Страда и праздник. Повесть о Вадиме Подбельском — страница 6 из 15

РУКА С МЕЧОМ, РАЗРУБАЮЩАЯ ЦЕПЬ

Мы должны взять у современной науки все самое ценное, все самое лучшее. Мы должны поставить почту, телеграф и телефон на самую совершенную высоту технической организации.

В. Н. Подбельский


Глава шестая

1

Еще в дни съезда Совнарком принял постановление об открытии трех тысяч почтово-телеграфных учреждений дополнительно к существующим. Подбельский спешил с постановлением, понимая, что это безмерная сейчас тяжесть на согбенных, обессиленных плечах ведомства и в то же время мера крайне необходимая, акт, призванный доказать всем и каждому, что Советская власть не собирается чинить и латать доставшееся ей в наследство хозяйство, она его станет переделывать так, как свойственно ей, ее природе. Больше двух тысяч учреждений открывались заново, свыше шестисот — преобразовывались из мелких, вспомогательных пунктов, производивших почтовые операции. И все это срочно, с добавлением в смету коммиссариата двадцати трех миллионов рублей.

Чиновники старого закала пожимали плечами, шушукались, предрекали наркому скорое фиаско. Он что, не видит, какая разруха вокруг? Злая, давняя, с последних лет войны, не усмиренная и не побежденная революцией. Какие новые отделения, когда даже марок нет?

Марок! Привычных всем кусочков бумаги, взятых как бы в рамку строчкой зубцов, с картинкой или с гербом, пришлепнутым в типографии, без которых и почту помыслить нельзя! Это странное изобретение англичан со времен «черного пении», самой первой марки, снабженной меланхоличным профилем королевы Виктории, повелевает заплатить за работу, связанную с доставкой письма, не после того, как эта работа будет выполнена, а прежде, да еще без особых гарантий за доставку. Но гордость почты в том и состоит, что она доставит. Марка — средство платежа, приводящее в действие почтовый механизм, и символ его безупречности.

И вот теперь, когда за окнами все жарче светило солнце мая восемнадцатого года, в наркомате с нарастающей тревогой обнаруживали, что марок нет. Нет, потому что нет бумаги; нет, потому что эвакуированная еще в войну Экспедиция заготовления государственных бумаг так и не смогла наладить их производство; марок нет потому, наконец, что с приходом нового строя должна появиться новая марка, а дело это непростое — создать ее.

А почта сама по себе тратила гигантское количество марок: принята посылка — и в книгу как свидетельство оплаты вклеивается несколько штук, денежный перевод — опять; по ним колотили тяжелыми штемпелями, убивая душу марки, ее способность дальше и дальше раскручивать почтовую машину, и требовались новые — сотни, тысячи, миллионы! Марки ходили еще старые, с царским гербом, правда, с учетом введенного Временным правительством тарифа; на конвертах красовались марки прежних, еще юбилейных выпусков и почтово-благотворительные марки с витязем, поднявшим меч на плечо и огородившимся круглым щитом, с надписью: «Въ пользу воиновъ и ихъ семействъ». И вот запасы их истаяли. Для почты это была катастрофа.

Вспомнили о других марках, не тех, что собирают филателисты, а «фискальных», то сеть казенных, служебных и к почте, собственно, не имеющих никакого отношения, существующих в ее распоряжении лишь потому, что с начала века в России при почтовых конторах и отделениях были учреждены сберегательные кассы. Жиденькие, принимавшие копеечные вклады, но все-таки кассы: купи марку, приклей на свою карточку, а там, глядишь, и накопился рубль, а уж его потом внесут тебе частью будущих миллионов на личный счет. Вот об этих-то марках, скромных, длинненьких, с надписью «сберегательная» или «контрольная», и вспомнили. Еще в январе Наркомпочтель специальным циркуляром разрешил употреблять эти марки «для внутренней службы, на переводы и пр.». Однако клеить на конверты такие марки категорически запрещалось. Да где там! На Большую Дмитровку, в сам комиссариат, приходили письма, беспардонно украшенные сберегательными марками.

Докладывали наркому Подбельскому. Говорили на коллегии. На места ушел еще один циркуляр. И опять — никакой реакции! Да и что делать там, на местах, без нормальных марок? Благо соблюдается новый, советский, введенный в феврале тариф: за открытку — двадцать копеек, за письмо — тридцать, в Красную Армию — бесплатно.

Поговаривали, что мыслятся все-таки новые марки; но кто ими занят, пока было неясно. Может, сам нарком?

Шелестели бумагами, разносили цифры сводок по реестрам, по аккуратно разлинованным страницам отчетных книг. Оно хоть и есть новое название — народный комиссариат, а дело известное, старинное, канцелярское. Тут и почерк важен, и чтобы волосинка на перо не попала. И еще — не спешить, жалованье один раз в месяц дают, двадцатого числа.

2

Как раз в это время в комиссариате появился новый человек — Аким Максимович Николаев. Приехал из Владимира, куда прежде привела его судьба профессионального революционера: в шестнадцатом году он, коммунист, живший в эмиграции — сначала в Швейцарии, а затем во Франции, — получил задание перебраться через фронт, чтобы включиться в пропагандистскую работу среди солдат. Легализовался, поступив во Владимирские радиомастерские, благо во Франции работал в лаборатории компании, производившей оглушительную новинку — усилительные радиолампы, которые на правах союзнической помощи поставлялись и в Россию для оснащения войсковых радиотелеграфных станций. Усилительную лампу, одно из самых важных изобретений XX века, подарил миру американец Ли де Форест, идеи его во Франции подхватил генерал Феррье, от которого Николаеву посчастливилось не только многое узнать о чудесах, способных возникать в результате бега электронов в откачанной почти до вакуума стеклянной колбе, но и набраться кое-каких мыслей насчет использования ламп в качестве возможных генераторов радиоволн, что должно было вскоре преобразовать в корне радиопередающие устройства. Оборудование владимирских мастерских не давало возможности по-настоящему применить все эти знания, захоти Николаев заняться исследованиями. Да и не до того было. Налетел бурный февраль семнадцатого года, а потом и октябрь, и Николаев вошел в партийную «пятерку», руководившую революционным переворотом. Лишь на следующий год он смог вернуться к занятиям, отвечавшим его образованию, инженерному опыту.

