1
Идти было недалеко — через Большую Дмитровку и дальше по Столешникову, до конца. Даже очень приятно прогуляться: тепло, и можно поразмышлять, что сулит, чем может обернуться скорая встреча в маленькой гостинице «Марсель».
Некогда шикарные магазины в Столешниковом переулке почти сплошь закрыты; витрины — со спущенными металлическими шторами, иные глухо заколочены досками. Особенно прочно забиты широкие двери и стекла в винном магазине Леве. Подбельский подумал, что это, наверное, старались еще в прошлом году, когда возникла угроза погромов питейных заведений и водочных складов.
Со ступенек подъезда, увидев прохожего, быстро поднялась нищенка; рядом с ней обнаружились двое замурзанных ребятишек. Женщина что-то быстро говорила, что-то, наверное, одинаковое в таких случаях: нечего есть, некуда деться. А ему нечего было дать ей, даже совестно, что нечего, и он только развел руками, заспешил дальше.
Вспомнились почтовики-беженцы — там, в помещении комиссариата. Они спешно снялись с мест, спасаясь от немцев. Ревцекапотель призвал местные комитеты отчислять по одному проценту из месячного содержания служащих им на помощь, и правильно, другим путем денег не больно достанешь. Скорее всего, в «Марселе» об этом пойдет разговор. Но основное, конечно, не это. Прежде всего нужно свести на нет все неурядицы в отношениях Ревцекапотеля с коллегией комиссариата: хватит пикироваться, выяснять, кто лучше понимает насущные задачи. Это он прямо скажет, подчеркнет, что именно за тем и явился. И еще скажет, чтобы закончили меряться силами с московскими потельорганизациями — кто главнее…
Толкнул гостиничную дверь, остановился в тесном вестибюльчике. Судя по всему, «Марсель», как, впрочем, и остальные московские гостиницы, был реквизирован под общежитие. На крутой лестнице мелькнула фигура в нижней рубахе, со спущенными подтяжками, с чайником в руках; за поворотом узкого коридора кто-то невидимый напевал. В вестибюле давно не убирали; в кадке с раскидистой пальмой было полно окурков, на столе портье отважно возвышался венский стул, как бы утверждая необычным своим видом, что с «нумерами» покончено, а зеркало напротив еле отражало и пальму, и венский стул — так было залеплено воззваниями, приказами, объявлениями.
Незнакомый человек в кожанке неслышно появился из-за плюшевой портьеры, пригласил за собой.
Портьера отгораживала вход в ресторанчик при бывшей гостинице, теперь тоже закрытый; изгибчатый коридор привел к распахнутой двери в кабинет ресторана — с овальными зеркалами, со стенами, обитыми выгоревшим, кое-где прорванным штофом. В окно был виден угол Петровки, залитые тенью дома, а ближе, под окном, — извозчичья пролетка; лошадь мотала головой и била копытом, вроде недовольная тем, что стоит, что седока нету и, наверное, долго еще не будет.
Заметив Подбельского, люди в кабинете задвигались — их было человек десять, а знакомый только один, Кароль Янович Кадлубовский, председатель Ревцекапотеля, тот, что приходил накануне, договаривался о встрече. Подбельский поздоровался с ним за руку, остальным поклонился, снял пальто, шляпу, положил на стул.
Кадлубовский заговорил первым. Держался он прямо, его скуластое, с узким подбородком лицо было серьезным, пенсне в золотом ободке строго поблескивало. Он четко сформулировал вопрос о помощи беженцам, о совершенствовании ставок оплаты труда почтовиков, о том, что управление ведомством должно основываться на совместных действиях наркома и руководства профсоюзом.
— Только так, — подвел итог, — нам удастся выйти из того трагического, я не боюсь этого слова, положения, в каком теперь находится ведомство.
Кадлубовский сел, взволнованный сказанным, начал протирать пенсне, оглядывал стекла на свет. И тут же задвигался, заерзал в просторном кресле моложавый человек в офицерской суконной рубахе, немного странной среди пиджаков и почтовых тужурок остальных.
— Позволь, я скажу, Кароль Янович?
— Давай Халепский, только покороче, — разрешил Кадлубовский и наклонился к соседу, показывая, чтобы тот начинал вести протокол.
