет, потому что все на факультете звали его комэском.

Комиссия медицинская... Во время которой почтенный доктор, поблескивая стеклами пенсне, простукивает, прощупывает и прослушивает Леву, приложив кипарисовый кружок стетоскопа к груди, бросает повелительно; «Дышите!.. Не дышите...»

Среди нынешних абитуриентов Лева, пожалуй, первый, на чьем теле гражданская война не оставила своих отметин.

Комиссия мандатная... От одного упоминания которой мама почему-то бледнеет. Но там тоже все проходит нормально. Обычные вопросы: год рождения, кто родители, как относитесь к Советской власти? Бросив взгляд на раскрытую перед председателем папку с его личным делом, Лева успевает прочитать резолюцию, наложенную красным карандашом: «Разрешить держать вступительные экзамены ввиду исключительных способностей...»

Сейчас члены комиссии изучают его матрикул. В графе «Оценки» почти всюду значится «отлично». Только экзаменатор по физике отошел от установленных правил и написал две строчки четким почерком: «Весьма отлично».

Председатель комиссии произносит: «Есть вопросы к товарищу Арцимовичу? Нет вопросов». И Лева видит, как председательское перо чертит на листке резолюцию: «В виду исключительных способностей, выявленных в процессе экзаменов...»

— Поздравляем, товарищ Арцимович! — председатель поднимается со стула и через стол протягивает Леве руку.

Он студент! Завтра им выдадут студенческие билеты. Его первый документ. Паспорт он получит только через год. Эх, жаль, нет теперь студенческой формы: темносиних тужурок с гербовыми пуговицами и фуражек с фасонными тульями, которые поражали его воображение в детстве на Арбате...

Тяжелая рука, опустившись на Левино плечо, прервала этот радостный ход мыслей.

— Поздравляю, хлопчик-профессор! — Так и не сняв увесистой руки с Левиного плеча, комэск стоял рядом и тоже смотрел на университетский двор с могучими деревьями. Старшекурсники снуют из одного подъезда в другой с деловым видом ветеранов. И как-то у него получится с этой самой высшей математикой... И может, прав был комполка, который говорил, что он, комэск, военная косточка, и предлагал направить на курсы красных командиров...

А рядом стоит сейчас и смотрит в окно этот по-мальчишески хрупкий птенец, сдавший экзамены лучше всех, знающий больше всех, заспоривший на равных с преподавателем на экзамене, отстаивая свое, необычное решение задачи.