В Москве, в Наркомпочтеле, его быстро принял сам народный комиссар. В просторном кабинете, чуть сумеречном оттого, что окна выходили на север, разговор сразу пошел легко, во взаимных вопросах и ответах, потому что сразу выяснилось, что они однолетки, обоим по тридцати, и оба участвовали в первой революции, вот только в партии Подбельский с пятого года, а Николаев с четвертого, и эмиграции он хватил побольше, почти десять лет; нарком всего год пробыл в Ментоне, на юге Франции, а Николаев, как уехал из России, долго жил в Цюрихе и там познакомился с Лениным. Получалось, что они будто бы давно знакомы, только заочно; приезжему оставалось отрекомендоваться по своему инженерному профилю, и тут же последовало предложение наркома: немедленно, с завтрашнего дня, занять в наркомате пост заведующего техническими отделами электрической связи — телеграфа, телефона. О радио разговора не было: какое радио в Наркомпочтеле? Радиотелеграф — специальность военная, и хочешь им заниматься — так отправляйся в Наркомат по военным делам.

На новой должности Николаев освоился быстро. Не потому, что работы было мало. Ее было столько, что сразу могли опуститься руки: перемонтируемый годами телеграф и так отказывался нормально работать, а огонь гражданской войны довершал дело; отступая, свои рубили телеграфные столбы, рвали провода, а что оставалось, приканчивали белогвардейцы, когда им приходилось отступать. Такая же судьба постигла междугородные телефонные линии. А если и уцелевала связь, чинить ее во многих районах, охваченных боями, было чрезвычайно трудно, а часто и вовсе невозможно.

Знал ли это нарком? Конечно, знал, однако пока не теребил нового зава — то ли ожидал от него каких-то предложений, то ли не чувствовал еще себя способным на реальную помощь. Николаев присматривался к паркому на совещаниях, сопоставлял сказанное им и другими, обдумывал перемены, происходившие в комиссариате. От него не ускользнуло недоброжелательное отношение к паркому старых почтовиков, даже членов коллегии, того же Семенова, к примеру, но, судя по тому, как спокойно и властно держался Подбельский, можно было смело сделать вывод, что он в угоду мнениям о своей персоне не намерен поступиться делом, которое ему поручено. Из коллегии ушел Рябчинский, особенно непримиримо относившийся к каждому шагу наркома, а вот теперь у Подбельского появился заместитель, скорее всего тщательно подобранный им из членов коллегии, — Владимир Николаевич Залежский, старый большевик, много работавший среди моряков-балтийцев, делегат Шестого съезда партии, видимо, знакомый Подбельскому, тоже делегату съезда, по тем дням. Легко было понять, что нарком искал себе заместителя, как и он, не связанного со старой заскорузлой традицией почтового ведомства. Утверждение Залежского в новой должности Совнаркомом звучало вызовом для тех, кто не хотел перемен, отчетливо, с каждым днем работы приносимых Подбельским, и вместе с тем указывало, что в комиссариате получит поддержку каждый, кто готов разделить с наркомом его разрушительные для рутины замыслы. Николаева, день и ночь ломавшего голову, как вывести средства электрической связи из катастрофического положения, это сильно подбадривало.

Он было сел за пространную докладную записку, но решил, что даром теряет время: в конце концов он хотел узнать мнение наркома, пока только его, а в таком случае можно выложить свои идеи и на словах. Даже лучше.

Пошел к вечеру, надеясь, что так будут меньше мешать. Подбельский улыбнулся через стол, пригласил садиться. Перед ним лежали какие-то листы плотного ватмана с яркими цветными прямоугольниками, один лист он держал наклонно, рассматривая. Вдруг быстро протянул Николаеву:

— Нравится?

На листах были изображены марки. Глазу, с детства привыкшему к зеленым, синим, красным овальчикам с царским гербом и короной, было странно обнаружить на месте герба плуг и борону, на другой марке — наковальню и молот, а еще колосья и охвативший их серп, заводские трубы и колеса машин. Рисунок двух марок был отличен и по манере и по содержанию: солнце, льющее лучи на земной шар, в овале, подпертом снизу двумя скрещенными почтовыми рожками, и аллегорическое изображение человека, похоже, с кузнечными щипцами в одной руке и ватерпасом в другой; и опять почтовые рожки — у его ног, и электрические молнии. Прежде название государства, по английской традиции, не обозначалось, просто стояло: «Почтовая марка» — и стоимость ее, а теперь красовалось гордо: «Республика Россия».

— Это поиски Луначарского, — объяснил Подбельский. — Проводит конкурсы, какому быть новому флагу страны, деньгам, маркам. Вот прислал лучшие проекты… Альтмана и Чехонина…

Николаев знал, что единственный член правительства, нарком просвещения Луначарский, имеет свое местопребывание не в Москве, а в Петрограде. Но почему центру просвещения не быть в новой столице, он давно хотел спросить, а теперь еще можно было прибавить, отчего же Наркомат почт и телеграфов не занимается сам проектами марок, это ведь его дело. Однако спрашивать не хотелось: пришел со своими заботами о телеграфе и телефоне, а тут марки, так вообще можно просидеть у наркома и не решить ничего.

— Занятно, — неопределенно заметил Николаев, возвращая листы ватмана, и из вежливости, чтобы не быть слишком кратким, добавил: — Слово «Россия» уже написано по новой орфографии… — И осекся, вспомнив, что нарком подписывается с ятем, по-старому: «Подбельский».

— А вообще у нас есть куда лучше образцы. — Нарком выдвинул ящик стола, порылся в нем и достал большой конверт из плотной бумаги, вытянул оттуда листы белого картона с яркими цветными прямоугольниками. — Вот, полюбуйтесь…

Оттиски синего и коричневого цвета сильно отличались от прежних проектов, которые видел Николаев. Глаз тотчас же схватил и смысл изображения, и все его детали: в чуть сплющенном кругу рука, мощно обхватившая рукоять меча, разрубала неподатливую, гадко сопротивляющуюся цепь. Но — разрубила! И это не только благодаря своей решимости и силе, ей помогал благодатно лившийся сверху солнечный свет; лучи, колеблясь, растекались в стороны, обтекали руку с мечом, словно бы одобряя ее, вызывая на подвиг и неся в своем потоке, а солнце, еще только выглянувшее из кругового окоема, обещало великие надежды и великое будущее там, за разрубленной цепью…

Николаев перевел взгляд на Подбельского, чувствуя, что растроган увиденным.

— Какой сильный образ, Вадим Николаевич, — сказал он негромко. — Рука с мечом, разрубающая цепь… Чья это работа?