— Короче так короче, только бы результат был, — Халепский ухватил себя за ремень, словно бы осаживая собственный пыл, и затараторил, стараясь все-таки сказать побольше: — Давайте прежде всего признаем, что, когда не стало наркома, я имею в виду уход Прошьяна, разруха пошла полным ходом. А почему? Да потому, что в коллегии ведомства семь человек, а работали, вернее, остались в должности — двое… Нет, они, конечно, могли кое-что сделать, только не умели или не хотели. А теперь новая полоса работы, и нельзя терпеть, чтобы руководство следовало той чиновничьей манере действий — мол, само все образуется, — какой жили до революции…
Подбельский шепотом спросил у соседа, кто он, Халепский. Оказалось, секретарь Ревцекапотеля, приехал в Петроград из Сибири, на конференцию почтово-телеграфных работников, да так вот и остался. А прежде служил в Томске, активно боролся с саботажем почтовых чиновников в Красноярске и Ачинске.
Подбельский тоже шепотом поблагодарил, снова стал слушать, но говоривший заметил его движение, понял по-своему:
— Я заявляю о коллегии не в форме кляузы, а лишь потому, что Ревцекапотель впервые видит на своем заседании наркома, и не поставить его в известность, какие у него вялые, бездействующие ближайшие сотрудники, было бы неправильно.
Подбельский посмотрел на Кадлубовского, не ждет ли тот еще выступлений; показалось, что нет, и он заговорил:
— В первый же день, когда я стал наркомом, я обошел все отделения комиссариата, присмотрелся к работе. Товарищ Халепский прав: нет сознательности в работе и творчестве, нет, я скажу, даже нормального канцелярского порядка. Управляющие в растерянности, что им делать… Кое-что в этом направлении уже предпринято, а на предстоящем Всероссийском съезде я намерен поставить те вопросы, о которых здесь говорил товарищ Кадлубовский. Но, товарищи, давайте поймем главное: профсоюз не должен стремиться к тому, чтобы всецело возложить на свои плечи управление ведомством, у него масса других задач, не менее важных для налаживания дела…
— И мы так думаем! — вставил с места Халепский.
Сбоку подтвердили:
— Иначе уподобимся Кингу, пойдем по дорожке, которую он выстилал на Нижегородском съезде.
Подбельский переждал возгласы, продолжил:
— Я социал-демократ коммунист и хочу вас заверить, что с моим вступлением в ведомство коллегия будет работать так, что ваша революционная организация всегда сможет вступить в переговоры с коллегией по тому или иному вопросу, дать свой проект. Именно так мы встанем на путь наиболее желательного контакта и солидарности в действиях, наладим расхлябанный аппарат нашего ведомства… Ну, а по поводу пропасти, которая возникла у вас с членами коллегии, то, я думаю, тут виноваты обе стороны. Мое личное отношение к вам, я бы хотел это подчеркнуть, самое дружественное, надеюсь, такое же чувство буду испытывать в работе и с вашей стороны.
Строгое лицо Кадлубовского посветлело.
— Это очень важно, Вадим Николаевич, — взаимный контакт.
И с других сторон то же самое:
— Ехали в теплушках в Москву четыре дня, мерзли, надеялись, а тут вроде и не нужны никому…
— За то, что Кинга обезвредили, его тамбовский съезд разогнали, никто и спасибо не сказал!
— А с беженцами кто возится? Коллегия?
Подбельский улыбнулся.
— Насчет Кинга я готов вам сказать тут же не просто спасибо, а большое спасибо. То, что вы кладете конец всякого рода подпольной, подстрекательской деятельности, — это очень важно. Кстати, мне комиссар почтамта Булак рассказывал, как храбро вы теснили кинговцев в пятой экспедиции… Ну, когда те митинг устроили.
— По шеям… — засмеялся кто-то в углу.
— А что церемониться? Наша власть или не наша?
Подбельский вынул из кармана часы, щелкнул крышкой. Кадлубовский заметил его жест, постучал карандашом по столу, прося тишины.
— Еще два вопроса, Вадим Николаевич, только два… Как все-таки с эвакуированными и беженцами, может ли Совнарком ассигновать деньги на устройство питательных пунктов? И второе: когда будет принят декрет об управлении ведомством?
Подбельский секунду молчал. Ему вспомнилась нищенка в Столешниковом, ее худые, оборванные ребятишки. Да, тут подаянием не обойдешься, вопрос надо решать кардинально. Твердо сказал:
— Я попрошу вас, товарищи, дать проект организации питательных пунктов — сколько и чего требуется. А деньги будут ассигнованы. Хорошо, что вас интересует и декрет об управлении ведомством. Важное это дело движется быстро. Скоро декрет будет рассмотрен в Совнаркоме.
2
Теперь у него был другой автомобиль и другой пропуск в Кремль, и когда ехали булыжным взвозом от Троицких ворот, он подумал, что знает здание Судебных установлений сверху донизу, исходил и излазил от чердака до подвала вместе с монтерами, сколько раз бывал в кабинете у Бонна, а вот как проходят в зал заседаний СНК — не приметил.
