Страда и праздник. Повесть о Вадиме Подбельском — страница 2 из 15

1

Петр Николаевич Миллер, тот самый Миллер, за которым прочно утвердилось звание деятеля движения 1905 года, коллежский асессор и экспедитор Московского почтамта, имевший смелость поднести почт-директору Радченко петицию о том, что «крайне тяжелые условия почтовой службы вызвали новое напряжение сил обремененных работой служащих и сделали невозможным течение спокойной жизни», вошедший в президиум первого съезда только что народившегося Всероссийского почтово-телеграфного союза и тут же арестованный вместе с другими членами президиума, посаженный в Бутырки, выпущенный в девятьсот шестом и деятельно включившийся в собирание сил разгромленного охранкой союза, уволенный от службы, но не забытый, первым избранный после Февральской революции, в марте, на место почт-директора Москвы собраниями служащих, недовольных системой управления почтово-телеграфными учреждениями, и столь же триумфально прошедший в оргбюро, готовившее второй Всероссийский съезд, и на само высокое собрание, объявившее во всеуслышание в мае семнадцатого года, что почтовики никому больше не позволят узурпировать их право на лучшую жизнь и условия службы, и, наконец, единогласно вошедший в совет организаций Московского узла, в так называемый «узелок», который с начала вооруженного восстания в Москве вынес резолюцию, что «примет все меры к тому, чтобы отдельная партия не могла захватить почту, телеграф и телефон в свои руки», — этот Миллер, Петр Николаевич, сидел в своем директорском кабинете один, хмурый и сосредоточенный, и, разложив по зеленому сукну бумаги с собственными записями, копиями резолюций и воззваний к служащим, пытался представить, куда же выносят судьбу «узелка» события последних дней.

Томительная агония Временного правительства и ясное сознание, что большевики вот-вот захватят власть в Петрограде, давно заставляли настораживаться. Правительство Керенского тоже не сахар, его министр почт и телеграфов Церетели, в сущности, беспардонно выступил на втором потельсъезде — мол, он не допустит распространения влияния союза на административные дела, на то есть он, министр, а улучшать быт и тому подобное — дело союза, но все-таки второй съезд был при Керенском, все, чего не добились в 1905 году, утвердили тогда, и министерство считалось с Цека союза, не могло не считаться хотя бы потому, что в нем не было ни одного большевика. Казалось, еще чуть-чуть — и удастся завершить начатое, добиться, чтобы профессиональный союз стал и политическим органом, чтобы его деятельность опекала все стороны жизни почтовых и телеграфных служащих, — вот в чем вклад профсоюзного движения в демократию, вот к чему всегда призывал он, Миллер, своих коллег, вечно готовых по чиновничьей привычке склонить шею, удовольствоваться прибавкой жалованья или уменьшением часов на дежурствах.

И первая обида, первое разочарование: Цека союза там, в Питере, объявил о своем нейтралитете. Ну что ж, на всякого мудреца довольно простоты. Московский-то Потельсовет не побоялся телеграммы, что-де министры Временного правительства арестованы, и он, почт-директор, настаивал, что единственно правильное решение в таких условиях — прекратить непосредственную связь Петрограда с провинцией, через Москву связь, а другой нет и не будет. И полетела во все концы телеграмма в защиту обезумевших нейтралов: «Московский потельсовет считает заявление цека вынужденным», «в Москве невмешательство большевиков в жизнь наших органов будет отстаиваться всеми средствами, не останавливаясь полным прекращением действия».

Вот она телеграммка… Миллер взял в руки листок, разгладил. Правильно поступили? Правильно. Даже не с точки зрения прочности существования профсоюза, — по истории правильно. Сколько бы и какие ни сражались бы партии, две силы в стране должны быть тверды в своей беспристрастности: железные дороги и связь. Хотя бы потому, что их захват решает исход дела помимо программ и призывов, резолюций и обещаний. Нет, тут не «нейтралитет» питерских мудрецов. Тут твердость следовать прежним путем, путем существующей власти, тем более что она временная, что впереди четкое и ясное улаживание всех вопросов, Учредительное собрание. Так и решали в Москве. Министры арестованы? Что же, мы сами управимся. А те, в Петрограде, с громкими титулами членов Цека союза, со своим нейтралитетом сразу же разрешили большевистским комиссарам полную свободу просмотра текущей корреспонденции. Это нейтралитет? Это полная сдача на милость смевшего заявить, что он — новая власть…