— А-а, что я говорил! — довольно отозвался Подбельский. — Мастерски, правда? Есть такой художник в Экспедиции заготовления государственных бумаг. Его фамилия Зарриньш, Рихард Зарриньш… Да вон приглядитесь, под кругом стоят инициалы: Р. и З. Мы с вами привыкли смотреть на русские почтовые марки и не знали, что многие рисунки для них выполнял тоже он, Зарриньш… В марте, кажется, семнадцатого года министерство почт Временного правительства объявило конкурс на новые марки, и, конечно, победил он, вот с этой маркой. А гравировал рисунок, между прочим, академик Ксидиас… Вот и скажите, стоит ли нам отказываться от такой прелести? Символика вполне советская, надо только обозначить номиналы в соответствии с новыми таксами, утвердить цвет каждой серии. Ну, да это детали. Бумага, краска, печатание — вот где трудности! — Подбельский, говоря, укладывал картонки обратно в конверт, и они не лезли, он в сердцах надорвал бумагу. — За что ни возьмись, проблемы… Все время хочется изобрести что-нибудь совершенно иное, чтобы обойти их, как-то ударить поверху, что ли… — Он вдруг рассмеялся. — Хорош нарком, не правда ли? Дайте ему почту, но не эту, а другую, уж он тогда развернется! — И тут же нахмурился. — Нет, нет, мы будем двигать вперед эту самую, бедненькую, заскорузлую российскую почту…

Николаев слушал, молчал, тер ладони, сложенные между колеи. И внезапно собравшись с мыслями, будто бы возвращаясь в ту минуту, когда он вошел в кабинет, присел на стул возле стола наркома, твердо сказал:

— Нет, Вадим Николаевич, есть вещи, которые надо менять в корне.

Подбельский откинулся в кресле и, сложив руки на груди, с интересом посмотрел на Николаева.

— Телеграфную связь на радиотелеграфную?

— Вот именно! Одно другое не отменяет, конечно. Но гражданская война начисто уничтожает линии, восстанавливать их — время и деньги, а в случае каких-либо осложнений мы опять не гарантированы от разрушений. Да и пусть война кончится, все равно трудно рассчитывать, что телеграфный провод мы подведем к каждому селению необъятной России. Взявшись за радиотелеграф сейчас, сегодня, мы заложим успехи будущего. Знакам Морзе недолго властвовать в эфире, на повестке дня радиотелефон, передача человеческого голоса на огромные расстояния… Ну, и связь с заграницей, конечно…

Николаев умолк, не улавливая, как воспринимает его слова нарком. А Подбельский молчал, смотрел задумчиво, чуть покачиваясь в низком кресле, все так же держа руки на груди. И вдруг сказал:

— Вот как вы ставите вопрос. А я, знаете, мечтаю о радио как средстве донести в каждое отделение почты новости со всего мира. Даже хотел поговорить с вами. А вы, оказывается, думаете в том же направлении, только еще масштабнее… Правильно, правильно! Но помилуйте, Аким Максимович, где мы найдем столько станций радиотелеграфа?

— Где? Да мы просто объединим под крыло Наркомпочтеля все радиотелеграфные средства страны.

— И военные?

— Полевые в армии, те, что на кораблях, нам не нужны, и смешно было бы их требовать. Но вот смотрите, Вадим Николаевич… — Николаев встал и подошел к большой карте, закрывавшей почти всю стену позади стола. — Смотрите: вот здесь, на побережье Ледовитого океана, есть несколько гражданских станций и вот здесь, на Охотском побережье. А все огромное пространство страны словно бы радиотелеграфная пустыня. Хотя станции есть, мощные, способные «простреливать» пространства от центра до Туркестана и через всю Сибирь. Их ведь строили в основном для связи с союзниками в годы войны, с Англией, Францией… Царскосельскую станцию под Петроградом и Ходынскую в Москве собрали за сто дней. Мощная станция есть в Баку, она обслуживала нужды Кавказского фронта. А будь они наши, эти станции, не наркомвоеновские, мы бы обратили их передачи внутрь страны, постепенно покрывали губернии сетью крупных и мелких приемных станций. — Николаев провел ладонью по карте, как бы оставляя за движением руки область, густо и непрерывно осененную слоем радиоволн. — Представляете, как бы это надежно дублировало работу телеграфа! Плюс охват любых территорий.

Подбельский смотрел на карту, обернувшись всем корпусом.

— Вы правы. Давно необходимо освободиться от предрассудка, что радиотелеграф может быть монополией только военных организаций. Это сама по себе прекрасная цель — доказать, что мы способны осведомлять население обо всем, что творится на свете, не нанося ущерба военному делу.

Николаев вернулся на место.

— Но вопрос не только в этом, Вадим Николаевич. Главная выгода централизации радиодела в том, что при Наркомпочтеле можно создать единый государственный орган, который бы взял под свою опеку всю наличность аппаратуры, все склады, мастерские, заводы…

— Частные предприятия надо национализировать, — подхватил Подбельский. — Конечно, конечно!

— …И что очень важно, такой центр объединил бы научные силы, наладил бы планомерные исследования, избавил радиодело от чудовищной кустарщины, в которой оно пребывает. Поверьте, я это знаю, насмотрелся во Владимире и здесь, в Москве. Все держалось на французском оборудовании, запасы его иссякли, а исследований, надеясь на постоянный привоз, не вели и вот теперь латают, кто как может и чем может…

Они оба вдруг замолчали. Подбельский негромко барабанил пальцами по столу, несколько раз взглядывал на Николаева и отводил взор к окну. Потом сказал:

— Все это так. Но военные будут сопротивляться, найдут тысячу обоснованных доводов, и спорить станет бесполезно.

Николаев кивнул. Он понимал, что при всех очевидных выгодах его проект слишком уж ущемляет Наркомвоен. Без большой надежды предложил:

— А может, просить не сразу все опорные станции? Ну, для начала Бакинскую, мы бы наладили связь с Туркестаном.

Подбельский решительно хлопнул ладонью по столу:

— Нет уж, Аким Максимович, просить, так все сразу. Я, знаете, что… лучше-ка я посоветуюсь с Владимиром Ильичем. Сразу станет ясно, как нам быть.

3

Через день выяснилось, что Ленин проект организации гражданского радиотелеграфа одобряет и целиком поддерживает. Подбельский рассказал о разговоре с Предсовнаркома, не скрывая возбуждения, часто вставал из-за стола, снова садился. Николаев понимал, что это не только удовлетворение, это еще и предощущения груза на плечах, который нарком должен взвалить и на себя, и на коллегию, и на комиссариат. Тяжести, однако, приятной: Подбельский, по всему видно, давно о ней мечтал. Он тут же дал задание Николаеву приготовить проект декрета, но не отпустил его, еще с час сидели, обсуждая пункт за пунктом.

Когда Николаев выводил на бумаге условия отношений с военным и морским комиссариатами, Подбельский, усмехнувшись, сказал:

— Вот увидите, военные без нас не обойдутся. Мы создадим радиостанции, которые они будут просить, чтобы ставить их на броненосцы, аэропланы и подводные лодки. — И помолчав, прибавил: — Но это дело будущего.