В вестибюле, показав пропуск часовому, он все-таки решительно ступил на лестницу, ведущую к кабинету Ленина, надеясь, что коридор сам приведет куда надо. Но, к счастью, на площадке второго этажа встретился Горбунов, секретарь СНК, направлявшийся вверх, на третий этаж, и уж наверняка туда, куда нужно.
Прежде шапочно знакомый Горбунов узнал, протянул руку для пожатия, на ходу поздравил с первым заседанием в правительстве, наставительно заметил:
— Это хорошо, что объявились пораньше. Владимир Ильич ой как не любит, когда опаздывают!
Сравнительно небольшая комната, куда они потом пришли, ясно, была приемной — стулья вдоль стены, стол секретаря; здесь уже находилось несколько человек и изрядно накурили. Слева отворилась дверь, туда пошла женщина, вероятно, кто-то из секретарей, и Подбельский успел рассмотреть длинный зал с тоже длинным столом, с дубовой дверью в конце и сразу понял, что зал как бы соединяет приемную с кабинетом Ленина.
Теперь можно было и оглядеть собравшихся в приемной. Трое возле окна и один сидящий на стуле подальше были незнакомые, они тоже молча осматривали его, а потом взгляд сразу наткнулся на своего, на Семенова. Рядом сидел и другой член коллегии, Рябчинский; они оба были членами комиссии, готовившей проект декрета об управлении почтой и телеграфом, и отношения с ними вроде были деловыми, ровными, а вот как только стало известно, что Подбельский уже не окружной комиссар, а нарком, в отношениях пробежал холодок: Семенов и Рябчинский явно рассчитывали на приход другого человека и недвусмысленно давали это понять.
Он все же кивнул Семенову, и тот ответил; надо было, пожалуй, и заговорить, неловко так-то, но, к счастью, бодрым шагом вошел Бонч, как всегда деловитый, быстрый; от его сутулой, грузноватой фигуры в приемной сразу стало тесно.
— А, Вадим Николаевич! — загудел радостно. — Вы-то мне и нужны. — И потащил к окну, теребил бумаги в папке, протянул наконец то, что искал. — Значит, учтите: доклад самый короткий, три-четыре минуты. Но доклад, собственно, не требуется. Проект известен членам Совнаркома еще с прошлого заседания, теперь вот Владимир Ильич сам его просмотрел… познакомьтесь!
Бонч-Бруевич тотчас отвернулся, уже что-то говорил другим, тем троим у окна, а Подбельский, поискав глазами стул, опустился в уголке, взглянул на исписанные на машинке листы.
Текст был знакомый: «Декрет Совета Народных Комиссаров об организации управления почтово-телеграфным делом Советской Республики», только переписано на другой машинке, и слева от заголовка стоял штамп: «Российская Федеративная Советская Республика — Совет Народных Комиссаров — Москва, Кремль», и еще почти сразу же, со второго абзаца, в текст чьей-то быстрой рукой чернилами были внесены поправки: некоторые строки зачеркнуты, вписаны новые слова. Исправления были сделаны и на следующей странице, а на отдельном подколотом сверху листке содержалась целая вставка — тем же почерком с характерными изгибами букв.
Подбельский быстро перелистнул бумаги и заглянул в конец. Против строк «Председатель Совета Народных Комиссаров» там уже стояла подпись: «В. Ульянов (Ленин)». Ниже, без подписи еще, было написано: «Народный комиссар почт и телеграфов В. Подбельский», а дальше отмечены со своими служебными титулами Бонч-Бруевич и Горбунов. Несколько секунд, волнуясь, он вглядывался в отбитые на машинке буквы своей фамилии рядом с той, выше — Ленин, потом, как бы призывая себя к делу, быстро перелистнул бумаги, вернулся к началу.
Первые строки декрета ставили в число многих причин разрухи отсутствие аппарата управления почтово-телеграфным делом на местах, и для обновления административного механизма, «установления согласованности в деле вмешательства местных органов власти в жизнь ведомства с общей системой работы последнего» выдвигался целый ряд мер. Ленин решительно вычеркнул тяжеловесное «установления согласованности в деле», выкинул предлог «с», слово «системой» и вставил другие слова, отчего фраза зазвучала иначе, точно и энергично: «…в целях… устранения вмешательства местных органов власти в жизнь ведомства и подчинения их деятельности общей системе работы последнего…» В пункте пятом, где говорилось: «Во главе коллегии по управлению почтово-телеграфным округом стоит комиссар», Владимир Ильич зачеркнул слова «избираемый областным или губернским органом Советской власти и утверждаемый народным комиссаром почт и телеграфов», а вместо этого написал: «…утверждаемый народным комиссаром почт и телеграфов из числа кандидатов, представленных областным или губернским органом Советской власти». И в самом деле: если комиссара избирают, то что же его утверждать? А вот если утверждать из ряда кандидатов, то будет, значит, и отбор самых лучших, подготовленных, надежных. Как точно!
