Столбцы — страница 2 из 5

как сальные свечи. Казалося нам —

под ними не пыльный ручей пробегает,

а тянется толстый обрывок слюны.

И ночь приходила. На этих лугах

колючие звезды качались в цветах,

шарами легли меховые овечки,

потухли деревьев курчавые свечки;

пехотный пастух, заседая в овражке,

чертил диаграмму луны,

и грызлись собаки за свой перекресток —

кому на часах постоять…

Авг. 1927

3

Часовой

На карауле ночь густеет,

стоит, как кукла, часовой,

в его глазах одервенелых

четырехгранный вьется штык.

Тяжеловесны, как лампады,

знамена пышные полка

в серпах и молотах измятых

пред ним свисают с потолка.

Там пролетарий на коне

гремит, играя при луне;

там вой кукушки полковой

угрюмо тонет за стеной;

тут белый домик вырастает

с квадратной башенкой вверху,

на стенке девочка витает,

дудит в прозрачную трубу;

уж к ней сбегаются коровы

с улыбкой бледной на губах…

А часовой стоит впотьмах

в шинели конусообразной;

над ним звезды пожарик красный

и серп заветный в головах.

Вот — в щели каменные плит

мышиные просунулися лица,

похожие на треугольники из мела

с глазами траурными по бокам…

Одна из них садится у окошка

с цветочком музыки в руке,

а день в решетку пальцы тянет,

но не достать ему знамен.

Он напрягается и видит:

стоит, как кукла, часовой

и пролетарий на коне

его хранит, расправив копья,

ему знамена — изголовье

и штык ружья — сигнал к войне…

И день доволен им вполне.

Февр. 1927

Новый быт

Выходит солнце над Москвой,

старухи бегают с тоской:

куда, куда итти теперь?

Уж новый быт стучится в дверь!

Младенец нагладко обструган,

сидит в купели как султан,

прекрасный поп поет как бубен,

паникадилом осиян;

прабабка свечку выжимает,

младенец будто бы мужает,

но новый быт несется вскачь —

младенец лезет окарач.

Ему не больно, не досадно,

ему назад не близок путь,

и звезд коричневые пятна

ему наклеены на грудь.

Уж он и смотрит свысока,

(в его глазах — два оселка),

потом пирует до отказу

в размахе жизни трудовой,

гляди! гляди! он выпил квасу,

он девок трогает рукой

и вдруг, шагая через стол,

садится прямо в комсомол.

А время сохнет и желтеет,

стареет папенька-отец

и за окошками в аллее

играет сваха в бубенец.

Ступни младенца стали шире,

от стали ширится рука,

уж он сидит в большой квартире,

невесту держит за рукав.

Приходит поп, тряся ногами,

в ладошке мощи бережет,

благословить желает стенки,

невесте — крестик подарить…

— Увы! — сказал ему младенец, —

уйди, уйди, кудрявый поп,

я — новой жизни ополченец,

тебе-ж — один остался гроб!

Уж поп тихонько плакать хочет,

стоит на лестнице, бормочет,

уходит в рощу, плачет лихо;

младенец в хохот ударял —

с невестой шепчется: Шутиха,

скорей бы час любви настал!

Но вот знакомые скатились,

завод пропел: ура! ура!

и новый быт, даруя милость,

в тарелке держит осетра.

Варенье, ложечкой носимо,

успело сделаться свежо,

жених проворен нестерпимо,

к невесте лепится ужом,

и председатель на-отвале,

чете играя похвалу,

приносит в выборгском бокале

вино солдатское, халву,

и, принимая красный спич,

сидит на столике кулич.

Ура! ура! — заводы воют,

картошкой дым под небеса,

и вот супруги на покое

сидят и чешут волоса.

И стало все благоприятно:

приходит ночь, ушла обратно,

и за окошком через миг

погасла свечка-пятерик.

Апр. 1927

Движение

Сидит извозчик как на троне,

из ваты сделана броня,

и борода, как на иконе,

лежит, монетами звеня.

А бедный конь руками машет,

то вытянется, как налим,

то снова восемь ног сверкают

в его блестящем животе.

Дек. 1927

На рынке

В уборе из цветов и крынок

открыл ворота старый рынок.

Здесь бабы толсты словно кадки,

их шаль — невиданной красы,

и огурцы, как великаны,

прилежно плавают в воде.

