Стожок для несуществующей козы — страница 3 из 8

Стихи еще изредка писались, но она их стыдилась все больше и больше — устала, отупела, что ли, и теперь ее эмоционально прошибали только естественные вещи, которых душе не хватало, — солнечная рябь на волнах, полосатые камни в прибое, ивовые косы над речной водой. Ну, выпустила за свой счет две тоненьких книжицы — никто и не заметил. Нынче такое не котировалось.

— Банальные штампы, дорогая! — иронизировал Макс.

Реальная ледяная луна висела у них над головой и совсем не была штампом. Может, все дело в том, думала она, что только женщины живут по лунным циклам?

В окне дачного дома стоял магнитофон, аккордеон наяривал знойное танго. Загорелая Леля, в майке и шортах, полузакрыв глаза, босиком танцевала на газоне с воображаемым страстным аргентинцем. Вообще-то мама поручила ей красить забор, но стратегия Тома Сойера тут не проходила — не было заинтересованных приятелей. Собственные дети тоже не соблазнились — у них была своя тусовка, радостно и самодостаточно гомонящая на бадминтонной площадке. Леля решила разбавить работу музыкой, но отвлеклась на танцы. Кисточка так и валялась в траве.

— Дивчина, построить шо надо? — заглянул через забор красавец с висячими усами и волосатыми ногами в сандалетах детского фасона. — Я все могу!

Дивчина призадумалась и решила:

— Надо! Сарайчик для сельхозинвентаря! Мамина мечта!

Высокий красавец оказался западным украинцем, а звать Станиславом, как того суицидального поэта из ее беспечального прошлого. Кто знает, вдруг это он и был, сметенный ветром перестройки с родных Карпат и давно променявший честолюбивые литературные устремления на зеленые бумажки для тощей семейной кубышки.

Сговорились на пятьдесят долларов. Станислав бойко постукивал молоточком, и дощатое строение потихоньку росло, отбрасывая нежелательную тень на Валентинины грядки. Валентина, сухонькая, в растянутых трениках, с чахлым узлом волос на затылке, сперва ворчала, но, постепенно накаляясь, становилась все визгливее. Стас отмахивался, как от мухи, и балагурил с Лелей не переставая, но, когда соседка взвыла совсем уж военной сиреной, он злобно всадил топор в доску и припечатал:

— Убью! Как старушку-процентщицу!

— Убивают! — заблажила Валентина и понеслась разносить свежую новость по окрестностям.

Мужчина сплюнул и сказал:

— Вчора спалыты хотила. Я думав — шуткуе. А то така баба, шо може!

Тут они вспомнили, как гоголевский Иван Иванович подпиливал Ивану Никифоровичу гусиный хлев, развеселились и пошли на веранду пить чай с сушками.

Станислав уже вколачивал последние гвозди в крышу, когда Валентина появилась снова и зашипела кошкой. По правде говоря, ему не было никакого дела ни до чумовой бабки, ни до Лели с ее матушкой — безруких идиоток-москвичек, которые не имеют в хозяйстве нормальных мужиков и оттого могут так, почти ни за что, отвалить залетному халтурщику пятьдесят баксов. И он бы спокойно получил свою зеленую бумажку и отправился на ловлю следующих клиенток, когда б не национальная гордость.

— Убийцы! — митинговала снизу Валентина. — Тень мне тут устроили! У огурцов теперь урожайность снизится! Я пенсионерка! Я, может, из-за вас с голоду умру!

— Ша, бабо! Не трынди, а то соби по пальцю попаду! — добродушно басил с крыши вислоусый красавец.

— Хохляцкая твоя морда! — заверещала она. — Понаехали тут, свет нам застят! Хиляй на свою Украину! Бандера! Петлюра!

«Петлюры» уязвленный хлопец не перенес и, страшно вылупив глаза, сиганул, как конь, с крыши — аж земля задрожала. Валентина смекнула, что надо быстренько уносить ноги, и запетляла, как заяц, между луковыми стрелками и идеально проросшей по линеечке свекольной ботвой. Мститель несся напролом, давя анютки и ломая мясистые георгины. Она успела заскочить в домик, задвинуть щеколду и теперь ругалась из окна.

Омраченный Станислав вернулся, вбил последние гвозди, принял заветную купюру и на прощание как-то неоднозначно подмигнул Леле.

Все открылось назавтра.

В хлипкой Валентине жил могучий дух бойца и героя труда. На лесной поляне у нее имелся еще один сельскохозяйственный надел, приобретенный чистым самозахватом. На месте выкорчеванных кустов тянулись аккуратные грядки с кабачками и тыквами, она то и дело гоняла туда Федора с ведрами, поливать.

Тишину раннего утра разорвал ее пронзительный вопль. Ночной тать покуражился на славу. Раздавленные кабачки истекали соком, тыквы были изранены ножом, а самая большая, оранжевая, стояла на пне и ухмылялась зубастой хеллоуинской улыбкой. В рыхлой земле отпечатались следы сорок пятого размера.

— Все он, ваш хохол!

— С чего это он наш? — возмутилась мама.

История подействовала на Лелю неожиданно.

Она даже кое-что сформулировала.