Подбельский на мгновение взглянул в окно. Он много занимался журналистикой, правил, уточнял собственные сочинения и уж сколько написанного другими! Но там это все-таки была борьба за наиболее точное выражение мысли, хотя мысль эта могла оставаться и неточной, а тут, в бумаге, которую он сейчас держит в руках, — иное. Здесь и мысль должна быть единственная и выражена максимально точно, ведь бумага государственная. Когда работал в комиссии, это как-то не приходило в голову, и вот теперь Ленин, еще так и не увиденный ни разу, давал наглядный урок.
Оставалось ознакомиться с написанным на отдельном листке. И тут мысленно выставленная неплохая оценка комиссии за проект померкла. Вставка Ленина столь существенно углубляла текст, его смысл и назначение, что без нее он казался просто немыслимым: «11) В случаях явного саботажа со стороны почтово-телеграфных чиновников, а равно каких-либо контрреволюционных выступлений реакционной части почтово-телеграфных чиновников, местные Совдепы уполномочиваются принимать самые решительные и беспощадные меры подавления». Слово «беспощадные» было вписано, оно заменило зачеркнутое «вплоть до расстрела».
Это был уже урок не стилистики, а революционной борьбы!
Подбельский хотел снова вернуться к началу, просмотреть декрет еще раз, но вокруг задвигались, створки дверей зала заседаний распахнулись, и все двинулись туда. Бонч-Бруевич вдруг оказался рядом, сказал на ходу: «Надеюсь, у вас нет возражений» — и взял бумаги. «Нет конечно». Подбельский бросил взгляд на часы. Стрелкам оставалось пройти всего одну минуту до шести, и он подумал, что Горбунов насчет точности говорил не зря.
Все еще рассаживались, щелкали замками портфелей, тихо переговаривались, когда дверь в конце зала отворилась и оттуда, из своего кабинета, вышел Ленин. Он кивком поздоровался сразу со всеми, сел в просторное светлого дерева кресло с соломенной плетеной спинкой, потер пальцами лоб и тотчас придвинул к себе пачку бумаг, лежавшую перед чернильным прибором с остренькими конусами крышек чернильниц. Рядом стояла Фотиева, секретарь Предсовнаркома, раскладывала другие бумаги, и Ленин, читая, что-то успел ей сказать и уже что-то подчеркнул на лежавшем перед ним листе, потом, быстро вскинув взгляд, оглядел собравшихся, негромко сказал, что заседание считает открытым, объявил повестку дня и осведомился, нет ли возражений по пунктам.
Подбельский сел недалеко от председательского стола, с той стороны зала, где шли окна, и все время следил за Лениным. Но странно, ощущения оглушительной новизны от этой встречи не возникло; Ленин появился в зале так деловито и так внешне сдержанно, что, казалось, заседание идет уже давно, может час или два, и ты уже успел присмотреться к нему. А главное, все в зале держались под стать Владимиру Ильичу — деловито, сосредоточенно, и это скорее всего была та обстановка, которую тот требовал, в которой считал возможным работать.
Бонч-Бруевич говорил по первому пункту, о почтово-телеграфном декрете, напомнил, что проект ставится уже во второй раз, и тут Подбельский заметил, что Ленин пристально взглянул в его сторону, быстро черкнул на листке бумаги что-то, явно кончавшееся вопросительным знаком, передал Фотиевой, та прочла, кивнула в ответ, тоже мельком бросила взгляд через стол, и Подбельский понял, что Ленин спросил о нем, что-то вроде: «Это кто, Подбельский?» — и это в знак согласия Фотиева кивнула в ответ. И тотчас, как бы в подтверждение своей догадки, он встретился взглядом с Лениным, и тот слегка наклонил голову, чуть-чуть, краешками глаз, приветливо улыбнулся.
И все. Знакомство состоялось. И уже ему предоставлено слово — вслед за Бончем, и слушают серьезно, будто он всю жизнь только и делал, что выступал в правительстве.