— При такой поддержке… Сам Предсовнаркома!

— Поддержка поддержкой. Но и спрос!

— Справимся, Вадим Николаевич. Нам сейчас надо выявить специалистов, взять на учет. Посмотреть, какой промышленной базой располагаем. Я, признаться, вчера съездил на Шаболовку, там заводик есть, ничего, жизнь теплится, наладим… В Петрограде покрупнее, бывший Айзенштайна, в сущности, филиал фирмы Маркони, работал на Главное военно-техническое управление… И еще я бы хотел съездить на какую-нибудь станцию, ну, хотя бы в Тверь, ближе всего; Ходынскую я знаю, а эта в паре с ней построена, чтобы передача Ходынской и Царскосельской не мешала приему.

— Езжайте, смотрите, решайте. Между прочим, я заодно обсудил с Владимиром Ильичем важный пункт: в ближайшие дни вы будете утверждены членом коллегии Наркомпочтеля.

— Я? Так сразу?

— У вас теперь прибавляется обязанностей, а значит, нужны и права. Ничего, Аким Максимович, мы еще повоюем!

Подбельский не сказал Николаеву, о чем подумалось ему в кабинете Ленина, когда решалась судьба будущего декрета о едином центре радиотехники. Даже не в самом кабинете, а когда проходил через приемную. Там сидели ходоки — котомки на полу, двое в лаптях, а один, видно, после солдатчины, в выгоревшей зеленой рубахе и обмотках. И вот тогда подумалось: на Северном Кавказе бои с белогвардейцами, Украина оккупирована, и нет оттуда обычного обильного хлеба, а в серединных районах такая начинается свара с кулаком, не желающим отдавать зерно, и голод уже, натуральный голод захлестывает города, а ты идешь говорить о будущем радиотелеграфа… Вот у этих бы спросить, у ходоков, что им радиотелеграф, чем поможет? Но он остановил набегавшие с грустью и немного с растерянностью мысли, привычно одернул себя, как одернул бы каждого, услышав такое. Да, радиотелеграф — будущее. Иначе зачем же голодать, бороться? Ради чего?

Но, может, не только потому так подумал, что взял себя в руки? Точно, не оттого. Ленин сидел за столом, вороша какие-то бумаги, отхлебывал чай из стакана; от него вдруг повеяло такой незыблемой уверенностью и спокойствием, что стало немного стыдно за мимолетные мысли, за посетившее вдруг сомнение — гоже ли говорить о будущем, пока не устроено настоящее. И он впервые с того времени, когда получил возможность входить в кабинет Предсовнаркома как ближайший его сотрудник, член правительства, подумал о Ленине, что его вообще нельзя представить растерянным и сомневающимся, он всегда готов к самому трудному, самому худшему и потому он всегда сильнее обстоятельств, потому он вождь.

Засигналила лампочка на столе вместо звонка. Ленин взял телефонную трубку, произнес несколько слов и сокрушенно подул в микрофон — видно, связь прервалась. Потом опять разговор со многими «Повторите! Плохо слышно!» — и опять перебой. Владимир Ильич терпеливо ждал, и наконец линия заработала, он договорил и аккуратно поместил трубку обратно на рычаги. Поднял взгляд на вошедшего наркома и с обезоруживающим спокойствием — мог бы и выговорить за подвластный Подбельскому телефон — заметил: «Такое прекрасное по идее средство руководства и так несовершенно на практике! Я представляю, как мучаются в наркоматах!»

Потом — только о радиотелеграфе. Да, надо продвигать декрет о централизации, не боясь возможных возражений военных, вообще ничего не боясь. И тогда-то Подбельский снова подумал о как бы излучаемом Лениным чувстве уверенности. Вышел из кабинета медленно, стараясь сохранить и это чувство, так счастливо укрепившееся тут, и мощную силу поддержки своего и Николаева начинания, которое теперь надо было передать дальше, другим людям, которым предстоит сделать его и своим собственным начинанием, и долгим радостно-необходимым делом.

Он рассказал обо всем Залежскому и Семенову, не очень пока налегая на детали, ища поддержки в главном, и тут же перевел разговор на работу московского телефона, не ссылаясь на Ленина, только про себя помня; как сокрушался Владимир Ильич, что плохо слышно.

Вызвал Вольского, нового члена коллегии, делового и собранного, приказал дать предписание московской телефонной сети взять под особый контроль телефоны правительственных и советских учреждений. Помолчав, прибавил:

— Тщательно разбирать жалобы и виновных наказывать.

Залежский согласно кивнул. Семенов молчал. А потом как-то все разом заговорили, что строгости строгостями, но с телефоном надо что-то делать, нет провода, телефонные аппараты изношены, коммутаторы требуют ремонта, а условия военного рынка вряд ли позволят в скором времени заполучить необходимые материалы. Семенов усмехнулся:

— Тут радиотелеграф не внедришь.

Подбельский дернул плечом, раздражаясь:

— Плохая шутка, Анатолий Аркадьевич! Одно другому не мешает. А с телефоном мы поступим так: постепенно, в течение месяца, сократим объем работы московской станции на пятьдесят процентов. За счет паразитических слоев населения. Освободившийся провод и аппараты пустим на ремонт.

— Это даст примерно пятнадцать тысяч номеров, — определил Вольский.

— Вот и достаточно. Мы еще сможем, я думаю, установить телефоны в учреждениях, революционных организациях и на предприятиях, особенно на окраинах.

Семенов заерзал на стуле, недовольно бросил:

— Если учреждения имеют аппараты, это еще не значит, что в городе есть телефон. Надо ведь и поговорить с близким человеком, и вызвать врача. Телефон — благо цивилизации, и город, население нельзя просто так, за здорово живешь, лишить его!

— Да кто же лишает? — заволновался Залежский. — Мы сокращаем сеть, как я понимаю, до пределов ее возможной устойчивой работы. И потом… Вадим Николаевич, я думаю, что мы даже при минимуме телефонов можем добиться максимума благ для населения. Трудового, я имею в виду. В доме, предположим, живут два буржуя. У одного мы аппарат снимаем, а другой делаем аппаратом коллективного пользования. Пусть каждый из жильцов приходит и звонит. Понимаете, Анатолий Аркадьевич?

— Правильно! — поддержал Подбельский. — Телефонов у врачей, акушерок трогать не будем. А коллективные телефоны вынесем в подъезды домов…

— Это сложно, — негромко заметил Вольский. — В подъезде пусть весит объявление, где находится общественный телефон.

— Хорошо, пусть. Главное, что пользование общественным телефоном бесплатное и совершенно свободное. Это будет благом, Анатолий Аркадьевич?

