Сто лет восхождения — страница 7 из 65

Комэск первым оборвал это затянувшееся молчание.

— Надо бы отметить... Может, пойдем?..

Лева смущенно пробормотал:

— У меня только рубль...

— Профессор! Если конармия приглашает!..

Знакомое, казалось, давно забытое чувство, оставшееся в далеком прошлом, чувство бродяжничества и бездомности вдруг вновь поднялось из самых глубин и охватило Леву, когда он с комэском бок о бок миновал широкие ворота городского базара в Минске.

Комэск вел его в самый конец. Там у стены старинной кирпичной кладки прилепились рядком наспех скроенные из досок и фанерных щитов харчевни. Частная инициатива согласно новой экономической политике набирала силу. И в этих закутках-обжорках с раннего утра и до позднего вечера шкворчало на больших сковородках сало, пеклись драчены, румянились в кипящем масле пышные пончики и пирожки с картошкой.

Комэска здесь знали. Хозяин сам выскочил из-за прилавка и провел их к столику у пыльного оконца. Полотенцем согнал мух и протер щелястую столешницу. Осторожно спросил: «Ну как, товарищ командир? Поздравлять?»

— Можно! — комэск сдержанно кивнул и плотно, как в седло, опустился на табурет. И так же немногословно обронил: — Сооруди нам, Петрович. Жрать охота!

— Это мы мигом! — и, впервые посмотрев на Леву, произнес с запинкой: — Как всегда, значит?

Только когда хозяин сам ринулся к стойке, комэск, заметив Левино недоумение, нехотя добавил: — Коноводом у меня был хорошим. А теперь вот хозяин, нэпман. И я у него перехватываю... по старой дружбе...

Традиционная рассыпчатая бульба со шкварками, с жареным луком дымилась на столе перед ними. Из глиняного кувшина, который хозяин со стуком поставил на стол, выплеснулась темно-красная жидкость. Комэск привычно и быстро разлил ее в три граненых стакана. И сразу же крепкой пятерней обхватил один из них, пригасив рубиновый цвет.

— Что это? — с испугом спросил Лева.

— А кровь господня... — с улыбкой заметил хозяин.

— Скажешь тоже... — комэск поморщился. — Вино церковное, слабенькое. Попили мы его там, в походах... С тех пор... — комэск зло поскреб курчавую бороду, — крепче ничего не пью... Было дело...

Три стакана сдвинулись в тосте. Лева с опаской пригубил свой. До этого он ни разу не пробовал хмельного. Комэск опустошил свой стакан залпом и с недоумением посмотрел на Леву:

— Что ж ты, профессор?

Лева сделал глоток.

Потом стены харчевни куда-то уплыли, раздвинулись. Остались лишь стол с остывшей бульбой в желтых подтеках сала да злая жужжащая муха, от которой Лева отмахивался и все никак не мог отмахнуться. И еще комэск, словно окунувший свое круглое лицо и смеющиеся голубые глаза в курчавую рыжую бородку. Хозяин то возникал откуда-то из дальних глубин харчевни, присаживаясь на табурет, согласно кивал Левиным утверждениям, произнося лишь одно: «Надо же!», то так же стремительно исчезал. А Лева, энергично жестикулируя, все пытался доходчиво растолковать комэску суть теории относительности. И, сердясь, что тот никак не может понять таких простых вещей, все твердил:

— Это же как дважды два. Всего три знака: масса, энергия, скорость... Гениально, как колесо...

— Убей бог, не пойму! — басил комэск, наполняя пустые стаканы из очередного кувшина...

— Ну смотри! Значит, так, — горячился Лева, машинально прихлебывая из стакана. — Если, предположим, твоя скорость как абстрактного тела...

Голос хозяина, как сквозь вату, врезался в беседу:

— А вот вы, хлопчик-профессор, какой угол возьмете при сильном ветре для пулемета?

— «Пулемета»? — Лева успел поймать последнее слово и попытался понять, что к чему. — У меня нет пулемета... Зачем он мне?

— Ясно, что нет. Так какой угол при сильном ветре? — ехидно спрашивал уже явно несимпатичный Петрович.— Молчите?! А он, — хозяин ткнул пальцем в комэска, — знает. И даже я. А вы... относительность, энергия...

Глаза комэска от гнева посинели:

— На хрена ты лезешь не в свое дело, Петрович... — он резко поднялся. — Пошли, хлопчик, засиделись. По дороге договорим...

— Нет, постойте. Я должен ему объяснить, что Эйнштейн гениален. — Лева тоже встал с табурета. Но его повело, и он шлепнулся на сиденье.

— В другой раз объяснишь.

Они шли сквозь базарную толпу. Комэск плотно держал Леву за плечи, оберегая от толчков.

Глухое, ворчащее, как огромный зверь, торжище уже давно осталось за створками распахнутых чугунных ворот, за каменной оградой рынка. Они шагали по булыжным улицам Минска. Давно прошли у Левы слабость и головокружение. Все было теперь реально, твердо, прямолинейно. И так много хотелось сказать спутнику, взрослому человеку, наверное, не раз видавшему, как умирали люди, что Лева чувствовал несерьезность своих обид, переживаний. Так они бродили по улицам вокруг профессорского дома. И комэск слушал не перебивая, серьезно, задумчиво. Только под конец неожиданно произнес вслух:

— Как-то все сложится?..