Но, может все, что было раньше, — и строгое, минута в минуту, начало заседания, и теплый взгляд Ленина, его рука с карандашом, все что-то черкающая на листе как бы между делом и все-таки серьезно, очень серьезно, — может, все это и успокоило, сразу настроило на нужный лад? Подбельский говорил ровно, думая только о том, как не вылететь за пределы тех трех минут, о которых напомнил давеча Бонч-Бруевич. Помогло предыдущее выступление управделами: оказывается, не один Подбельский уже ознакомился с поправками Ленина к декрету — и присутствующие наркомы, их заместители, члены комиссии. Так что оставалось только решительно поддержать утверждение декрета, но, сказав об этом, Подбельский все же не сел. Помнил о трех минутах и все же замешкался; помолчав, продолжил:
— Я знаю, Владимир Ильич, что принятие декрета непременно связывалось с обсуждением его проекта в Цена Потельсоюза, но… в общем положение сейчас таково, что служащие сами разогнали прежний, избранный еще при Временном правительстве Цека, а новый должен избрать Всероссийский съезд… Однако только что прошла московская окружная конференция потельслужащих и администрации, и ее решения — это, в сущности, единогласное одобрение декрета.
Как он все-таки успевал, Ленин, и слушать и читать, что-то подчеркивать? Быстро вскинул взгляд, одобряюще улыбнулся.
И уж совсем не хочется садиться; так бы вот и говорить, рассказать ему все. Но три минуты! Максимум пять! Как мог точно и сдержанно, Подбельский пояснил, что решения конференции свидетельствуют о желании самих почтово-телеграфных работников добиваться повышения дисциплины, они будут приветствовать все шаги правительства, направленные на укрепление порядка в ведомстве.
— И в качестве первого шага, — сказал Бонч-Бруевич, — сами настояли на назначении товарища Подбельского народным комиссаром…
— Вот и молодцы. Без волокиты, по-хозяйски! — Ленин прибавил это в тон ироническому замечанию Бонча и вдруг раскатисто засмеялся. Получилось это у него так заразительно, что все вокруг тоже засмеялись. Подбельский и сам почувствовал, как у него расползлись губы в улыбке.
А через секунду опять все на серьезный лад. И уже декрет принят, а вместе с ним и постановление — опубликовать подробный состав московской окружной конференции служащих и подчеркнуть, что требование повышения дисциплины «исходит от самих служащих». И ни минуты промедления. Вставали новые докладчики, кто-то уходил, уже не участвующий в обсуждении, и Ленин все также внимательно слушал, говорил, наставлял, требовал, обнаруживая полную осведомленность в каждом из обсуждавшихся вопросов.
Заседание закончилось в одиннадцать, когда за окнами уже давно стемнело и под потолком желто засветилось электричество. На лестнице Бонч-Бруевич придержал Подбельского за локоть, осведомился о его впечатлениях, но Подбельский был еще весь там, в зале. Похоже, невпопад ответил:
— Владимир Дмитриевич, а когда же решится с постановлением о пользовании телеграфной сетью?
Бонч устало смотрел сквозь очки, молчал.
— Все готово, — настаивал Подбельский, — я передал проект Горбунову…
Постановление и вправду можно было принимать хоть сейчас. СНК рассматривал его 11 апреля, но отложил вопрос, видимо, потому, что в тот день Подбельского утвердили наркомом, а может, и потому, что логичнее прежде всего было провести общий для ведомства декрет. Проект жестко регламентировал переговоры по прямым проводам, порядок приема бесплатных телеграмм, устанавливал «очереди» передачи сношений, наконец, определял ответственность за «обременение телеграфа».
— Так когда?
Бонч-Бруевич потеребил бородку, усмехнулся:
— Завтра! Дотерпите? Я, знаете, голубчик, не ожидал, что вы такой… ну, словно, кроме вашей почты, у правительства других забот нету!
3
Он приходил домой поздним вечером и, скудно поужинав, усаживался за письменный стол. Анна Андреевна хмурилась: «Вадим, ты так долго не выдержишь. Посмотри на часы». Он отшучивался. А вскоре уж ничего не слышал, читая, раздумывая, занося на листки свои мысли. В комиссариате насобирал по шкафам справочников, толстых томов законоуложений — тех, что чиновники привезли из Петрограда, — и теперь не то чтобы постигал почтовую премудрость, нет, в главном он уже разобрался, а как бы рыл в глубину, стараясь прорваться сквозь колонки статистических таблиц и сводок неутешительно падавших доходов почтового ведомства к какой-то иной сути, чем тарифная политика, хоть и она нужна; чем нормирование труда почтовиков, хоть и это задача первостепенной важности; чем ремонт телеграфных линий, хоть тут прямо беда, хоть караул кричи. Еще в ту пору, когда был почтовым комиссаром Москвы, он понял, что и борьба с саботажниками, и организация нового профсоюза, и налаживание дисциплины в ведомстве ни черта не будут стоить, если в идею Российской почты не войдет что-то новое, что-то неслыханно отделяющее ее от всего, что было прежде. Это должна быть почта социалистической России, или социалистическая почта, все равно. И вот теперь, кажется, он подходил к такому пониманию, отцеженному и краткому, как лозунг, достойному служить целью работы его, народного комиссара, и всего почтового ведомства.