Семенов замахал руками:

— Ну уж и насели на меня! Если так, то я согласен.

Поговорили еще, разбирая детали, советуясь, как привлечь к новому делу Моссовет. Решили подготовить проект декрета, который Подбельский согласует с Председателем СНК.

Члены коллегии расходились, а Подбельский, отчеркивая в блокноте запись, проставляя необходимую цифру срока, подумал: не надоесть бы Владимиру Ильичу с декретами. Всего ничего в наркомах, а вон их сколько уже набралось.

На чистом пространстве листа он написал: «Радиотелеграф», ниже — «Телефон», еще ниже — «Телеграф» и поставил жирный вопросительный знак.

4

Поезд уходил через час, а заседание Совнаркома затягивалось. Подбельский решился черкнуть записку Ленину, что уезжает, как договорились, во все дела посвящен заместитель. Почти одновременно Фотиева передала Владимиру Ильичу еще две записки, но ответ на узкой, такой уже привычной полоске бумаги пришел быстро: «Все ли сделает Залежский для связи с Восточной Сибирью?» Подбельский быстро написал на обороте, что связью ведает член коллегии Вольский. Ленин согласно кивнул, можно было идти.

Накануне в секретариате Совнаркома Горбунов ознакомил с телеграммой, где просили подтвердить, правда ли, что Ленин распорядился возобновить телеграфную связь с Омском. На телеграмме быстрым ленинским почерком стояла резолюция: «Запросить Подбельского». Он тогда повертел листок в руках и пожал плечами: «Никакого распоряжения не было, и никто связь не открывал…» — «Но вы лично распоряжений не отдавали?» — с настойчивостью спрашивал Горбунов. «Нет конечно». — «Ну и хорошо, — Горбунов успокоился. — Владимир Ильич в ответной телеграмме написал, что не давал разрешения на связь с Омском, советовал не устраивать сделок с контрреволюционерами. Все, выходит, правильно, я доложу».

У него свои заботы, у Горбунова, где ему знать, что стоит за всеми этими «омскими заботами». А ведь получилось здорово, ну совсем как в продолжение того разговора с Николаевым про радиотелеграф, что-де он, и только он, поможет развязать тяжелое положение с проводным телеграфом. И без всякой подготовки, по тревоге, так сказать, по-военному.

Совнарком получил наглую телеграмму двух временщиков из Омска — командира Степного корпуса полковника Иванова и уполномоченного временного Сибирского правительства Ляховича, они «уведомляли» о падении Советской власти в Сибири и своей якобы готовности обеспечить скорейшую и непрерывную отправку продовольствия в голодающие губернии России, правда, на условиях исключения «попыток со стороны Совета Народных Комиссаров вторгнуться в пределы Зауралья с целью восстановления низвергнутых Совдепов». В ответ СНК принял обращение ко всем трудящимся о борьбе с восставшим чехословацким корпусом и контрреволюцией в Сибири. Среди самого неотложного — задача восстановить связь с Восточной Сибирью, прерванную с падением Омска, — с Новониколаевском, Барнаулом, Иркутском, Красноярском. И тогда-то в эфир пошла радиотелеграмма за подписью Ленина, предлагающая принять все меры, чтобы восстановить сообщение обходным путем, используя одновременно телеграф и радиотелеграф. Ташкент должен был вести связь через Семипалатинск и Томск. А Иркутск и Томск — выходить на Ташкент, чтобы тот мог радиотелеграфом вести связь с Ходынской радиостанцией в Москве и международной приемной в Твери. Вот об этом и спрашивал в записке Ленин: все ли будет сделано, чтобы столь сложный вариант действовал безотказно? Все. Все!..

Вспомнил о Николаеве. Тот как раз должен быть этими днями в Твери, на станции, посмотреть, что да как, прежде чем декрет о централизации радиотехнического дела будет окончательно готов. А сам вот отправляется в Ярославль, тоже познакомиться, только проверить самое обычное — почтовые конторы. Сколько он уже с нею связан, с почтой, да все Москва, Москва, хотя в подчинении вся Россия. Больше не могу, сказал и в Совнаркоме и в коллегии, должен посмотреть на почтовую провинцию своими глазами.

На платформе вокзала кучкой стояли сопровождающие его ревизоры, покуривали, чему-то смеялись. Подбельский поздоровался и сразу прошел в вагон, сел в угол, в темноту, с наслаждением ощущая, как его охватывает блаженство одиночества и беззаботности нескольких дорожных часов.

И тут же задремал. Его не беспокоили. Сквозь сои слышал, как обрывался стук колес на остановках, громче доносились голоса. В памяти даже остался Александров и как кто-то из ревизоров передавал свой разговор с дежурным: «Мера картофеля пять, а то шесть рублей, а ржаная мука — триста пятьдесят». Кажется, еще подумал: «Неслыханно! В стране полно хлеба, лежит необмолоченным урожай семнадцатого, даже шестнадцатого года, а пуд муки стоит триста пятьдесят рублей — столько получает квалифицированный работник почты за месяц!»

В Ярославле сияло раннее летнее солнце. У вокзала ждали несколько пролеток, но встречавший работник губисполкома оправдывался:

— Хотели авто подать, товарищ народный комиссар. Да сломались оба у нас, черт их дери… не обессудьте.

Подбельский глухо отозвался:

— Не суетитесь. Я приехал по делу.

Ретивость губисполкомовца неприятно настораживала. Бог с ним, с автомобилем, но даже эта вот кавалькада пролеток, дробный, сливающийся цокот копыт, лихие позы кучеров с раскинутыми локтями, с разудалыми выкриками заставляла прохожих останавливаться, смотреть вслед. И значит, возле почтово-телеграфной конторы неминуема суматоха новой встречи, начальник, ошеломленный обилием гостей, выбежит, разве что не сгибаясь в пояснице, как в прежние времена, и… как с ним быть? Разыгрывать сановную особу? Или, наоборот, изо всех сил стараться выглядеть подемократичней, отчего он, встречающий, несомненно, будет еще больше сбит с толку?

Проехали обширную базарную площадь, и губисполкомовец гордо сказал, что недавно упразднили ее старое название — «Сенной рынок», назвали площадью Труда. Подбельский одобрительно кивнул в ответ, откинувшись вбок, к гармошке сложенного верха пролетки, стал смотреть в набегавшую спереди даль с еще одной площадью, с желто-белым, в опояске невысоких колонн зданием театра, а потом других мрачноватых старинных домов, не затененных ни единым деревцем. Кучер, громко понукая лошадь, стал сворачивать влево, как оказалось, к губисполкому, чтобы пока, как объяснил провожатый, напиться чаю, а руководители губернии появятся позже.

