— Баско[5]! — и уставился на Егора. — Молодой! — то ли похвалил, то ли осудил. И ухмыльнулся: — Напиши с меня парсуну! Тогда доложу.
— Парсуны с персон пишут, — сказал Егор.
— Я — персона! — Карлик вздёрнул носик, сверкнул мелкими, жемчужной белизны зубами. — Я скоро буду такая персона, что не пинки мне станут дарить — золотые.
— Асхамон Сергеевич прикажет, напишу, — согласился Егор.
— Я сам тебя нанимаю! Сам и заплачу. Сорок рублёв тебе будет довольно?
— Да где же тебя писать? Место нужно.
— В кабинете Артамона Сергеевича.
Егора жаром обдало — наказ Хитрово гвоздём сидел в голове.
— Думай, не то я на дворе собак на тебя спущу.
— Мы люди подневольные, — сказал Егор уклончиво, но карлик подпрыгнул, убежал. Тотчас и вернулся:
— Просют.
Артамон Сергеевич принял Егора в кабинете. Да с каким ещё уважением. Поднялся из-за стола, на поклон ответил поклоном. Лицо весёлое, но без лживой ласки Богдана Матвеевича. Ферязь из розовой камки. Нежнейшей, словно камку в яблоневый цвет опускали. Пуговицы янтарные. Рубашка под ферязью белей снега, полотно с паутинку, заморское.
— За какие заслуги честь? — изумился Артамон Сергеевич, глядя то на икону, то на иконописца.
— Вот, — сказал Егор, — поглядите, ваше благородие. Сё — преподобный Артемон, с житием... Образца не было. Вольно писал... Может, вам и не по нраву придётся.
Артамон Сергеевич сам взял икону, поставил на сундук, на свет. Встал рядом с Егором.
— Как хорошо смотрит преподобный! И строго, и жалеючи, и ободряя. Дивное письмо — не мелко, как у Строгановых, широко, но где бы взгляд ни остановился — красота.
Егор потупил голову.
— Олени и ослики — сама радость. А ведь это слеза, у говорящего-то оленя! И Патрикий!.. Ведь он не злодей. Слуга, язычник... Благодарю тебя, знамёнщик, принимаю твой любовный вдохновенный труд. Позволь же отдарить. Ты полной мерой, и я полной мерой.
— Не награды я достоин! — Егор медленно-медленно опустился на колени. — Пусть твоё благородие пощадит меня. Я, грешный, окаяннее Патрикия.
— «Мала пчела между летающими, но плод её — лучший из сластей» — так Писание говорит. Я вижу — твой дар от сердца, отчего же и мне не быть сердечным?..
Егор простёрся на полу, коснулся пальцами мягких сапожек Артамона Сергеевича.
— Выслушай, государь! Сними грех с души моей.
И тут в кабинет влетел, громыхая ножищами, Захарка. Увидал, что знамёнщик поклоны отбивает, с разлёта брякнулся на пузо и проехался по гладкому полу, как по льду.
— Батюшка! Артамонушка! Прикажи ему мою парсуну написать! Ну прикажи! Тебя не убудет, а я в персонах покрасуюсь.
— Куда же ты свою парсуну повесишь? — спросил Артамон Сергеевич, поднимая Егора. — Рядом с моей или вместо моей, коли ты персона?
— Никуда не повешу. Я с ней ходить буду, как с братом.
— Ну что, знамёнщик, напишешь карлу Захара? Он правду говорит: персона. Великий государь его яблоком угостил в последний приезд.
Егор снова быстро поклонился, коснувшись рукою пола:
— Дозволь, государь, слово сказать!
— Говори.
— Не при людях бы. — В голосе была тоска.
— Захарка, прочь! — приказал Артамон Сергеевич.
Карла кубарем выкатился за дверь.
— Я писал икону с чистым сердцем, но в дом твой прислан — с умыслом.
— Что же тебе наказал Богдан Матвеевич?
— Поглядеть на твою божницу, нет ли среди икон папёжеской ереси.
— Ну и что ты скажешь?
— Я на иконы глаз не поднимал.
— Ну так подними.
— Не соглядатай я, Господи! Я святые лики пишу, Богородицу, Бога!
— Не горячись, — сказал Артамон Сергеевич. — Ты — человек совестливый, а Хитрово может подослать ко мне такого же, как сам, — змею подколодную. Чем подлее извет, тем дороже за него платят. Тебе Богдан Матвеевич деньги давал?
— За икону заплатил. Шесть рублёв. Обещал в деревню отпустить, к батюшке.
— Посмотри на божницу. Можно по неведенью в виноватые попасть.
Иконы у Артамона Сергеевича были и древние, и совсем новые, нарядные, из мастерских Строгановых.
— Эта моего учителя Фёдора Евтихиева Зубова, — показал Егор на икону Сретения. — А это моего письма!
— Симеон Столпник?.. Я перед этой иконой подолгу стою. Лик у великого подвижника уж куда как строг, но кругом столпа его свет, радость.
— Вот, — показал Егор на образ Богородицы. — Недозволительная.
Богородица была простоволоса, в малиновом платье, с прорезью на груди. У Богомладенца на голове золотые кудряшки, ручкою к материнской груди тянется. Улыбка у Богородицы нежная и печальная. Ланиты румяные, лицо юное.
— Италийского мастера, — сказал Артамон Сергеевич. — Как живые, и Богородица, и Младенец.
— Се — не икона! — вздохнул Егор. — Не молитвенно. Сё — Мадонна. Невместно ей быть среди святых икон.
— Гармонию, верно, нарушает.