Как-то позвал Анну Андреевну, усадил рядом, попросил послушать.
— «Прежде всего — ближе к рабочим, ближе к крестьянам, теснее к фабрикам и лачугам! И не на словах, не резолюциями и «горячим» сочувствием, а на живом, действительном деле…»
— Что это? — не поняла Анна Андреевна. — Доклад?
— Нет… Хотя это может идти и в доклад. Я сформулировал, понимаешь? Да ты подожди, послушай. — И с жаром продолжил: — «Почта, телеграф и телефон — для народа!.. Мы должны сделать все от нас зависящее, чтобы этими благами современной культуры могли пользоваться самые широкие массы рабочих и крестьян. И не первобытной почтой, не расхлябанным телеграфом, не развинченным телефоном. Мы должны взять у современной науки все самое ценное, все самое лучшее. Мы должны поставить почту, телеграф и телефон на самую совершенную высоту технической организации…» Короче: «Самые совершенные в техническом отношении почта, телеграф и телефон к услугам самых широких трудящихся масс на самых доступных для них условиях!»
Он замолчал, положил листок на стол, рядом с горкой книг. Анна Андреевна сказала:
— Хорошо, четко.
— Да нет, не в этом дело. Четкость, конечно, нужна… Но ты уловила, что почта, — он показал на отложенный листок, — отнесена к благам современной культуры? Не к средствам связи, не к важному источнику государственных доходов, а куль-ту-ры. В чем это выразится? Вот тебе принес почтальон письмо; но его и раньше, при царе, приносили. А мы, советская почта, доставим и газету, и журнал, и книгу; если захочешь, скрипку и ноты, медикаменты, если нет поблизости аптеки, и нитки для рукоделия; сотнями приемников радиоволн мы будем вылавливать новости со всего света, и в любом почтовом отделении можно будет узнать, что делается в мире, что произошло в самую последнюю минуту…
Анна Андреевна улыбнулась.
— По-моему, в тебе, наркоме почт и телеграфов, говорит слишком громко журналист и бывший комиссар ПТА. Я имею в виду передачу новостей.
— А вот и нет. Сколько бы новостей ни собирало ПТА, передает оно их по телеграфным сетям нашего ведомства. И газеты мы, а не редакции, развозим по всей стране. В итоге мы, а не они стучатся с новостями в двери к людям. Не журналисты, а почтальоны! Не репортеры, а телеграфисты!
— Ты стал такой патриот…
— А ты скептик. Хороший скептик, потому что понимаешь, что я прав, и не станешь спорить дальше. — Он взял руку жены, ласково прикрыл ладонями. — Эх, Аня, как это все трудно… Но какие открываются перспективы… — Он вдруг встрепенулся, выхватил из портфеля, лежавшего на краю стола, пачку бумаг, потряс ими. — Вот! Я перемерил, пересчитал все почтовые тракты на четырнадцатый год. Ты знаешь, чем занималось бывшее Главное управление почт? Оно было жадным купчишкой, и только! Почтовые конторы и отделения находились лишь на изъезженных сотнями лет путях, а вдаль и в сторону все тонуло в грязи российских проселков. Даже прирост доходов не увлекал на строительство новых трактов… Да ты вспомни Яренск, Усть-Тотьму: есть у земства лошади, — значит, будет почта, а так — хорошо, что и до Вологды есть тракт, в Санкт-Петербурге не очень волновались. Ну и что же получается? А получается то, что, если не сломать в ближайшее время эту закоснелую почтовую сеть, так в иных глубинках и не ощутят, что в стране произошла революция. Неоткуда это узнать!
— Преувеличиваешь, Вадим, — не согласилась Анна Андреевна.
— Да, преувеличиваю. Чтобы была понятна мысль. А она в своей основе верна: почта — важнейший рычаг революционных преобразований. Она ох как многое может! А дел в нашей бедной и неустроенной России — непочатый угол…
— Но подожди! А с кем ты собираешься это делать? С коллегией, которая всего лишь молчаливо мирится с тобой, пришельцем? Или с чиновниками, которые смеются тебе вслед и считают ни на что не способным дилетантом? Или… вот ты говорил о последних новинках науки. А где ученые, которые поставят на новую ступень всю застарелую технику почты?