Вот как! Опасения насчет излишне торжественной встречи не оправдывались. Но теперь уже злило полное невнимание к приехавшим, Подбельский вспылил:

— Ну, если так, то и у меня нет никакого желания встречаться с местными властями. Так можете и передать! Когда уходит пароход в Нижний?

Провожатый не понял, на что гневается нарком, и испуганно заморгал.

— Так позже, сказали… Вы ведь, наверное, сначала по своей части, по почтовой… А пароход… это мы узнаем, не сомневайтесь!

В столовой с низким сводчатым потолком Подбельский выпил только, чаю, к хлебу не притронулся. Несколько раз нервно прошелся вдоль глубоких оконных амбразур, густо затененных листьями орешника. Показалось, что ревизоры назло завтракают слишком долго, и как только один из них поднялся из-за стола, направился к выходу.

Он попросил кучера погонять, но до почтовой конторы, двухэтажного здания с грязно-серым фасадом, сплошь залепленным афишами и объявлениями, и, напротив, чистым, тщательно подметенным тротуаром было недалеко. Качнув пролетку, он спрыгнул на землю, мельком оглядел просторно расстилавшуюся площадь перед конторой, купола собора рядом и шагнул в полусумрак за входной дверью.

Какой-то человек, вероятно начальник конторы, преградил путь — в почтовой тужурке со споротыми петличками, с лицом, застывшим в напряженно-приветливой улыбке. Сзади слышалось, как подъезжали отставшие экипажи с ревизорами, и Подбельский помедлил, ожидая, когда его спутники окажутся рядом, протянул руку встречавшему, пошел следом за ним в зальчик, обведенный деревянным барьером со стеклянными окошками; из-за барьера сквозь распахнутую дверь доносился стрекот телеграфного аппарата.

Народу в зальчике было немного, человек пять, и все они как по команде обернулись на входящую группу, а из крайнего окошка показалось лицо чиновника с близоруко сощуренными глазами.

Начальник конторы уже не улыбался, держался со спокойным достоинством, но Подбельский не мог Отделаться от охватившего его чувства досады и осознанного понимания, что вся эта его инспекция выглядит не так, как должна была бы выглядеть. А как — он не знал и сердился, чувствовал, что действительно уедет сегодня же дальше по намеченному маршруту, в Нижний Новгород.

— Ну что ж, — сказал он, стараясь, чтобы голос его звучал поспокойнее. — Контора как контора. Ревизоры займутся своим делом, а нам с вами, товарищ, — он слегка дотронулся до руки начальника, — надо бы поговорить отдельно.

— Извольте. Прошу.

В кабинетике на втором этаже царил чинный порядок. Уютно тикали стенные часы. Со стен смотрели железнодорожные карты, а за настежь растворенными окошками лежала уже знакомая площадь, вся в зеленых пятнах травы, разросшейся на необхоженных местах.

С минуту молчали, как бы прилаживаясь друг к другу, и Подбельский прибавил к тем, прежним мыслям еще одну — что вот и не знает, с чего начать, хотя многое хотел бы узнать от начальника конторы. Вернее, не то чтобы не знает, а просто хочет, чтобы ритуал наркомовского посещения был строг и по-деловому краток, но чтобы не был он похож на старорежимные ревизии с их подобострастием снизу и высокомерным презрением сверху, с обоюдным равнодушием к делу. Вместо всего этого, отторгнутого, решительно отброшенного революцией, хотелось простого товарищеского общения и вместе с тем какой-то торжественности, что ли, откровенного уважения — нет, не к нему лично, к Подбельскому, а к тому званию, которое он носил: народный комиссар…

— Скажите, — произнес он наконец, прерывая свое затянувшееся молчание, — вы давно заведуете конторой?

— С марта прошлого года.

— А до этого были чиновником, да? Ну, тогда позвольте мне задать вам вопрос, минуя многое, что, быть может, следовало выяснить прежде. Как вы оцениваете работу Комиссариата почт? Вы чувствуете наши намерения поставить дело, победить разруху?

Начальник конторы чуть заметно усмехнулся:

— Как же не чувствовать! Ведь мы не дальние. Такая поговорка есть: «Ярославль-городок — Москвы уголок…» — Он ласково, по-северному обкатывал звук «о». — Циркуляры пошли посвоевременней. А насчет саботажа, так мы с ним, пожалуй, справились — в разрезе ваших требований, товарищ парком. Распростились кое с кем недавно, ячейка Потельсоюза заводилой была…

— А коммунисты в конторе есть?

— Двое. Один вот ячейкой руководит. А сам я сочувствующий…

— И новые работники приходят? Где берете?

— Так где, в городе, Ярославль по грамотности с каким хочешь городом в России поспорит. Гимназист, известно, к нам не пойдет, а нам и не надо. Лучше, который к народу поближе. Барышни вот две неплохо работают. Раньше-то как бы мы их взяли? Должны были в браке с почтовыми служащими состоять, не иначе, кастовость поддерживалась. А теперь хорошо… Ставки, конечно, маловаты по теперешним ценам, так говорят, повышение будет, правда?

— Будет, обязательно будет.

— Приятно слышать. Голодно ведь в городе. Я за Коростелью живу, тут у нас речка есть, за конторой, в Волгу впадает, а дальше слобода возле знаменитой Ярославской мануфактуры. Так скажу вам, товарищ народный комиссар, беда, как с питанием рабочим приходится.

Подбельский слушал и чувствовал, что освобождается от прежних своих трудных, настороженных мыслей. И все потому, что напротив, за столом, покрытым истертым сукном, сидел человек, в сущности близкий, полный тех же забот, что и он, народный комиссар, и, наверное, вот только для того, чтобы увидеть его, этого человека, стоило приехать сюда, в «Ярославль-городок», как он мило и просто сказал, — приехать, чтобы потом, в Москве, знать, что этот человек все всегда услышит и все поймет.

Они поговорили еще с час — и о продотрядах, о том, что почтовикам тоже придется выделять в них людей, чтобы обеспечить себя хлебом, и о вновь открываемых в губернии почтовых отделениях, о графиках движения почтовых вагонов и желательных размерах ставок оплаты труда, о состоянии почтовых трактов, и о лошадях для почтовой гоньбы. В дверь заглядывали ревизоры, намереваясь что-то спросить, но Подбельский просил не мешать.

Со второго этажа он спустился довольный, прошел за почтовую перегородку, посмотрел, как идет ревизия. Повсюду были разложены учетные книги; две барышни и тот близорукий чиновник, что выглядывал давеча из окошка, метались от своих мест к столам ревизоров. Начальник конторы поглядывал на суматоху спокойно, как бы даже с удовольствием, и это понравилось Подбельскому: совесть его наверняка была чиста.