Эх, и повсюду бы в белокаменной так, как в почтово-телеграфном округе! Не испугался же «узелок» красногвардейцев и солдат, ввалившихся в помещение телеграфа и почтамта: сидите, охраняйте невесть что, «юзы» стрекочут помимо вашей воли, и почтовые вагоны выгружают, и письма сортируются тоже помимо; как мы, почтовики, захотим, так и будет… Впрочем, нет, недолго охраняли, раз — и на месте прежних караулов юнкера, вместо запаха махры запах тройного одеколона. И «юзы» стрекочут себе и стрекочут… Держаться, держаться — вот лозунг дня, никаких уступок! Москва не Питер с его разложившимся гарнизоном, с моряками, не знавшими окопов против германцев, с говорильней в Таврическом! Москва всему голова в России…

Петр Николаевич устало прикрыл ладонями лицо, потер утомленные глаза. Резко, каким-то броском в прошлое, вспомнилось тридцать первое, когда поздно вечером заявился комиссар ВРК, этот уверенный в себе человек. Что тогда удивило в его лице? Порода? Узкие щеки аскета, твердый воротник рубашки и галстук — элегантность знающего себе цену профессионального оратора? То, что он выпустил сразу арестованных, было, конечно, сильным ходом с его стороны. И как он ловко набросал воззвание — при всех, как бы вовлекая присутствующих в сообщники!.. Артистично — другого слова не найдешь — все проделал, в «узелке», пожалуй, так не умели, хоть и сплошь чиновники, набившие руку на бумагах и приятном обхождении с каждым, с кем столкнет минута. Ну-с, и растерянность, когда этот новоявленный комиссар над почтой исчез, чтобы проделать кроме телеграфа все то же самое и на почтамте. А след остался, его след…

Еще ведь ничего не ясно было, еще телефонная станция в Милютинском была в руках людей Рябцева, и сам он прочно сидел в Кремле, за окнами то и дело бухало — где-то била артиллерия и трещали выстрелы… Все было неясно, до капитуляции думы и Рябцева оставалось целых два дня, а уж от этой фамилии «Подбельский» никуда не деться, караул ею козыряет, как паролем, и сам он — вечный портфель под мышкой! — тут как тут: «Прошу собрать заседание Совета. Вопрос тот же: немедленное и безусловное признание новой власти, ее представителя — комиссара». — «Но, помилуйте, о чем речь? Учреждения узла удовлетворительно управляются демократическим органом, избранным единодушно самими служащими. Или вы против демократии?» А в ответ снова: «Совет должен признать комиссара. Власть в стране принадлежит Советам, и почтой и телеграфом должны управлять они, а не почтовые служащие».

Сколько уже наговорено разного! И он действительно прекрасный оратор, Подбельский: произнес перед членами совета несколько просто замечательных речей. Выскажись он перед низшими служащими, так, пожалуй, и убедил бы. Но «узелок», слава богу, не дрогнул: «Мы, — сказали, — по принципиальным соображениям не можем допустить вмешательства комиссара в дела наших учреждений, это будет противоречить идее управления учреждениями самими служащими. Вы что, гражданин комиссар, против идей синдикализма? Считаете, что мы привносим в рабочее движение анархизм? Но помилуйте, какой же это анархизм, если речь идет об отторжении у капитала средств производства и передаче их в руки профсоюзов? Вы ведь, большевики, тоже за овладение средствами производства? Ах, речь о том, что не в руки профсоюзов они должны перейти, а в руки рабочего класса! Но простите, а в чем тут противоречие, в чем оппортунизм? Кто же состоит в профсоюзе, как не трудящиеся? Почтовый чиновник равно с пролетарием продает свою физическую силу и свои навыки, ничего другого у него нет, чтобы поддерживать свою жизнь…»

Парламент!

