1
Шли бульваром, построившись по трое, кто-то запел, но его не поддержали, и не говорил никто, только бухали по булыжнику сапоги, и мерно покачивались штыки над головами.
Цыганов шел замыкающим. Он давно, еще с царской службы, облюбовал вольготное место в задней шеренге: гляди себе в пропотелую спину шагающего впереди или на котелок, пристегнутый у него к поясу, и думай о чем хочешь…
Он и думал теперь, Цыганов, вернее, продолжал думать, потому что, когда ушел комиссар Подбельский, разводящий сразу отвел его на пост во двор телеграфа, и он успел немного посмотреть на белесое к вечеру небо, на воробьев, копавшихся в старом навозе в том месте, куда ломовики привозили дрова, а потом явился Матвеев и сказал, что пришла смена, а им собираться в казармы. Время, вообще-то, подходило для смены — закатный час, но в последние месяцы никто за этим не следил, они вот караулили без смены, двое суток с лишком, и Цыганов спросил, кто пришел на смену, своей роты или другие, а Матвеев заявил, что вообще не ихнего полка, а чекисты, прислал, как они сказали, сам нарком Подбельский в силу особой важности положения. Такого прежде не случалось, ЧК, конечно, делала свое дело, но караулы все шли из Покровских казарм, из 1-го Советского полка или полка имени 1 марта, и Цыганов вдруг вспомнил, как Матвеев не хотел посылать солдат за автомобилем, и сказал ему: «Это ты дождался. Грозил Подбельскому — назначьте сами караул и распоряжайтесь; вот он и назначил. Тебе еще холку намылят!» А Матвеев только рассмеялся в ответ — очень уж он независимый, Матвеев, никого не боится. В караулке, когда пришли, уже стоял дым коромыслом, потому что не помещалась эта орава матросов, они стаскивали диваны в коридор и там располагались, похоже, сразу на ночлег, а многие завидно доставали из сидоров съестные припасы — консервы в жестяных банках; вскрывали банки ножами и еще гоготали, как молодые жеребцы. Цыганову все это не понравилось: в карауле себя так не ведут, но он все-таки позавидовал чекистам — харч у них уж больно хороший, в Покровских казармах про такой и знать не знали…
Мысль о еде заставила подтянуться, прибавить шагу — Цыганов заметил, что он приотстал; но строй тотчас стал притормаживать, а потом донесся спереди голос Матвеева, чтобы брали правей.
Впереди еще кто-то закричал, опять заговорил Матвеев, уже непонятно, неразборчиво. Цыганов толкнул в спину шедшего перед ним, чтобы узнать, что там случилось. А толкали уже друг дружку все, сбились с ноги, пока не вернулось назад: «Окоп там, у Покровки, выясняли, куда идем».
Скоро и вправду показался вывороченный булыжник и на нем пулемет, остро глядевший вдоль бульвара на телеграф и почтамт, откуда они недавно ушли.
Рядом с пулеметом, на цинковом патронном ящике, сидел матрос с цигаркой в зубах, и ему крикнули из строя:
— С кем воюешь, парень?
Матрос не удостоил ответом, но из окопа выглянул его напарник, видно веселее характером, отозвался:
— Топай, топай, пехота, пока немцы по заднице шрапнелью не шарахнули!
— Какие немцы? Откуда?
— Откуда они прежде тебе на мушку лезли? Иль не знаешь? Под самой Москвой уже корпус… восемьдесят тысяч!
В строю притихли. Опять стало слышно одно: как тяжело бухают сапоги.
В расположение зашли не главным входом, где колонны, а с переулка, через ворота, и Цыганов понял расчет Матвеева: может, во дворе еще топят полевые кухни и удастся подхарчиться. Расчет, по обыкновению, был верный, но теперь, под стать неожиданно возникшему у Покровских ворот окопу, в казармах творилось что-то странное.
Уже первый двор был заполнен солдатами, больше, как понял Цыганов, из 16-го летучего отряда, они стояли кучками, многие с оружием, а возле стены казармы, под высокими окнами, кто-то орал с зарядного ящика, но что — разобрать было трудно. На втором и на третьем этажах светились редкие огни, в провалах растворенных по-летнему рам тоже виднелись солдаты. Всеобщее возбуждение царило и в другом дворе. Здесь просто шел митинг, и вокруг были свои, из 1-го караульного полка.
Матвеевский строй сразу распался, растворился в толпе, и Цыганов стал проталкиваться вперед, чтобы услышать, что говорили какие-то двое — один в штатском, другой в форме.
Он подобрался уже довольно близко к крыльцу, но все равно ничего разобрать не мог, потому что почти на каждую фразу тех двоих слушавшие взрывались негодованием, чего-то не хотели, и было одно непонятно, почему они не расходятся, а слушают.
Цыганов двинулся назад, остановился возле коновязи, присел на дышло распряженной повозки. Солдаты курили рядом, и он тоже скрутил козью ножку, попросил огонька.
— Что за буза? — спросил, кивая на митингующих, на далекое отсюда крыльцо. И тут же не удержался, сообщил свое: — Матрос давеча, когда шли возле Покровского плаца, сбрехнул, будто немцы под самой Москвой. Про это, что ль?