Из висевшего на стене расписания выяснилось, что днем уходит почтовый пароход в Нижний, и Подбельский подумал, что решения, принятого хоть и в раздражении, не стоит менять; прежде было намечено, что он пробудет в Ярославле сутки, ну, так теперь можно и скостить несколько часов; двое ревизоров останутся закончить дело, а остальные с ним вместе поедут дальше.

Но прежде он все-таки заехал в губком. Приняли душевно, а заботами поделились неутешительными: сотрудники ЧК докладывали, что в Ярославле и Рыбинске объявилось подозрительно много бывших офицеров. Уж не затевается ли что? Впрочем, это так, будто бы вскользь, среди иных разговоров. Губкомовцы держались уверенно и о своем крепком духе просили доложить в Москве.

5

Почтовый пароходик плыл споро, ранним утром должен был пристать в Костроме. Подбельский в одиночестве стоял на палубе. Над пенистым следом пароходных колес вились, взмывая и падая, чайки; раздвигались, отступали назад изрезанные оврагами, в суглинистых осыпях берега, среди густой зелени деревьев и травы по взгоркам темнели избы деревень. Ветер доносил запах дыма — извечный запах покоя, нерастревоженной жизни.

Вспомнилось: такая же сочная зелень травы и глубокие овраги, только река другая — Вычегда, холодная, северная, покрытая в запанях под берегом бугристым слоем притопленных сплавных бревен. И тоже дымом тянет — от костра; дым плывет неторопливо над голубой до боли в глазах водой, и хочется стоять тут, как бы навсегда вбирая грудью влажный воздух, и шум сосен, и внезапный всплеск рыбины за низким, в осоке, мыском. Но Аня и Оля Банникова тянут идти по тропке в лес, им охота гулять, и рослый анархист, по шутливому прозвищу Тренога, зычным голосом поддерживает их, зовет сниматься на близкой вырубке. С ним и фотоаппарат, он промышляет им здесь, в Яренске, подрабатывает к скудному царскому пособию ссыльного, благо отец, добропорядочный харьковский фотограф, снабжает его всем необходимым для изготовления карточек. А они идут следом, по тропке, разговаривая, споря, — он, Иван Фиолетов и Яков Зевин. Впрочем, спорят двое. Иван только посмеивается. Он и постарше возрастом, и в партии с девятисотого года, и характер у него в дело устремлен сильнее, чем в слова. А Якова хлебом не корми, дай поговорить, и в авторитеты зовет Плеханова, и сам же никак не может выбраться из всяческих плехановских «но»… Впрочем, к меньшевизму Якова Зевина потягивало только тогда, в Яренске. После ссылки, в двенадцатом году, возвратившись с Пражской конференции, он прочно стал на большевистские позиции…

Отчего человек так мучительно бьется над своим мировоззрением? Яков говорил: «Ты, Вадим, родился, наверное, большевиком, а мне надо все, что в книгах написано, заново передумать и решить, кто прав». Родился! В семье народовольцев родился, вот где. Но уже к какому-то там классу гимназии понял, что невозможно, хочешь не хочешь, победить самодержавие теми методами, которых держались отец, мать и их товарищи. Так вот и потянулся к Марксу, к «Капиталу», сразу отвергнув целое море бесплодных идей. Но главное — повезло, что еще в гимназии удалось связаться с тамбовскими рабочими кружками. А мировоззрение, оно только укреплялось — в беспрерывном чтении, в твердом правиле, которое принял для себя: быть безоглядно верным пролетариату, ни в чем, даже в самой малости, не идти на уступки буржуазии. Там, в Яренске, с соглашательскими идейками и шли в основном бои. Зевин спорил, ломал себя, выбирался на верную дорогу…

Дома где-то должны быть письма Якова, надо посмотреть. И карточка, помнится, осталась: Ольга и Иван сидят на обрубке чуть обгорелого бревна — красивые, улыбчивые, молодые. Муж и жена, они и в ссылку угодили вместе из Баиловской тюрьмы в Баку. А он нашел Аню там, в Яренске. Как похоже… Но почему они тогда тоже не сфотографировались на вырубке? Анархист конечно же предлагал. Аня, наверное, развеселилась, разбегалась по поляне. С ней случалось. То строгая, не улыбнется, а то веселится без удержу… Иван Фиолетов и его Ольга теперь в Баку, и Яков Зевин там, он ведь тоже бакинец. Доходили слухи, что все трое — крупные работники партии. Да и как же иначе? Яренская ссылка выковывала настоящих людей… И впрямь жалко, что не сохранилось карточки, чтобы они с Аней вместе где-нибудь в лесу, на пеньке, как, бывало, ходили-бродили, взявшись за руки. Только в группе, в два ряда: кружок совместно штудировавших марксизм. А для немногих (можно выделить кое-кого в тех нешироких рядах) редколлегия подпольного журнала ссыльных с ним, носившим псевдоним Торин, во главе… И вот что помнится: его-то всегда усаживали в середину — заводила, авторитет, а вот Аня непременно устраивалась в сторонке, в заднем ряду, так что ни за что не скажешь, глядя на фотокарточку, что началось-то их счастье там же, где и кружок, и журнал, и исправник, и голубая вода Вычегды…

Снова потянуло дымом от берега. Острая тоска по дому, прежде заглушенная делами, усталостью, вдруг больно кольнула, он почувствовал, что многое отдал бы сейчас, чтобы Аня была рядом, чтобы можно было с нежностью коснуться ее руки. Вот ведь как получалось: там, в Москве, вместе, а почти и не видятся; тут же, на пароходике, делать, собственно, нечего, а Ани нет…

В Нижнем Новгороде на пристани, среди ломовых телег, сваленных в груды тюков и ящиков, среди кучками сидящих оборванных мужиков, баб и ребятишек, которых голод гнал в неведомые хлебные места, Подбельский расстался с сопровождавшими его ревизорами, приказал им идти в город, в Верхнюю, как тут называлось, почтовую контору. Сам отправился в другую, поблизости от берега Волги, как бы взятую в кольцо трактирами, ночлежками и оптовыми складами.

Двухэтажное здание, дальним своим концом подпиравшее крутой откос берега, было просторным, Подбельский прошелся по зальчику, обведенному с трех сторон отгородкой, оглядел заляпанные чернилами конторки, давно не метенный пол. У стекол растворенных настежь окон вились, жужжа, мухи, вдали, за тесно приткнутыми друг к другу баржами, ходко шел по волжской сини буксирный пароход с красным флажком, и на верхнем мостике его, рядом с рулевой рубкой, был ясно различим пулемет.