И все-таки что-то не получалось, да… Миллер завозился в кресле, грузно навалился на стол, шаря по нему, перебирая бумаги. А не получалось вот что: ни комиссар, ни совет не шли на обострение. Подбельский был всесилен в своих блестящих марксистских проповедях, но без толку, а совет настойчив, но бесцельно, без ощущения собственной силы.

Петр Николаевич нашарил еще одну бумагу возле мраморной плиты чернильного прибора, подхватил, приблизил к лицу. Вот чем придется отгородиться… Оборониться, защититься, обезопасить себя и других. Войцехович писал, странный человечек, неизвестно откуда взявшийся и такой деятельный. Петр Николаевич поморщился, в который уже раз ощущая, что его оттирают, что в борьбу вступают иные люди, с иной хваткой, недоступной ему с его святыми принципами «движения 1905 года». Впрочем, и пусть их! Он ведь, Миллер, перед лицом Подбельского только за твердость, за удержание старых профсоюзных позиций, а эти, войцеховичи, они готовы в драку за что-то иное, что-то третье, неясное и потому грозное.

Вот и их проектик резолюции. Проектик, а похоже на приказ армии о перегруппировке перед новыми сражениями: «Сношение с комиссаром имеет только комитет, избранный советом и являющийся единственным органом управления всеми делами почтово-телеграфных учреждений Московского узла…»

Да, осталось проголосовать за эту резолюцию и за список означенного комитета, в котором его, Миллера, нет, что, впрочем, и к лучшему. Интересно, что ответит комиссар Подбельский? А главное, куда это все поведет?

Петр Николаевич отбросил листок, подпер рукой щеку, размышляя. Что будет? Будет еще борьба. Но разве ее не было?

Дверь бухнула выстрелом, обрывая воспоминания. Миллер не сразу различил вошедшего, не сразу понял, о чем тот забубнил, — что-то про заседание, что-то насчет резолюции и что наконец надо ставить точку. Ах, вот это кто, Войцехович. Зовет на телеграф, Совет заседает там; разве вы забыли, что заседание? И еще шаг к столу, петлицы на мундире танцуют, мельтешат перед глазами, и удивленный возглас:

— Да что с вами, Петр Николаевич?

Миллер глядел в одну точку, пока не вытянул из кармана платок, не вытер пот на лбу, на щеках. Он словно бы проснулся, повлажневшими глазами озирал комнату, шарил растопыренными пальцами по столу.

— Слушайте, Войцехович, — сказал сдавленным до хрипа голосом, — вы, часом, в девятьсот пятом не были участником делегатского съезда?

Войцехович не понял:

— О чем вы?

— Как «о чем»? Об октябрьской забастовке. В пятом году вот там… — Миллер рукой показал в сторону, на стену. — Ну, на старом почтамте целая рота солдат пыталась навести порядок. Им не открывали ворота. Сам градоначальник отдавал приказание взять Демидов дом приступом.

— А работу городских почтовых отделений забастовавшие на почтамте останавливали, говорят, дубинками. Так? — Войцехович спросил язвительно, картинно сложил руки на груди.

— Э-э, — Миллер мечтательно усмехнулся. — Что ж такого. Молодежь почтамта энергичная, горячая. Старичков-то почтовых разве из торной колеи иначе выбьешь? Для их же пользы бастовали, в рассуждении облегчить тяжелое экономическое и правовое положение служащих…

— Интересно! Оч-чень интересно! — Войцехович быстрыми шагами заходил по комнате. — И для чего вы мне все это рассказываете? Вы Подбельскому лучше, Подбельскому!

— Как «для чего»? — Миллер всплеснул руками. — Просвещаю, батенька. История, знаете, если бы не повторялась, ее бы не преподавали в гимназиях.

— Оч-чень, очень интересно…

— Я вот, — уже спокойно продолжил Миллер, — могу добавить, что совсем недалеко отсюда, в здании Варваринского акционерного общества, ну, на Мясницкой же, присутствовал на историческом заседании как делегат от почтово-телеграфного съезда. Один из ста двадцати делегатов, да-с. Спросите, что за заседание? Отвечу: заседание Московского Совета рабочих депутатов. Почему историческое? А потому что после долгих слушаний докладов и речей мы приняли резолюцию: объявить все-об-щую политическую стачку. Понимаете? Всеобщую и стачку! Это было седьмого декабря тысяча девятьсот пятого года.