Сверкают саблями селедки,

их глазки маленькие кротки,

но вот — разрезаны ножом —

они свиваются ужом; и

мясо властью топора

лежит как красная дыра;

и колбаса кишкой кровавой

в жаровне плавает корявой;

и вслед за ней кудрявый пес

несет на воздух постный нос,

и пасть открыта словно дверь,

и голова — как блюдо,

и ноги точные идут,

сгибаясь медленно посередине.

Но что это?

Он с видом сожаленья

остановился наугад

и слезы, точно виноград,

из глаз по воздуху летят.

Калеки выстроились в ряд,

один — играет на гитаре;

он весь откинулся назад,

ему обрубок помогает,

а на обрубке том — костыль

как деревянная бутыль.

Росток руки другой нам кажет,

он ею хвастается, машет,

он вырвал палец через рот,

и визгнул палец, словно крот,

и хрустнул кости перекресток,

и сдвинулось лицо в наперсток.

А третий — закрутив усы,

глядит воинственным героем,

в глазах татарских, чуть косых —

ни беспокойства ни покоя;

он в банке едет на колесах,

во рту запрятан крепкий руль,

в могилке где-то руки сохнут,

в какой-то речке ноги спят…

На долю этому герою

осталось брюхо с головою

да рот большой, как рукоять,

рулем веселым управлять!

Вон — бабка с пленкой вместо глаз

сидит на стуле одиноком,

и книжка в дырочках волшебных

(для пальцев — милая сестра)

поет чиновников служебных,

и бабка пальцами быстра…

Ей снится пес.

И вот — поставлен

судьбы исправною рукой,

он перед ней стоит, раздавлен

своей прекрасною душой!

А вкруг — весы как магелланы,

отрепья масла, жир любви,

уроды словно истуканы

в густой расчетливой крови,

и визг молитвенной гитары,

и шапки полны, как тиары,

блестящей медью… Недалек

тот миг, когда в норе опасной

он и она, он — пьяный, красный

от стужи, пенья и вина,

безрукий, пухлый, и она —

слепая ведьма — спляшут мило

прекрасный танец-козерог,

да так, что затрещат стропила

и брызнут искры из-под ног…

И лампа взвоет как сурок.

Дек. 1927

Пир

В железной комнате военной,

где спит винтовок небосклон,

я слышу гром созвездий медный,

копыт размеренный трезвон.

Она летит — моя телега,

гремя квадратами колес,

в телеге — громкие герои

в красноармейских колпаках.

Тут пулемет, как палец, бьется,

тут пуля вьется сосунком,

тут клич военный раздается,

врага кидая кверху дном.

А конь струится через воздух,

спрягает тело в длинный круг

и режет острыми ногами

оглобель ровную тюрьму.

Шумят точеные цветочки,

ладони жмутся горячей,

а ночь нам пива ставит бочку,

боченок тостов и речей.

Под грохот каменных стаканов,

пивную медную струю —

мы пьем становье истуканов,

в штыки построенных в бою!

Мы пьем — и волосы трясутся,

от потных рук струится пар,

но лица плоски точно блюдца,

и лампы маленький пожар

сползает синими струями

на потемневшую ладонь;

знамена подняты баграми

и в буквах — вдавленный огонь,

и хохот заячий винтовок,

шум споров, кочки недомолвок,

и штык, пронзающий стакан

через разорванный туман!

О, штык, летающий повсюду,

холодный тельцем, кровяной,

о, штык, пронзающий Иуду,

коли еще — и я с тобой!

Я вижу — ты летишь в тумане,

сияя плоским острием,

я вижу — ты плывешь морями

граненым вздернутым копьем.

Где раньше бог клубился чадный

и мир шумел — ему свеча;

где стаи ангелов печатных

летели в небе, волоча

пустые крылья шалопаев, —

там ты несешься, искупая

пустые вымыслы вещей —

ты, светозарный как Кащей!

Тебе еще не та забота,

тебе еще не тот полет —

за море стелется пехота,

и ты за море правишь ход.

За море стелются отряды,

вон — я стою, на мне — шинель,

(с глазами белыми солдата

младенец нескольких недель).

Я вынул маленький кисетик,

пустую трубку без огня,

и пули бегают как дети,

с тоскою глядя на меня…

Янв. 1928

Ивановы

Стоят чиновные деревья,

почти влезая в каждый дом;

давно их кончено кочевье —

они в решетках, под замком.

Шумит бульваров теснота,

домами плотно заперта.

Но вот — все двери растворились,

повсюду шепот пробежал:

на службу вышли Ивановы

в своих штанах и башмаках.

Пустые гладкие трамваи

им подают свои скамейки;

герои входят, покупают

билетов хрупкие дощечки,

сидят и держат их перед собой,