Подбельский нахмурился.
— А вот теперь преувеличиваешь ты, Аня, — сказал. — В коллегии с двумя питерцами, Кадлубовским и Любовичем, отношения у меня вполне нормальные. Семенова при всей его строптивости можно терпеть, он дело знает. А вопрос с Рябчинским я ставлю просто: или я, или он — и думаю, что останусь я. Это первое. Второе — Ревцекапотель. С ним я заодно, или он со мной, как хочешь. И потому я смело жду Всероссийский съезд, профсоюз после него будет уже полностью наш. Чиновники? Ну так им недолго куражиться, коль есть охота. Ты не забывай, что я теперь не при ведомстве, как был прежде, я возглавляю комиссариат. Министра они слушались? Боялись? Ого-го! Попробовал бы кто-нибудь даже подумать, что министр мало что соображает в их деле! Наконец, ученые. Ты спрашиваешь, откуда я их возьму… Боже мой, да ты только подумай, сколько людей со светлыми головами откликнется, если предложить средства для осуществления их проектов… Я в комиссариате открыл один шкаф, а он битком набит папками с разного рода изобретениями, и на папках даты: восьмой год, десятый, двенадцатый. И их никто даже не развязывал! И в Москву притащили явно по ошибке, узнали бы, что в папках, так и бросили бы там, в Петрограде, на Офицерской, во дворе старого министерства. Ерунды, конечно, много, только ведь можно и разобраться. Я, допустим, назову тебе одну фамилию: профессор Коваленков. Она, конечно, ничего тебе не скажет, а я вот заявляю, что это удивительный специалист по телефонии и идеи у него славные. Он, представляешь, разрабатывает передачу человеческого голоса по проводам на большие расстояния…
— Но ведь телефон уже есть.
— Есть-то есть. Только у него не совсем телефон, а живая, озвученная газета, которую мы можем по проводам донести из единого центра в каждый дом, клуб, в каждую квартиру. Слушать станет не один, а многие, голос на всю комнату. Представляешь? Коваленков написал об этом объемистый труд…
— И ты нашел его в том замечательном шкафу, который по ошибке привезли из Питера, — с улыбкой вставила Анна Андреевна.
— Нет уж, тот шкаф я решил пока не трогать. Профессор сам пришел ко мне, потому что верит в Советскую власть, в ее намерения и в меня, народного комиссара.
Анна Андреевна поднялась со стула. Лицо ее было добродушным, как бы озаренным той, прежней улыбкой. Она оглянулась на стенные часы, сказала:
— Я тоже верю в тебя, но времени, между прочим, первый час, и твой рабочий день, надо полагать, закончен. Считай, что половину своего доклада на съезде ты со мной сегодня отрепетировал.
Анна Андреевна подошла к окну, щелкнула шпингалетом и распахнула створки, впуская в комнату тихую прохладу апрельской ночи.
Подбельский с силой развел руки в стороны, потянулся.
— Да, на сегодня хватит. Что-то я, правда, размечтался. А мне на съезде говорить о прозе жизни — о нормировании труда, об оплате. Эдак просижу до утра и потребую себе прибавки к жалованью, — он раскатисто засмеялся. — Представляешь?
4
Съезд начал заседать в последних числах апреля. Открыл его Кадлубовский, председателем избрали Любовича, тоже большевика. В папках лежали заранее заготовленные проекты резолюций, но всем уже было ясно, что съезд покатился по иной, какой-то своей дорожке и надеяться на легкий исход дебатов преждевременно.
Члены временного Цека, Ревцекапотеля, ставшие инициаторами создания нового, пролетарского союза и созыва первого его съезда, еще в период регистрации делегатов поняли, что у них не так-то много сторонников — слишком поздно было сделано заявление о том, что съезд собирается на платформе «Вся власть Советам» после выборов делегатов на местах. Иннокентий Халепский с унылым лицом стоял возле стола, где отмечались приехавшие, потом срывался с места, бежал искать Кадлубовского.
— Какая платформа! Да там врагов Советской власти полно!
Кадлубовский в обсуждение не вступал, хмурился; он тоже понимал, что схватки не миновать.
И точно: с первых же заседаний против фракции большевиков, основу которой составили члены Ревцекапотеля, сколотился блок: к левым эсерам примкнули анархо-синдикалисты и беспартийные, а «левые», не скрываясь, вели борьбу с большевиками по всем пунктам повестки дня. Блоку помогали правые эсеры, кричали, что съезд явно политический, а должен быть профессиональным.