— А сегодня первое ноября года одна тысяча девятьсот семнадцатого, — сказал Войцехович. Он остановился и снова быстро заходил по комнате. — И вы, стало быть, полагаете, что наша уступка в смысле признания комиссара и косвенно — Советской власти не свяжет нам руки? Не может продолжаться беспредельно?

— Что значит я полагаю? — обиженно произнес Миллер. — Я ничего не полагаю. Я говорю о том, что почтово-телеграфному союзу не занимать традиций в революционной борьбе. И москвичам выпала честь основывать эти традиции.

Войцехович резко остановился.

— И продолжать!

— Ну, по воле обстоятельств, — не понял Миллер. — Уступки — какая же традиция?

— К черту уступки! — Войцехович нервно потер руки, снова заходил по кабинету. — Стачка! Вы правы: традиция — стачка. И мы пойдем на нее, если… — Он не договорил, покосился на дверь, тревожно прислушался к тяжелому топоту солдатских сапог в коридоре. — Кажется, сюда… Идемте же скорее, Петр Николаевич!

— Вот видите, — зло усмехнулся Миллер. — Я же говорил: по воле обстоятельств.

2

Подбельский удивлялся: странно, никогда за всю свою жизнь он не чувствовал себя таким одиноким. Всегда его словам кто-нибудь внимал, а тут — стена, просто стена.

Три дня переговоров с комитетом — и никаких результатов. Разве что понял, что эти господа все-таки не хотят обострять отношений. Но что-то затевают, явно затевают какой-то выгодный им, далеко идущий компромисс. Он пытался разговаривать с каждым по отдельности, убеждал, советовал — и опять стена.

Его уже знали на телеграфе, он приезжал туда, когда выдавалась минута, и бродил по коридорам, заходил за выгородки, за стекло с вырезами окошек, за медные надписи: «Прием телеграмм», «Прием почтовых переводов». Немного странно было чувствовать себя по ту сторону, уже не клиентом почты, а вроде бы и своим, чем-то связанным с этими людьми за столами, что-то пишущими, привычно гоняющими костяшки счетов. На второй, на третий день было заметно, как прибавилось чиновников, — хотелось думать, что это по его, комиссара, призыву. А впрочем, какая разница, важно, что телеграф работает.

«Здравствуйте, гражданин Подбельский!», «здрасьте» или просто кивок встречного. И никакого желания поговорить. Нет, один подошел, отрекомендовался: техник, фамилия — Грибков. Спросил, не хочет ли комиссар присутствовать на первом собрании служащих.

Собрании? Первом? А где объявление, почему раньше не сказали? Грибков смущенно молчал, потом развел руками: обстановка. Считается, что служащие телеграфа многого добились на майском съезде Потельсоюза… Боятся потерять приобретенное.

Да кто же отбирает? Мы, большевики, отбираем? Вот что захотелось крикнуть громко, чтобы звук голоса сотряс высокие своды зала, перекрыл стрекот «юзов» и «уинстонов», — так, кажется, они именуют свои дающие привилегии аппараты. Но он сдержался, промолчал: уж если говорить громко, так не перед одним, перед многими.

— А вы какой партии? — только и спросил.

— Сочувствую… вам сочувствую, социал-демократам…

— Социал-демократам большевикам?

Грибков кивнул. У него получилось это как-то поспешно, будто хотел одновременно сказать: «А как же?» — и чтобы никто не видел, только он, комиссар Подбельский.

Операционный зал между тем наполнялся людьми. Несли стулья, проплыл мимо стол для президиума — рабочий стол кассира или приемщика, и даже чернильница осталась на нем. Подбельский вглядывался в лица собиравшихся, искал среди них членов «узелка», но, странно, их не было. К добру это или так задумано, сыграют заранее отрепетированный спектакль? Грибков стоял у барьера со стеклянным окошком, встретившись взглядом, улыбнулся, не то подбадривая, не то продолжая свое «сочувствую». Ну да бог с ним.