Сзади прошаркали шаги, и Подбельский обернулся. Низкорослый мужчина в лаптях, одетый, несмотря на жару, в армяк, с лубяной, красиво сплетенной котомкой подошел к окошку, помялся в нерешительности, потом спросил:

— В Луганск бы телеграммку отбить… Можно?

С Волги вдруг донесся протяжный гудок, может быть, с того буксира, превращенного в военный корабль.

— Телеграммку, — повторил мужик. — В Луганск…

— Если срочная, — скрипуче послышалось за окошком, — то можно.

Мужик, наклонившись, стал развязывать котомку. Подбельский рывком, в два шага приблизился к нему, потеснил, заглянул в окошко, в просвеченное солнцем пространство со столом, денежным ящиком, желтым деревом коробки телефона, висящего на стене; был там и человек, лицо его не различалось, к окошку была обращена лишь шишковатая, наголо обритая макушка.

— И мне телеграмму, — сказал Подбельский. — В Киев. Можно?

И опять заскрипело:

— Только срочную.

— А в Екатеринослав?

— Я же сказал русским языком: срочную можно!

— Так, понятно… А кто начальник конторы?

— Инженер Охрименко, второй этаж…

Подбельский взлетел по лестнице. Распахнул дверь, уже заранее отрицая возможность для неведомого пока Охрименко руководить почтовой конторой.

— Что у вас тут творится? Принимают телеграммы в Луганск, в Киев. И это, когда Украина стонет под немцами! Вы что, сознательно занимаетесь провокациями?

Пухленький человек в белой рубашке даже на секунду не оторвался от бумаг.

— Закройте дверь… Мешаете работать!

— Я народный комиссар почт и телеграфов Подбельский…

Черные зрачки все-таки стрельнули в его сторону, всего на мгновение.

— Очень приятно! Но вы все равно мешаете.

Ступени деревянной лестницы прыгали, кривились под ногами. Подбельский слетел в нижний зальчик, рванул дверцу в перегородке, что есть силы завертел ручку телефона.

— Барышня, срочно соедините с администрацией почтового округа. Неважно кого… Любого!

Кто ответил, он не разобрал. Кричал в эбонитовый рожок на желтом ящике, что всей силой своих наркомовских прав немедленно требует представителей администрации сюда, в контору. По очень важному делу. Не позже, чем через полчаса!

Дал отбой. Выбежал из-за перегородки. Уставился на засиженные мухами объявления о закрытии телеграфных линий в связи с установленным перемирием с Германией: на Ревель, Минск, Псков. Искал Украину, тот самый Луганск, который спрашивал мужик, все еще шаривший в своей лубяной котомке, и не находил; не находил и Киева, который спрашивал сам, и Екатеринослава. «Мы, это мы в комиссариате прошляпили, и они имели право так держать себя, манкировать…»

Вышел на воздух. Заходил взад и вперед по пыльной обочине мостовой. «Комиссариат, конечно, виноват. Там тоже надо устроить нагоняй кому следует. Но эти-то бюрократы, формалисты! Газет, что ли, не читают? Могли бы и догадаться!.. Могли, да не захотели — вот в чем дело. Могу, да не делаю — вот лозунг саботажников».

Две извозчичьи пролетки подкатили неспешно. Из первой, неуютно озираясь, не зная, видно, как следует себя держать, выбрались двое чиновников, вальяжных, в летних почтовых тужурках, разом щелкнули портсигарами. Сзади подходили ревизоры — хмурые, чем-то расстроенные, показывали на него, Подбельского.

Портсигары пришлось убрать. В молчании все затопали наверх, в кабинет начальника конторы, по-прежнему не пожелавшего даже повернуть головы от бумаг. Ну, да теперь это уже не имело значения!

— Первым делом, — твердо, уже успокоившись, сказал Подбельский, — объявляю об увольнении гражданина Охрименко со службы. Без права занимать какие-либо должности в почтовом ведомстве. Второе: прошу вас, представителей администрации округа, объяснить, чем руководствуется чиновник там, внизу, принимая телеграммы в города Украины, хотя известно, что связи с Украиной нет. Прошу, отвечайте!..

Молчание длилось довольно долго. Охрименко встал, лицо его было заметно растерянно. Сказал заикаясь:

— Мы… Все циркуляры исполняются… Насчет Украины их не было… ей богу!

Подбельский поднял руку:

— Ваше мнение нам не интересно. Я, кажется, ясно сказал, что вы уволены со службы. Мне важно знать мнение работников округа.

Один из тех двоих, в летних тужурках, повернулся, сказал, чуть подрагивая пухлой бледной щекой:

— Почтовый округ никогда не был самостоятельной единицей, распоряжения из центра… Да, действительно, насколько я помню, циркуляра насчет Киева и других городов Малороссии не поступало.

— Так. Не поступало. Верю. — Подбельский язвительно сощурился. — А скажите мне, пожалуйста, хотя бы один процент творчества, служебного творчества, разве не по плечу почтовому округу? Или на его вывеске теперь стоит жирно: «Формализм»?

Бледная щека снова дрогнула.

— Простите, это проповедь или выговор?

— Полагайте, как вам удобнее. Главное, усвойте, что нам не нужны бюрократы, которые к тому же еще и обманывают народ!

Подбельский повернулся, стал спускаться вниз. Ревизор догнал его, взяв за руку, отвел в угол.

— Нам в Верхней конторе устроили обструкцию, Вадим Николаевич. Верите? Мы в округ и кинулись, а тут вы звоните. Обстановочка ой-е-ей! Главные оппозиционеры тут, в Нижнем, — организация телеграфных техников. Эсеры и меньшевики ими руководят. На общем собрании решили не исполнять приказаний комиссара; потому-де, что он назначен новым Потельсоюзом… Белогвардейское гнездо прямо, а не советская почта!

Подбельский слушал и думал о своем. Ему до странности пустыми показались охватившие в Ярославле сомнения насчет ритуала встречи, каким должен быть приезд наркома. Он вдруг понял, что во встречах и проводах вообще нет нужды, потому что, куда бы он отныне ни заявился, он приедет не инспектировать, не осенять своим присутствием подчиненных, а руководить. Да, так же просто и обыденно работать, как в Москве. И он сказал ревизору:

— Значит, так. Вечером мы соберем общее собрание и постараемся здешних господ телеграфистов посерьезнее призвать к порядку. А вас я назначаю временно начальником конторы, на место зажиревшего Охрименко. Бог с ней, с проверкой. Надо дело делать.

Ревизор не сразу понял сказанное, растерянно моргал. Потом улыбнулся:

— А что, верно, Вадим Николаевич! Я готов. Чего нам ждать?

Глава седьмая