Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей — страница 6 из 87

Сначала я играла с японцем, которого его нянька называла Коморсатой. Нянька говорила Марии Федоровне, а Мария Федоровна пересказывала дома, что отец Коморсаты был важным, очень важным военным лицом в своем отечестве. Это, разумеется, было приятно Марии Федоровне, ей хотелось уйти от своей нынешней жизни, и она слушала разговоры нянек с тоскливым сравнением, хоть понаслышке приобщаясь к где-то еще существовавшей настоящей жизни, что не мешало ей возмущаться тем, что дети этих высоких особ оставлены на невежественных нянек.

Коморсате было около трех лет. Мы копошились перед скамейкой, где сидели Мария Федоровна и нянька Коморсаты, до дня, когда мы с ним подрались из-за велосипеда и Мария Федоровна с нянькой рассорились. Мария Федоровна считала, что в драке виноват Коморсата, проявивший свой наследственный воинственный самурайский нрав, нянька говорила, что это я ударила Коморсату. Нянька была права: я била Коморсату. Я его била, потому что он был меньше меня, и если моя совесть была потом отягощена, то только тем, что я скрыла это от Марии Федоровны.

Этот акт насилия был не единственным.

Примерно тогда же (мне было около пяти лет) у нас в гостях была женщина с ребенком, совсем маленьким мальчиком, не старше трех лет. Взрослые разговаривали, а мы с ним пытались играть. По инициативе Марии Федоровны мне уже была куплена игрушечная лошадь, и у меня в руках была какая-то отвалившаяся часть ее деревянной подставки. Мальчик был чистенький, беленький, светловолосый, особенно бела, почти прозрачна была кожа на нежном виске с маленькими завитками тонких волос и голубой жилкой. Этот трогательный висок так потянул меня к себе, что я хватила по нему находившейся у меня в руках деревяшкой. Мальчик закричал, заплакал, мои взрослые были удивлены и сконфужены, а я отрицала свою вину.

После Коморсаты мы свели знакомство с турецкими девочками, которых звали (опять же согласно их няньке) Альтен и Гюльтен. Все шло хорошо, но они перестали ходить на бульвар, и Мария Федоровна пристроила меня к маленьким голландкам. Здесь ее воспитательная система потерпела крах: голландки устроили хоровод вокруг собачьей кучи. После этого я больше не играла с иностранными детьми.


Когда я поступила в школу, все времена года, кроме лета, были испорчены школьным принуждением, но и раньше, хотя я была счастлива и в городе, годы для меня считались по дачам: два года в Хорошевке — мои три и четыре года, четыре года на Пионерской — мои пять, шесть, семь, восемь лет.

На Пионерской участок, принадлежавший даче, был большой, и нам не везде разрешалось ходить, но там, где разрешалось, я гуляла одна, не как в Хорошевке — перед дверью дома, под взглядом взрослых.

Мы входили в дом со стороны, обращенной к железной дороге, там было крыльцо — маленькая площадка, к которой вело несколько ступенек. За дверью — шумная деревянная лестница на второй этаж, в летние помещения, которые сдавались дачникам. Мы снимали комнату под крышей, где бывало очень жарко, с маленьким балкончиком, выходившим в сторону, противоположную входу в дом. У балкончика, на котором еле помещались три человека, были очень широкие перила, на них Мария Федоровна расставляла блюдца с рыжиками в водке, они стояли на солнце, пока рыжики не делались черными — особый способ маринования.

Нижний этаж был теплый, с печами. Его занимали «зимники», то есть люди, жившие круглый год за городом. «Зимников» было две семьи, они входили в дом через две террасы, по одной с каждой стороны дома. Эти люди ездили каждый день в Москву на работу. С одной стороны жили Тыртовы. Мария Федоровна утверждала, что Тыртов — бывший царский генерал[7]. Он правда был какой-то окостеневший, деревянный, может быть, это были следы военной выправки, а может быть, просто старость: он был седой и краснолицый. (Я этих людей видела преимущественно сверху, с балкона, они не любили, чтобы ходили перед их террасой.) Жена его была тоже немолода — по словам Марии Федоровны, бывшая танцовщица-босоножка и красавица. Мария Федоровна произносила при этом имя Айседоры Дункан и говорила, что босоножки, танцуя, расшлепывают себе ноги, и у них некрасивые ступни. Эта женщина была высокая, с прямой спиной, с гордо поставленной головой, с четкими чертами загорелого, медного лица, особенно четок был ее профиль под кудрявыми волосами. Их сына звали Альберт, и в соответствии с таким именем (мне раньше, не знаю где, покупали печенье «Альберт», очень вкусное, круглое, с вмятинами-точками) он был красавец, кудрявый, как мать: его красивые волосы, ровно завитые природой, были хорошо видны с нашего второго этажа. В семье было не совсем благополучно, как нередко бывало в те годы: то ли Альберт попал в дурную компанию и его сажали в тюрьму по этой причине, то ли самого Тыртова сажали — не знаю, я ведь слышала о таких вещах краем уха, эти сведения не мне предназначались.

У Тыртовых была собака-фокстерьер (гладкошерстный, жесткошерстных тогда еще у нас не было), белый с черными пятнами, я видела, как он высоко прыгал (у Марии Федоровны когда-то была собака такой же породы). Фокстерьер ходил каждый вечер на станцию встречать хозяев, возвращавшихся из Москвы, пока его не задавил поезд. Тыртовы нашли его мертвого, с отрезанной головой, унесли и похоронили.