Быстро прошел к столу, попросил председательствующего объявить, что на собрании присутствует назначенный ВРК комиссар почтово-телеграфных учреждений Москвы. Сел возле стола, закинул ногу на ногу, оглядел Собрание по рядам, до самых дальних, у барьера с окошками, до Грибкова. Вскинул взгляд на председателя и, почти обрывая его на полуслове, встал, твердо бросил в зал:

— Товарищи! Приветствую вас на первом вашем после победы пролетарской революции собрании. История поставила вас, тружеников, перед выбором: влиться в многотысячные колонны строителей новой жизни или обречь себя на положение сторонних наблюдателей происходящего. Ваши руководители из совета Московского узла хотели бы последнего. Они пытаются отравить вас буржуазными баснями о «нейтралитете» или, что хуже, сбить с толку идеями синдикализма. Но, так или иначе, эти руководители добиваются лишь одного: поставить вас в хвост буржуазной контрреволюции. Не ведая, что творят, они от вашего имени отрицают рабоче-крестьянскую Советскую власть, пытаются подменить ее бесплодным неприятием этой власти. Я уверен, что вы дадите отпор всяким попыткам решать подобные вопросы за вас и от вашего имени!..

Кто-то сзади хлопнул в ладоши, показалось, что Грибков; аплодисменты стали громче, но было ясно, что сказанное пришлось по душе лишь десятку собравшихся. Остальные смотрели холодно, а пожалуй, и враждебно.

— Товарищи! Для меня не секрет, что вихрь мировых событий так закрутил многих из вас, так ошеломил своей неожиданностью, что вы не могли устоять перед натиском буржуазной клеветы на Советскую власть…

Молодой человек в форменной тужурке, чернявый, с оттопыренными ушами, вскочил, задевая взметнувшимися полами тужурки соседей, и, сложив пальцы колечком, умело свистнул. Эхо звонко ударилось в потолок, и вслед ему десятки ног глухо затопали.

Подбельский, покусывая губу, ждал тишины, она приходила медленно. Сказал, глядя в сторону чернявого:

— Хулиганские выходки никогда не помогали делу… Ну так вот, говорю я, среди вас есть немало клюнувших на буржуазную ложь и клевету. Слишком далеко вы, труженики телеграфной связи, стояли от рядов рабочего класса, слишком тщательно царская охранка оберегала вас от здорового революционного воздуха. Но он целебен, этот воздух. Он проникает даже в самые закупоренные помещения…

По рядам снова затопали:

— Общие слова! Мы их наслушались!

— Сами себе хозяева!

— Долой!..

Да, слушать они не желали. И со спокойной решимостью, стараясь только не обнаружить своей досады, Подбельский крикнул:

— Ну что ж, поговорите тут без меня. Но я все-таки буду надеяться, что вы найдете силы и разум понять, кому вы призваны служить и для чего!

Грибков догнал его у выхода, взял за локоть, как бы оправдываясь за случившееся. Негромко приговаривал: «Я предупреждал… обстановка… тут, понимаете ли, стакнулись, все они стакнулись».

Подбельский остановился:

— Ничего, придет время, и мы будем удивляться, до каких нелепостей доходили наши объяснения.

У подъезда его ждал автомобиль. В тусклом свете начинавшихся сумерек отвесно скользили редкие снежинки. Грибков, ежась, приподняв плечи, слабо помахал рукой.

«Он не понимает, — подумал Подбельский, — что «обстановка», про которую твердит, называется «саботаж». Самый обыкновенный саботаж».

3

Через день он доложил на заседании ВРК условия «перемирия», до которых ему удалось столковаться с Советом Московского узла, говорил, понимая, что условия гнусные, оскорбительные для новой власти, но что можно поделать? И по лицам слушавших видел, что его понимают, тем более что добавил о неокончательности решения, — не совет, конечно, так считал, а он, комиссар. Совет устранялся от руководства почтово-телеграфными учреждениями — этим будет заниматься «коллектив», избираемый советом. Комиссар признавался как представитель власти, но свои требования мог предъявлять только этому самому коллективу, а не служащим или должностным лицам. Одним словом, и нашим и вашим…

Доклад его по этому вопросу не обсуждали, сразу постановили, что ВРК разрешает пойти на уступки.

Он объявил совету о том, что условия приняты, в той же комнате на телеграфе, куда заявился в памятный вечер в разгар восстания. И так же за длинным столом сидели люди в почтовых тужурках, только не было солдат из караула.