Новации в учебном процессе уже докатились в Минск из Москвы. На совете физико-математического факультета было решено перейти на новый метод. Занимались бригадами. А затем один отдувался за всех — сдавал зачет или экзамен. По математике или физике это всегда делал Лева. А комэск и другие брали на себя дисциплины общественные. Лев поражался ярости, с которой вламывались в неприступные, казалось, знания бывшие красноармейцы, деповские рабочие... Наверное, так же яростно они воевали, как занимались, засыпая от усталости над книгами.

Им трудно было угнаться за Левой, у которого понимание сути сложных физических явлений было, можно сказать, органичным. Но и ему было трудно угнаться за ними в какой-то одержимой работоспособности. И он, пятнадцатилетний юноша, которого все еще тянуло съехать вместе с ребятами с ледяной горки, погонять мяч со сверстниками на пустыре, ломал себя, заставляя погружаться все глубже в пучину высшей математики.

Однажды его отыскал комэск:

— Идем. Скоро лекция. Говорят, академик из Питера приехал. Ученик самого Рентгена...

Небольшого роста, плотный крепыш с пронзительными смеющимися глазами, со старомодно подстриженными, как у минских мастеровых, усами, академик Абрам Федорович Иоффе держался на кафедре спокойно. Преподаватели занимали первые скамьи.

...Какие же поразительные перемены свершились в физике! Разрозненные статьи в научных журналах, с которыми удавалось знакомиться, были всего лишь крохотными кусочками мозаики. Иоффе же демонстрировал картину современной физики целиком. Теория Эйнштейна вступает в противоречие с постулатами Бора. Резерфорд, бомбардируя альфа-частицами атомы азота, превращает его в кислород и водород. В начале двадцатых годов был создан в Ленинграде Радиевый институт. Академик Иоффе подробно рассказывал о новых экспериментах, об ошибках и парадоксах, о случайностях и догадках. И уже прозвучали с кафедры слова великого Пастера: «Случай помогает подготовленному уму». Лектор называл пока неведомые имена: Капица, Семенов, Лейпун-ский, Харитон... Новая физика в Стране Советов была еще молода. Но Абрам Федорович Иоффе гордился своими учениками.

Два академических часа лекции — малый срок. Когда академик, окруженный свитой физматовских профессоров, вышел в распахнутую дверь аудитории, Лева просто не заметил. Он сидел, потрясенный, на краешке скамьи где-то в верхнем ряду.

До этого дня он находился на распутье. Его влекла физика. Но в Минском университете тогда еще не было подлинных, сколько-нибудь значительных представителей этой науки. А школа математиков оказалась сильной. И Лева со своими математическими способностями очень вписался в эту атмосферу.

И вот первый настоящий физик. Обыденный в своем внешнем облике: темный костюм-тройка да накрахмаленная сорочка с тугим воротником, как у папы.

В тот день Лева так и не пошел на занятия. Он бродил по улицам Минска, обуреваемый противоречивыми мыслями.

Хотелось сейчас же пойти на вокзал и рвануть в Ленинград.

«Пусть я буду мыть пробирки, но только бы там — в самом центре современной физики», — Лева вдруг обнаружил, как закоченели ноги в ботинках на тонкой подошве, как ноют кисти рук, покрасневшие от холода...

Современная физика, как скоростной экспресс с мощным локомотивом, с каждым днем набирает ход. Не зацепишься сейчас, потом не догонишь...

Лева уже не шагал, а почти бежал домой по заметенным улицам. Разгоряченный, он взлетел на крыльцо, рванул дверь, дернул полированную ручку старинного звонка. Дверь распахнулась. И сестра Катя, хрупкая, тоненькая, добрая, радостно сообщила в передней: «А у нас гость?! Где ты так долго?»

За большим столом, где сходилась по вечерам вся семья, на обычном Левином месте сейчас сидел кто-то. Зеленая тень от козырька низко опущенной лампы скрывала гостя. И, разматывая шарф, расстегивая окоченевшими, непослушными пальцами пальто, Лева даже не обратил внимания на солидную шубу с пушистым шалевым воротником на вешалке. В столовой засмеялись. А Лева так и застыл перед вешалкой. Приезжий академик сидит у них за столом. Лева входит в столовую. Папа смотрит на сына и обращается к гостю: «Мой сын. Уже студент, математик». Лева пожимает мягкую ладонь.

За столом вспоминают довоенное прошлое, общих знакомых.

Им было о чем поговорить, что вспомнить — родителям и гостю из Ленинграда. Война с Германией и война гражданская. Горькие в своей обыденности судьбы любимых, многообещавших учеников, оборванные шрапнельным снарядом, или пулей «дум-дум» в болотах под Пинском, в степях под Азовом, на волжских откосах под Самарой, Царицыном, или сыпняком в инфекционном безымянном бараке. Крутится, крутится разговор, как ложечка в чайном стакане, перескакивая с одного на другое, возвращаясь назад, в прошлое.

Гость рассказывает о событиях двадцать первого года, развернувшихся на окраине промерзшего блокированного Петрограда, в Сосновке, под сводами бывшего Политехнического института имени Петра Великого.

Дредноуты Балтийской эскадры с опустошенными угольными бункерами и с полуопустевшими кубриками — моряки дрались на фронтах гражданской — застыли у стенки Кронштадтской гавани. Минированный сначала немцами, затем англичанами Финский залив напоминал суп с клецками. Бездымная, не затуманенная ни одним шлейфом пароходной трубы акватория Балтийского моря милостиво и равнодушно принимала в себя сильные воды Невы. На пограничной реке Сестре еще нет-нет да и вспыхивали перестрелки между патрулями.