Мимо террасы других «зимников», Кестлеров, можно было ходить сколько хочешь, да и не могло быть по-другому, иначе нельзя было перейти из половины участка перед домом в половину за домом. У Кестлеров был сын Юра, старше меня на три года. Я с ним играла и бывала у них на террасе и в комнатах. Юрин отец был инженер, я думала, что все инженеры должны быть на него похожи, и позднее оказалось, что так оно и есть. Но Юрина мать была необыкновенная. Ее необычность происходила от болезни и вызывала любопытство и ужас. Еще не старая женщина (ей не было и сорока лет, и она не казалась старухой), она была иссохшей и желтой. От ревматизма (так тогда называли ее болезнь) у нее окостенели кисти рук, пальцы не сгибались, они как бы прилипли друг к другу и соединились в дощечку, отогнутую во внешнюю сторону. Она не могла держать в руке чашку или стакан и пила чай, втягивая его ртом через стеклянную трубочку. Взрослые говорили, что ей вредно жить в таком сыром месте, как Пионерская.

У этой семьи был кот.


Детям запрещалось также ходить в часть участка, являвшуюся садом и огородом. Эта часть, увиденная с нашего балкона, располагалась в правом углу участка. Там росли клубника и кусты малины и смородины. Но там же, у забора, находилась уборная. Мария Федоровна возмущалась скаредностью хозяйки и, вернувшись из уборной, вынимала из большого кармана своей длинной широкой юбки (или просто раскрывая пригоршню) ягоды, которые украла для меня, что было особенно весело.

Под нашим балконом находилась маленькая лужайка, по которой нельзя было ходить, пока не скосят траву. Когда Юра звал меня играть, он становился у края лужайки и кричал оттуда. Около лужайки была клумба с белым табаком. Вечером его аромат заполнял воздух над лужайкой и поднимался к нашему балкону. За лужайкой, напротив балкона, росла большая ель, с левой стороны — еще деревья, ели и березы. Тогда говорили: дача в лесу. Я этого не понимаю: если есть дачи, леса нет. Но именно в этой части участка, еще ни разу не ходив в лес, я узнала, что такое лесная почва, земля в лесу: иголки и листья, на половине пути превращения из растений в землю, стебли травы, вылезшие из них, листья ландыша и запах всего этого.

Тут висел гамак хозяев.

А с другой стороны, где была крокетная площадка, мы повесили гамак. Вокруг площадки тоже были деревья, и около гамака, у забора, располагаясь по углам квадрата, росли четыре молодых деревца. С противоположной стороны находилась соседняя дача, там жила девочка Ада и был привязан, но мог сорваться злой доберман-пинчер. С нашего балкона был виден еще один дом, где не бывало дачников, а жил с дедом товарищ Юры Леня.


В первое же лето на Пионерской был устроен детский спектакль «Кот в сапогах». Не знаю, кто его затеял, но думаю, что мама, и вот почему.

У всех семей в нашей квартире были сундуки. В коридоре с одной стороны были три двери в три комнаты: комнату тети Эммы и дяди Ю и наши две, а с другой стороны, вплоть до двери в ванную, стояли сундуки. За левой створкой двери из передней (эта створка никогда не открывалась) в углу стояли вещи Вишневских, они занимали малую площадь, но вверх поднимались высоко: ящик на ящике и бог знает, что еще, все это было прикрыто пыльными тряпками — остатками одежды, штор, половиков. У Вишневских сундук стоял в передней, у двери их комнаты, но если образовывалось свободное место, они его тут же занимали. «Природа, как Вишневские, боится пустоты», — острил дядя Ма. Дальше по стене коридора стоял, напротив их двери, сундук тети Эммы, потом наш сундук, на котором стояла большая плетеная корзина с грязным бельем, потом наш буфет, в котором не было никакой посуды, он был набит книгами. В передней был еще один наш сундук, а у входной двери стоял наш шкафчик со стеклянным верхом. В нем тоже стояли книги, в том числе тяжелые, большие, прекрасные тома издания Брокгауза и Ефрона: «Жизнь животных» Брема, «Человек»[8] и другие. У Вишневских, следовательно, были основания претендовать на пространство, они продолжали распространяться и позже, когда наших вещей в передней уже не было. «Захватчиков подлых с дороги сметем», — кричал двенадцать лет спустя у их двери Владимир Михайлович в нетрезвом состоянии.

В сундуки складывали в конце весны зимнюю и демисезонную одежду и вынимали летние пальто и плащи, а осенью вынимали из сундуков то, что было положено туда летом. Сундуки были тяжелые, окованные железом, внутри их было чисто — у них была вторая, легкая крышка, и они были обиты белым. Все там пахло нафталином. Кроме вещей, вынимаемых и снова укладываемых в сундуки, там лежали вещи, которыми больше не пользовались: отдельные предметы изношенной и устаревшей одежды, истертая кожаная сумочка какой-то прабабушки и лоскуты старых тканей. По сравнению с тем, что было надето на нас, старые ткани поражали сложностью и тонкостью фактуры и расцветки. В картонных коробках — некоторые из них были разделены на квадратные отделения перегородками — лежали дореволюционные елочные украшения: матовые и блестящие шары и бусы, серебряный «дождь» и разные фигурки. Елки были запрещены, и два раза в год, когда открывались сундуки, я любовалась необыкновенной красотой этих игрушек.