Миллер, похоже, как тогда, глыбой возник над столом, протянул, наливаясь краской, пухлую руку:

— Вот и договорились, Вадим Николаевич… Поздравляю! А мы тут, знаете, времени не теряли, уже и коллектив выбрали. Вот, разрешите представить: председатель…

Невысокого роста человек со светлыми, чуть навыкате глазами — один среди присутствующих в пиджачной тройке, с пестрым галстуком — чуть привстал, поклонился, негромко назвался: «Войцехович». Подбельский мимолетно кивнул и про себя отметил, что еле сдержал улыбку, — очень уж незначительно выглядел человечек, собравшийся командовать Московским почтово-телеграфным узлом. То ли дело Миллер! Этот, будь он оперным певцом, и царя бы сыграл!

А Миллер меж тем представлял остальных. Фамилии мало что говорили Подбельскому, и он все так же быстро из вежливости кивал в ответ: какой-то Оссовский, какой-то Соковнин… Впрочем, нет, этот последний — посланец второго отдела перевозки почт по железной дороге; первый отдел (он уже вызнал, начал разбираться) — в столице, в Петрограде; второй, значит, Москва; почтовые вагоны ой как далеко разбегаются по всей России, Соковнина надо иметь в виду — фигура.

Представление членов коллектива тем временем закончилось, и, чтобы прервать возникшую вдруг паузу, Подбельский сказал:

— Я надеюсь, работа коллектива будет носить гласный характер и о его решениях будут широко информированы служащие.

Войцехович вскочил, с грохотом оттолкнул стул к стенке, и было странно видеть, сколько страсти вкладывает он в каждое свое слово и каждое движение:

— Я протестую! Гражданин комиссар принял условия и обязан их строго придерживаться: коллектив ему подчиняется только лишь в силу сложившихся условий, и диктовать, командовать…

— Простите, — оборвал Подбельский. — Судя по вашим словам, командовать собираетесь вы. Я, наоборот, говорил о гласности.

— Мы достаточно компетентны в вопросах демократии, потрудитесь нас не учить!

— Тише, тише, — замахал руками Миллер. — Такой торжественный момент, кажется, по всем пунктам договорились — и снова дебаты… Вы, Вадим Николаевич, жаждете гласности, так вот могу познакомить вас с циркулярной телеграммой совета, в которой мы объявляем всем о начале работы коллектива. — Миллер протянул листок. — Так сказать, черта под нашими с вами переговорами.

Ничего особенного на бланке не было — то же, что он, Подбельский, докладывал на ВРК. Впрочем, нет, после слов о том, что право сношений с комиссаром имеет только «коллектив», было хлестко подчеркнуто, что он «является единственным органом управления всеми делами почтово-телеграфных учреждений Московского узла впредь до организации государственной власти, признанной большинством народа».

Подбельский медленно обвел взглядом сидевших за столом. На него тоже смотрели с любопытством, изучающе, но больше с вызовом.

— Ладно, — сказал. — На сегодня у меня все.

В аппаратном зале сновали дежурные. Он немного постоял в дверях, пошел вперед. Телеграфисты поднимали головы от клавишей, смотрели на него выжидательно и как бы отсутствующе — так смотрят на учителя гимназисты во время контрольной. Чиновник у окна что-то писал в объемистом журнале, а когда он подошел, прикрыл локтем страницу.

Подбельский прислушался к стрекотанию аппаратов — было в них тоже что-то отдельное от него, независимое, излишне независимое. Спросил, где найти надсмотрщика Грибкова. Чиновник пожал плечами, мотнул головой в сторону. Кто-то сзади крикнул: «Грибков! Позовите Грибкова!»

Техник появился скоро. Они вышли в коридор, к каменным ступеням лестницы. Здесь было холодно, сквозило в большую, настежь отворенную форточку.

— Слушайте, — сказал Подбельский, стараясь смотреть на техника побезмятежней, вроде бы за его дальнейшими словами не появится особого, многозначного смысла, — а вот «узелок», ну, совет ваш, он много телеграмм рассылает по стране от своего имени? Мне интересно знать масштабы… или работа больше тут идет, в Москве?