Артамон Сергеевич потянулся, снял италийскую Мадонну с божницы:
— Может, и не молитвенно, да уж очень красиво.
— Красиво, — согласился Егор. — Живые и Матерь, и Сын. Прямо-таки вот-вот и заговорят.
— Ты бы этак мог написать?
— Нам такое нельзя.
— Ну а мог бы?
— Если приноровиться, отчего же... Человека написать — дело немудрёное. В божественном всякая малость — символ, и тайна, и страх. — Поклонился. — Дозволь умолчать о Мадонне.
— Вот что, мастер. Хочешь, чтоб Богдан Матвеевич оставил тебя в покое?
— Хочу.
— Тогда расскажи ему правду. Увидал-де Божью Матерь иноземного письма, указал на Неё Артамону Сергеевичу, а Артамон Сергеевич испугался, образ с божницы снял, сам скорёхонько в Успенский собор — грех отмаливать. И прибавь: обещался-де кормить нищих на своём дворе. А за благодеяние, за указ на недозволенную икону — пожаловал ефимок. — Подошёл к столу, открыл ларец, дал Егору тяжёлую монету. Улыбнулся и прибавил к ефимку мешочек с серебром: — Это в обмен на твою икону.
Егор простился, но в дверях дорогу ему загородил Захарка, завопил:
— Парсуну хочу! Парсунку! Хоть в полголовы! Хоть в полуха!
— Мне домой в Рыженькую надо ехать, храм расписывать, — сказал Егор Артамону Сергеевичу.
Захарка кинулся мастеру в ноги.
— Он хуже банного листа, — сказал Артамон Сергеевич.
— Ладно, — сдался Егор. — Дайте мне бумагу, да уголь, да Захарку.
Четверти часа не прошло — парсуна была готова. Карла ликовал, целовал своё изображение.
— Воистину Захарка. — Артамон Сергеевич удивлялся схожести, быстроте работы.
Егор попросил лаку, закрепил уголь и ушёл из дома царского любимца своим человеком.
11
Заскучал Алексей Михайлович, уж так заскучал! Июль. Жара. С соколами бы в поле — нет мочи на подъем. Даже в садах дышать нечем. У бабочек крылья отваливаются от зноя.
Земля в трещинах, собаки тощают, свиньи жрать перестали. Им наливают с утра лужи. Лежат, стонут да белыми ресницами хлопают.
Алексей Михайлович брал в ладони отвисающее брюхо и с тоскою убеждался: прибывает. Жениться надо скорее, а про свадебные дела даже думать тошно: происки, сыски.
Захотелось к Артамону Сергеевичу, но — Господи! — за царём догляд хуже, чем за иноземцами.
Повздыхал Алексей Михайлович, повздыхал и, покосившись на дверь, лёг на пол. Боже ты мой — благодать!
Но царю разве дадут покоя? Дверь осторожно отворилась, и появился Фёдор Михайлович Ртищев — постельничий с ключом, ему в царские покои дозволительно без доклада заходить.
— Государь!
— Ну что, Господи?! — взмолился Алексей Михайлович. — От жары спасаюсь... Хоть в ушат полезай.
— Дементий Минин прибежал.
— Ну вот! Ну вот! — Обида заплескалась в глазах великого государя, уж такая детская. — Со страстями небось? Сказывал тебе?
— Не сказывал... Но ужасно мрачен.
Алексей Михайлович вздохнул. Нехотя поднялся:
— Зови, куда от вас денешься.
Дементий Башмаков притворил за собой дверь, но от порога не шёл.
— Стенька Разин, атамашка казачий, опять забаловал.
— Ну! Ну! — Государь капризно подогнал дьяка. — Хватит с меня ваших хитростей. Прямо говори. Черкасских казаков взбунтовал?
— Ещё чего! Бог миловал... Однако...
— Ну, что «однако»?! — закричал Алексей Михайлович в сердцах.
— Царицын Стенька взял.
— Как так Царицын? А Тургенев где?
— Тимофея Васильевича и племянника его злодей в Волге утопил.
— Но Прозоровский!!! Чего ждёт Прозоровский? Указа моего?
— Иван Семёнович тоже... великий государь... Царство ему Небесное...
— Иван Семёнович?
— Со стены его Стенька скинул.
— Дожили... Рассказывай, Дементий Минич, всё по порядку.
— Иван Семёнович выслал на Стеньку голову Лопатина, тысячу стрельцов московских, а у Стеньки семь тысяч, две тысячи конных. Больше половины положил, остальных приковал к стругам... Князь Иван Семёнович выслал тогда астраханских стрельцов с князем Семёном Ивановичем.
— Со Львовым, что ли?
Со Львовым... А стрельцы астраханские — народ шаткий. Стакнулись с разбойником, повязали сотников да пятидесятников, Стеньке предались... Прозоровский встретил злодеев пушками. К пушкам Бутлера поставил де Бойля, но стена пространная, Стенькины казаки взошли по лестницам на стены, и приняла их измена астраханская, как родню. Ивана Семёновича копьём в живот ткнули, а потом всех начальных людей повязали — и в Волгу со стены. Одного князя Львова не тронули. Семён Иванович в приход Стенькин из Персии пиры ему задавал. Говорят, тогда и побратались.
— Хорош братец.
— Сыновей Прозоровского, княжат, Стенька за ноги велел повесить. Старшего утопил. Младшего — ему восемь лет — высек и к матери отослал. В Астрахани ныне власть казацкая... Дворян, с полтысячи человек, Стенька зарезал. Дворянских жён за казаков замуж отдал.