Столбцы — страница 4 из 5

кричат слепцы блестящим хором,

стальные вытянув персты.

Маклак штаны на воздух мечет,

ладонью бьет, поет как кречет:

маклак — владыка всех штанов,

ему подвластен ход миров,

ему подвластно толп движенье,

толпу томит штанов круженье,

и вот — она, забывши честь,

стоит, не в силах глаз отвесть,

вся — прелесть и изнеможенье!

Кричи, маклак, свисти уродом,

мечи штаны под облака!

Но перед сомкнутым народом

иная движется река:

один — сапог несет на блюде,

другой — поет собачку-пудель,

а третий, грозен и румян,

в кастрюлю бьет как в барабан.

И нету сил держаться боле:

толпа в плену, толпа в неволе,

толпа лунатиком идет,

ладони вытянув вперед.

А вкруг — черны заводов замки,

высок под облаком гудок,

и вот опять идут мустанги

на колоннаде пышных ног.

И воют жалобно телеги,

и плещет взорванная грязь,

и над каналом спят калеки,

к пустым бутылкам прислонясь.

Июнь 1928

Бродячие музыканты

Закинув дудку на плечо

как змея, как сирену,

с которой он теперь течет

пешком, томясь, в геенну,

в которой — рев, в которой — рык

и пятаков летанье золотое —

так вышел музыкант-старик.

За ним бежали двое.

Один — сжимая скрипки тень,

как листиком махал ей;

он был горбатик, разночинец, шаромыжка

с большими щупальцами рук,

его вспотевшие подмышки

протяжный издавали звук.

Другой был дядя и борец

и чемпион гитары —

огромный нес в руках крестец

с роскошной песнею Тамары.

На том крестце — семь струн железных,

и семь валов, и семь колков,

рукой построены полезной,

болтались в виде уголков.

На стогнах солнце опускалось,

неслись извозчики гурьбой,

как бы фигуры пошехонцев

на волокнистых лошадях;

а змей в колодце среди окон

развился вдруг как медный локон,

взметнулся вверх тупым жерлом

и вдруг — завыл… Глухим орлом

был первый звук. Он, грохнув, пал;

за ним второй орел предстал;

орлы в кукушек превращались,

кукушки в точки уменьшались,

и точки, горло сжав в комок,

упали в окна всех домов.

Тогда горбатик скрипочку

приплюснув подбородком,

слепил перстом улыбочку

на личике коротком

и, визгнув поперечиной

по маленьким струнáм,

заплакал — искалеченный —

ти-лим-там-там.

Система тронулась в порядке,

качались знаки вымысла,

и каждый слушатель украдкой

слезою чистой вымылся,

когда на подоконниках

средь музыки и грохота

легла толпа поклонников

в подштанниках и кофтах.

Но богослов житейской страсти

и чемпион гитары

подъял крестец, поправил части

и с песней нежною Тамары

уста тихонько растворил.

И все умолкло…

Звук самодержавный,

глухой как шум Куры,

роскошный как мечта,

пронесся…

И в звуке том — Тамара, сняв штаны,

лежала на кавказском ложе,

сиял поток раздвоенной спины,

и юноши стояли тоже.

И юноши стояли,

махали руками,

и стр-растные дикие звуки

всю ночь р-раздавалися там!!!

Ти-лим-там-там!

Певец был строен и суров,

он пел, трудясь, среди домов,

средь выгребных высоких ям

трудился он, могуч и прям.

Вокруг него — система кошек,

система ведер, окон, дров

висела, темный мир размножив

на царства узкие дворов.

Но чтó был двор? Он был трубой,

он был туннелем в те края,

где спит Тамара боевая,

где сохнет молодость моя,

где пятаки, жужжа и млея

в неверном свете огонька,

летят к ногам златого змея

и пляшут, падая в века!

Авг. 1928

4

Купальщики

Кто — чернец — покинув печку,

лезет в ванну или тазик —

приходи купаться в речку,

отступись от безобразий!

Кто, кукушку в руку спрятав,

в воду падает с размаха —

во главе плывет отряда,

только дым идет из паха.

Все, впервые сняв одежды

и различные доспехи,

выплывают как невежды,

но потом идут успехи!

Влага нежною гусыней

щиплет части юных тел

и рукою водит синей,

если кто-нибудь вспотел.

Если кто-нибудь не хочет

оставаться долго мокрым —

трет себя сухим платочком

цвета воздуха и охры.