Грибков удивленно поднял белесые брови.

— Да вы ничего не знаете, товарищ Подбельский! Они же себя считают главнее Цека союза, того, который в Петрограде. На собраниях служащих сколько раз говорили, что Цека предал интересы потельслужащих… И потом вы учтите, Москва всегда стояла на пути всего, что передает Питер. Тут, кто палку взял, тот и капрал. «Узелку» легко сойти за центральную почтово-телеграфную власть: задерживай, что из Питера говорят, и передавай свое!

— Ну и как, передают?

— Да я не слежу специально… Вот давеча циркуляр «всем, всем» прошел, что вас признали, комиссара, при сильном ограничении.

— Это я читал. А еще?

Грибков помолчал, задумчиво потер пальцем губы.

— А ну пойдемте.

На столе у опасливого чиновника он хозяйственно переворошил стопку журналов, один развернул.

— Вот, до самого Иркутска прошло, по всем линиям. Читайте.

Подбельского поразила аккуратность, с какой были заполнены страницы журнала, и еще почерк, по такому впору учиться чистописанию. И сам характер записей, абсолютно неведомых ему по содержанию. Одно за другим шли указания на перерывы связи и о путях, какими их надлежит обходить, через какие города, и еще про сбои в передаче, требования наладить срочно работу, и он подумал, что плохой комиссар, раз всего этого не понимает.

— Не тут, — лез через плечо Грибков. — Вот, глядите… Длинно, а стоит прочесть. Все исподнее свое наш совет вывернул, мы уж тут смеялись…

Запись и вправду была длинна, в ней по-телеграфному часто не хватало предлогов и союзов, но, действительно, читать стоило.

«Москве после героического сопротивления сдались войска Комитета общественной безопасности…»

— Это когда передано?

— Да вот, — оживленно пояснял Грибков, — сегодня, пятого ноября, утром. Глядите, помечено.

«…Сдались, — снова начал читать Подбельский, — войска Комитета общественной безопасности, объединившего инициативе думы все крупные демократические организации против захватных стремлений большевиков. Сдались, главным образом, в целях спасения Кремля и центра города, которые большевики нещадно громили из тяжелых орудий. Членам КОБ и его войскам гарантированы свобода и неприкосновенность. Власть теперь в руках Революционного комитета, но большевики понимают свое бессилие организовать власть и стремятся коалиции государственными элементами. Последние в большинстве не согласны работать совместно с большевиками, стремятся их изоляции и естественной смерти. Наши учреждения работают самостоятельно и управляются особым коллективом, назначенным нашим советом. Цензуры, кроме обычной военной, нет. Комиссар не вмешивается совершенно. Городе спокойно, только Кремль и все его святыни грабят без конца. Окружной суд, Оружейная палата и некоторые храмы разграблены совершенно. Орудийного огня пострадал сильно Чудов монастырь, Успенский и собор Двенадцати апостолов. Разбиты исторические часы, и Луначарский, один из вождей большевизма, не вынес картины поругания величайших национальных святынь и ушел из Совета комиссаров. Из Петрограда никаких сведений. Известие только безрезультатных переговорах создании однородного социалистического министерства. Все партии, за исключением левых эсеров, не хотят работать совместно с виновниками кровопролития. Живем на вулкане. Ждем дальнейших событий. Фронте, сведениям Одессы, сплошное братание. Германцы взяли 35 дивизий для похода в Италию. Тысячи различных слухов, но мы можем давать только безусловно верные сведения».

— Прямо газета, — Подбельский возвратил журнал Грибкову. — Спасибо, мне было интересно.

— Газета! — подхватил Грибков. — Где-нибудь в Балахне прочитают и подумают, что в Москве ни одного целого дома не осталось. А Кремль, так тот с лица земли стерли.

— Для того и написано!

Попрощавшись, Подбельский пошел к выходу. Все-таки получилось мудро — совместить в одном, его, лице две должности комиссаров: почт и телеграфа и по делам печати. Вот ведь наведи порядок в газетах, отсей, запрети передавать ложную информацию, а она тут, на телеграфе хоть и тоненьким ручейком, да потечет и найдет потребителя.