Доклад Подбельского, впрочем, слушали со вниманием, молчаливо принимая все, что он говорил о новой системе оплаты труда, об улучшении условий жизни почтовиков. И внезапно — буря, взрыв. Это когда нарком сказал, что ведомство отныне управляется Советами рабочих и крестьянских депутатов, что этот принцип единственно правильный для Советской России.
«Левые» несколько раз покидали заседания, грозили полным разрывом, но возвращались вновь, чтобы продолжить дебаты. И это в то время, когда касса союза и все его дела находились еще у сидевшего в зале Кинга, когда было достаточно нескольких голосов, чтобы съезд выразил свое несогласие с декретом СНК и тем самым открыто противопоставил себя правительству.
Ревцекапотель заседал ночами. Предлагали разогнать съезд, но Подбельский удерживал: подождите. А сам нервничал, было неприятно за свою самонадеянность, за то, что так уверенно обнадежил Ленина, будто декрет СНК непременно одобрят все без исключения служащие.
И еще не давало покоя хорошо помнившееся: разговор с Прошьяном там, в тишине кабинета на Большой Дмитровке. Ведь Прошьян сам особо подчеркивал непригодность синдикалистских принципов, опасность их для Советской власти. И декрет об управлении ведомством начали разрабатывать еще при нем…
Однажды, после особенно рьяных выступлений левых, Подбельский попросил слова — в порядке реплики, что ли. И сказал, будто думая вслух, делясь сокровенным:
— Заявления левых эсеров, которые мы слышим, так ошеломили меня, что явилась мысль: может быть, мы, коммунисты, ошибаемся в управлении ведомством?
Он сделал паузу, чувствуя, как сразу притих зал. Оглянулся на президиум, поймал изумленный взгляд Халепского и, словно отвечая на это удивление и на тишину, продолжил:
— Вы знаете, я новичок в ведомстве, но меня утешает то обстоятельство, что первый урок я получил от своего предместника товарища Прошьяна. Он три месяца до меня был наркомом, и вынес опыт, и сказал мне, что власть по управлению почтово-телеграфным ведомством должна принадлежать не комитетам, а Советам… Товарищ Прошьян, вы знаете, имеет некоторое отношение к партии левых эсеров, и вот я думаю: может, с тех пор как левые эсеры ушли от власти, принцип Советской власти им уже не дорог?
Он умолк, чуть заметно усмехнулся и посмотрел на Халепского. На лице у того уже не было изумления, его сменил восторг, и он-то, Халепский, первый грянул в ладоши. Зал мощно откликнулся, Подбельский видел, что аплодирует куда больше делегатов, чем обычно отзывалось на выступления большевиков, и, усаживаясь на место, шепнул Кадлубовскому:
— Все-таки мы их доломаем.
Сопротивление «левых» и синдикалистов день ото дня действительно слабело, убеждения с трибуны не проходили даром, все больше беспартийных поддерживало большевистскую фракцию, но вырвавшаяся в иронической реплике мысль не оставляла Подбельского: с партией левых эсеров что-то происходит, дело, видно, не только в отношении к Брестскому миру, к немцам; партия эта зреет для разрыва с коммунистами и еще покажет зубки. А Прошьян, что ж, он сам говорил, что охотно шел в правительстве за Лениным, и ему теперь, наверное, приходится выбирать, оценивать, сколь дороги собственные, выношенные в борьбе принципы…
То, что съезд в конце концов оказался на платформе Советской власти, показало голосование о том, как его именовать. Приняли название «Первый всероссийский пролетарский почтово-телеграфный съезд». Первый, хотя и был уже первый, и второй, при Временном правительстве. Не третий, а первый, и это означало, что со всем старым в профсоюзе покончено. Новую линию подтвердил и состав нового ЦИК союза: большинство в нем составляли коммунисты, а представители от партии левых эсеров, от анархо-синдикалистов и максималистов заявили о солидарности с новыми принципами управления ведомством. Ревцекапотель сложил свои полномочия.
Кадлубовский, ставший членом ЦИК, крепко пожал руку Подбельскому.
— Теперь слово за вами, товарищ парком! Мы вас безоговорочно поддерживаем, посмотрим, насколько вы поддержите нас.
Подбельский лукаво усмехнулся.
— Так ведь чего же смотреть? Разве вы не догадываетесь, что администрации выгодно работать в контакте с союзом? — И когда утих дружный ответный смех стоящих вокруг вновь избранных циковцев, прибавил уже вполне серьезно: — Трудно нам будет. Но давайте гордиться, что на нашу долю выпала такая честь — быть первыми в новом поколении российской почты…