У Валентины тоже существовал свой личный язык, свой алфавит, в котором буквами были выращенные корнеплоды и ягоды. Хотя счастье исчислялось всего лишь количеством закрученных банок — а она работала как исправный консервный заводик и вряд ли сама могла потребить столько солений-варений, — однако в них тоже имелся смыслообразующий элемент. Пусть огородница не читала книжек и не знала умных слов, зато у нее была своя стихийная эстетика, эстетика взаимодействия с природой, где литры и килограммы служили эквивалентом таланта и пыла. Так что, несмотря на вопли, невротиком бабка не была, ибо получала от биосферы энергетическую подпитку — реальное подтверждение собственной человеческой ценности.

Драные треники и пучок на затылке тоже были буквами алфавита.

Да и какая бабка — старше Лели всего лет на десять.

Матушкин же текст тоже нуждался в драматизации — ей в жизни эмоций не хватало, а на банки с маринадами было наплевать. Заморозки, нашествия слизней, кротовые подкопы и жрущие корни жучиные личинки — во всем была своя драматургия, с завязками и кульминациями, рыданиями и проклятиями, но все неизменно кончалось хорошо, а если что-то все же подмерзало и сжиралось, то быстро забывалось, потому что судьба уже стояла на пороге с новым катаклизмом наперевес.

Лелино же отдельное счастье состояло в вербализации реальности, придающей этой реальности как бы завершенность и осмысленность. Все рассмотреть, расслышать и записать, а потом выпустить бумажным самолетиком на ветер.

«На волю птичку выпускаю на светлом празднике весны…»

Литература? Господи, при чем тут литература…

Литература — это у Максима.

Мамы не стало как-то вдруг. С утра она штудировала «Науку и жизнь» с рецептом растительной смеси для экологически чистой травли долгоносиков. Потом таскала ведра с настоянным на этом силосе кипятком — и упала.

Леле такая смерть не казалась постыдной — это была смерть в бою. Не то, что у подружкиной матери, тихо выживавшей из ума и бесцельно бродящей по квартире в бесформенном халате и обрезанных валенках. Устав бродить, она опускалась в продавленное кресло и пялилась в сериал. Там же, перед телевизором, и отошла. Между прочим, бывшая профессор, блестящий специалист по физике взрыва. Такой конец заставлял пожалеть о бессмысленности человеческой судьбы, может, и пылавшей когда-то ярким светом, но все равно так тускло сошедшей на нет.

Это пугало. Последнюю треть собственной жизни стоило каким-то образом срежиссировать, противясь грядущему тихому угасанию.

Но не битвы же с долгоносиками!

И Леля начала обдумывать собственное, не бойцовское счастье. Тут, только тут, ближе к земле, ближе к гармонии. Босиком по росе, хоть и с сигаретой. В городе этого и быть не могло, город давил и навязывал — какофонию цвета и звука, подстройку к модным тенденциям, умение мимикрировать. Лицедейство приветствовалось, но клиповое мелькание утомляло. Уцелеть можно было, действительно, только в скафандре.

Тем не менее, Леля уважала город — все-таки, Максова стихия. А мужа она любила искренне и безнадежно — как закрытый ларчик с мнимым сокровищем внутри. Ключевая фраза: «Нарисуй мне барашка …» — да-да, тот самый Сент-Экзюпери, которого Макс так крепко не любил за сентиментальность. Но сокровище все же было, было — и кто виноват, что она не умела им воспользоваться? Не вписалась в мегаполисную культуру! Маргиналка!

Она обижалась на Макса только за одно — за то, что лишил ее роскоши говорения на одном языке. За этой невиданной роскошью она когда-то и погналась, как за жар-птицей, но та упорхнула, обронив потрепанное перышко. Теперь с Лелей он всегда молчал.

И не то чтобы Леля ревновала к студенткам — город навязывал всем любовную игру как основное содержание жизни, — но жалела, что им, бестолковым, а не ей, понимающей, доставались и эти интонации, и этот тембр, и прихотливо сплетенные нити смыслов, и филологический восторг.

Но присутствия в эмпиреях духа такого персонажа, как жена, которой всегда что-то от человека надо, какого-то неформального, что ли, общения, городские мемы не предполагали вовсе. Возможно, поэтому Максим избегал брать ее в свои тусовки, как старую ворону в вольерчик с райскими птичками. Не принято — и точка. А ей было любопытно — и она изредка оказывалась в литературных компаниях. Пришла как-то на вечер его любимой аспирантки. Аспирантка сочиняла актуальную поэзию, внешности была хрупкой, имидж выстраивала под девочку — розовые колготки, рюкзачок с болтающимся пингвином. Вначале перетаптывалась трогательно, косолапя кедами в цветочек, но вышла к микрофону, и стихи поразили — чернушная мощь, миазмы и оргазмы, крик о помощи, поток грязной воды, фантастический напор, сбивающий с ног. Всеобщая расчлененка. Не было двух вещей — радости и надежды. И целостности. Публика ликовала.

После потрясения, нервно щелкая зажигалкой на полутемной лестнице, Леля услышала разговор двух молодых поэтесс. Одна, похожая на мальчика, почти лысая, с кольцом в ухе и черными губами, рассказывала о попутчике в поезде. Случайный собеседник, пока курили в тамбуре, пытался ей объяснить, что к жизни можно относиться не только функционально, не только расчленять и анализировать, а