Вспомнились дебаты на заседании ВРК: давать ли свободу выхода буржуазным газетам? Говорили, что их нужно держать закрытыми, ибо у самих плохо поставлена информация; в своих газетах, или же, как выход, компромисс — установить жесточайшую цензуру. Другая точка зрения с оглядкой на предстоящее Учредительное собрание — полная свобода всех газет. Насчет цензуры настаивал Ольминский, редактор «Социал-демократа». А рассудительный Ломов напомнил, что у партии на этот счет уже есть решение и его следует четко придерживаться: буржуазные газеты необходимо закрыть, важно только решить вопрос, как быть с рабочими в типографиях этих газет, — они ведь вынужденно остаются без заработка. А неутомимый, скорый на решения Усиевич тут же предложил конфисковать все буржуазные типографии и открыть широкую издательскую деятельность по вопросу об Учредительном собрании: пора, потом спохватимся! И тут же рубанул сплеча: «У Сытина громадные запасы бумаги, мы можем их использовать…»

Да, у Сытина много чего громадного, это он, Подбельский, может, лучше других знал — и по работе среди печатников, особенно сытинцев, и по собственному сотрудничеству в «Русском слове». Не бумага главное, а влияние того же «Русского слова» в стране: что ни загнет, поверят. А загибать там умеют, и оперативностью могут помериться хоть с американцами, такой второй корреспондентской сети, как у сытинской газеты, в России ни у кого нет…

«И потому-то ее первой нужно закрыть», — решил он теперь, испытывая одновременно боль и сожаление. Все-таки она родная — газета, в «Русском слове» многое начиналось, многого хотелось достичь: выступал со статьями по кооперации, по рабочему вопросу, стараясь вот так, легально, по-большевистски влиять на читателей. И там, в редакции — Дорошевич, всероссийски знаменитый Влас Дорошевич, «король фельетона», у которого хотелось учиться писать — короткими строчками, насыщенными, как абзацы… А на заседании ВРК, когда Гриша Усиевич говорил об огромных запасах бумаги у Сытина, Ольминский возразил: вопрос о реквизиции сытинской типографии уже подымался, но оказалось, очень большие расходы, семьдесят тысяч рублей в день — сможем ли выдержать? Ему, Ольминскому, и поручили в конце концов составить комиссию, чтобы решать все эти вопросы.

И как итог — декрет ВРК: начиная со среды, 8 ноября, в Москве могут беспрепятственно появляться все органы печати, без различия направлений, при условии оплаты рабочих и служащих за прогульное время. Но и предупреждение: никакие воззвания, призывающие к восстанию против Советов, допускаться не будут; в противном случае конфискация газеты, предание авторов революционному суду.

«Конфискация, суд, — хмурился Подбельский. — А ядовитая телеграмма, Грибков сказал, до Иркутска прошла. Выходит, пугаем только».

Ему представились ежедневные вороха газет. «Русские ведомости», «Мысль», «Утро России». Какие воззвания? Их и не публикуют. А вот лживой информации хоть отбавляй — как-де зверствуют большевики, как слабы они, чтобы исполнить свои намерения. И все с претензией на сугубую достоверность: «от нашего корреспондента», «как стало известно из хорошо осведомленных источников». А эсеровские и меньшевистские — «Труд», «Земля и Воля», «Вперед» — те гонят свои программы, заявления, их подхватывает провинция, раздувает, ссылаясь на «информированную» Москву… Нет, карать следует не только за призывы против новой власти, но и за грязные слухи. «Нам нужен другой декрет, — подумал он решительно. — Чтобы никаких лазеек. И я войду с этим предложением в Моссовет».

По улице гулял ветер. Наехав колесами на тротуар, стоял его автомобиль, открытый, без верха из брезента, и шофер зябко съежился на своем месте.

Подбельский вдруг снова вспомнил длинную телеграмму миллеровского совета: «Живем на вулкане. Ждем дальнейших событий». Да, газеты газетами, а с этими телеграфистами тоже держи ухо востро!

Шофер, невзирая на холод, спал. Он растолкал его, и тот глядел мутными, мало что понимающими глазами.

— Подождите меня еще, — сказал, — я пойду на почтамт. — И зашагал к близкому, в соседнем здании, подъезду.

Глава третья