Если кто-нибудь томится

страстью или искушеньем, —

может быстро охладиться,

отдыхая без движенья.

Если кто любить не может,

но изглодан весь тоскою,—

сам себе теперь поможет,

тихо плавая с доскою.

О, река, невеста, мамка,

всех вместившая на лоне,

ты — не девка и не самка,

но святая на иконе!

Ты — не девка и не мамка,

но святая Парасковья,

нас, купальщиков, встречай

где песок и молочай!

Сент. 1928

Незрелость

Младенец кашку составляет

из манных зерен голубых;

зерно, как кубик, вылетает

из легких пальчиков двойных.

Зерно к зерну — горшок наполнен

и вот, качаясь, он висит,

как колокол на колокольне,

квадратной силой знаменит.

Ребенок лезет вдоль по чащам,

ореховые рвет листы

и над деревьями все чаще

его колеблются персты.

И девочки, носимы вместе,

к нему по облаку плывут;

одна из них, снимая крестик,

тихонько падает в траву.

Горшок клубится под ногою,

огня субстанция жива,

и девочка лежит нагою,

в огонь откинув кружева.

Ребенок тихо отвечает:

— Младенец я и не окреп,

как я могу к тебе причалить,

когда любовью не ослеп?

Красот твоих мне стыден вид,

закрой же ножки белой тканью,

смотри, как мой костер горит

и не готовься к поруганью!

И, тихо взяв мешалку в руки,

он мудро кашу помешал —

так он урок живой науки

душе несчастной преподал.

Сент. 1928

Народный Дом

1

Весь мир обоями оклеен —

пещерка малая любви,

окошки в образе расселин

и занавески в виде роз;

знакомых карточки приятные

прибиты клиньями вокруг

стола. «О, ночки, ночки невозвратные!» —

поет гитара во весь дух.

Гитара медная поет,

рыдает брюхо деревянное,

спеши, медовая салопница —

тут девки сели наотлет —

упали ручки вертикальные,

на солнце кожа шелушится,

облуплен нос и плоски лица

подержанные. Девки сели,

плетут в мочалу волоса,

взбивают жирные постели

и говорят: — Мы очень рады,

сидим кружками, ждем награды,

она придет — волшебница приятная,

приедут на колесах женихи,

кафтаны снимут, впечатления

свои изложат от души.

Мы их за ручки всё хватаем,

с различным видом всё хохочем,

потом чулочки одеваем —

какие ноги у нас длинные —

повыше видимых коленок!—

Так эти девочки невинные

болтали шумно меж собою,

играя весело с судьбою…

Но что за дело до судьбы,

когда в крови волненье,

когда, как мыльные клубы,

несутся впечатленья?

В трамвае движется компания,

проходит Кронверкский в окошке,

я лица лоснятся как плошки,

и платья с красными тюльпанами,

в поту желая быть красивыми,

играют ситцевыми сливами,

и руки кажутся прекрасными —

они все дальше-дальше тянутся,

и вот — сверкает кверху дном

Народный Дом.

2

Народный Дом — курятник радости,

амбар волшебного житья,

корыто праздничное страсти,

густое пекло бытия!

Тут колпаки красноармейские,

а с ними дамочки житейские

неслись задумчивым ручьем —

им шум столичный нипочем;

тут радость пальчиком водила,

она к народу шла потехою:

тут каждый мальчик забавлялся,

кто дамочку кормил орехами,

а кто над пивом забывался.

Тут гор американские хребты,

над ними девочки — богини красоты —

в повозки быстрые запрятались,

повозки катятся вперед,

красотки нежные расплакались,

упав совсем на кавалеров.

И много было тут других примеров.

Тут девка водит на аркане

свою пречистую собачку,

сама вспотела вся до нитки

и грудки выехали вверх,—

а та собачка пречестная,

весенним соком налитая,

грибными ножками неловко

вдоль по дорожке шелестит.

Подходит к девке именитой

мужик роскошный, апельсиншик,

он держит тазик разноцветный,

в нем апельсины аккуратные лежат.

Как будто циркулем очерченные круги

они волнисты и упруги,

как будто маленькие солнышки, они

легко катаются по жести

и пальчикам лепечут: лезьте, лезьте!

И девка, кушая плоды,

благодарит рублем прохожего,

она зовет его на «ты»,

но ей другого хочется — хорошего.

Она хорошего глазами ищет,

но перед ней качели свищут.