— Оно самое, — отозвался солдат, давший прикурить. — Я спервоначалу слушал, да надоело. Они куда меня зовут? Воевать. А я хочу? Только-только Расеюшка вздохнула, Ленин говорит: землю пахать надо, фабрики оживлять, сил наберем, потом все у немца отвоюем… И правильно! А энтим бы, — солдат указал на крыльцо, — энтим только бы наганами махать. Булки-то на чем растут, поди, с молодых лет так и не узнали.
— Враки все это, — сказал Цыганов. — Про немцев. Я двое суток на телеграфе караулил. Там бы уж такое не утаили. Не было никаких телеграмм…
Он хотел сказать еще, что видел самого народного комиссара Подбельского, разговаривал с ним и тот ничего тревожного не сказал, но толпа митингующих как бы разом охнула, и следом отчетливо, соединенные вместе сотнями глоток, возникли слова: «Не пойдем! Долой!»
Торчать во дворе стало неинтересно и хотелось есть. Цыганов все-таки отыскал кухню, похлебал жидкого супа из котелка. В казарме прилег на нары, хотел подремать, но во дворе шумели, казалось, пропустишь что-то важное, и он встал, устало побрел вниз. По малознакомым лицам во дворе понял, что теперь митингуют другие, полк имени 1 марта. И оратор был другой, высокий, черноволосый и в пенсне. Цыганову показалось, что он видел его однажды, стоя в карауле на почтамте. Или на телеграфе? Видел, видел, помнилась его властная манера держаться и как говорил, ну, точно приказывал каждым словом. В феврале это еще было, в конце зимы.
Но он все-таки спросил у соседа, кто выступает, а тот не знал, растолковали сзади:
— Шаян, в Цека у левых эсеров, почти что главный в партии.
— Не Шаян, а Прошьян, — поправили. — В наркомах состоял, пока с немцем не замирились. Против мира он, сам только что объявил.
С боков зашикали, и говорившие притихли. А над головами летели размеренные слова:
— …Нам, левым эсерам, власть не нужна! Мы согласны оставить большевиков у власти. Пусть Ленин будет ее главой! Но мы хотим — и не скрываем этого — не позорного мира с Германией, а революционной войны с ней, ибо, сделав уступку большевикам во внешней политике, мы им завтра уступим и в политике внутренней, мы предадим крестьянство, как предали Украину, Прибалтику и другие области страны, брошенные ныне под кайзеровский сапог!
— Сам воюй! — истошно крикнул кто-то в задних рядах. — Не пойдем!
— Власть не нужна, а бунтовать зовет! Видал?
— Сво-о-лочь!
Оратора совсем не стало слышно, и стали кричать другое — чтобы не мешали. Постепенно успокоились, настороженным молчанием отзывались на доносившиеся с крыльца слова.
— …Назад не повернуть… Мирбах убит… Или вам его жалко, революционные солдаты? Может, вы вообще за немцев, а?
Отозвались злым гулом, и Прошьян сразу уловил эту злость, резко, громче, чем говорил прежде, выкрикнул:
— Кто за немцев, становись вот сюда, к стене! Ну?
И будто дрожь прошла по толпе. Цыганов почувствовал, как его подтолкнули в каком-то общем движении в сторону, — чтобы не попасть к стене казармы, на которую твердо, выбросив руку, указывал человек в пенсне.
— Ага, молодцы! Я так и думал, что среди вас нет изменников. Ну, а кто против германцев — двигай в другую сторону… Смелей!
И уже явственно качнулись все, разом. Будто строем, разве что не сведенные в шеренги, затопали в сторону, освобождая булыжную, в мусоре, плешь возле казарменной стены. Разбирались привычно в строй, равняли носки. Несколько матросов, неизвестно откуда взявшиеся, бегали вдоль фронта, торопили:
— Живей, живей! Обленились на нарах, пе-хо-та!
— Раз против немцев, теперь с нами пойдете, с отрядом товарища Попова!
Цыганов оказался в первой шеренге, не отрываясь смотрел на того, кто говорил речь, а теперь так ловко построил сотни три солдат: или к стенке, или в строй. Выходит, и вправду другого пути нет. А тот негромко приказал матросу, повелительно кивнул, и матрос рявкнул на весь казарменный двор:
— На-пра-а-а-во!
И всё, казалось бы, пошли. Цыганов тоже бы пошел, он чувствовал, что какая-то непонятная сила привязала его к этому долгому строю, хоть он был и чужой тут; может, через минуту выскочил бы, юркнул в дверь, кинулся к своим, но теперь стоял, ощущая локти соседей и горячее дыхание в затылок кого-то из задней шеренги, — команда, такая громкая и повелительная, лишила воли, незримым эхом висела в воздухе, ожидая лишь одного: беспрекословного ее исполнения. Но прошла секунда, другая, третья, а строй все так же стоял лицом к матросам, напоминавшим красными своими рожами царских фельдфебелей. Не вышло с командой! Не пойдет, значит, эдак вот: кто к стенке, а кто «напра-во!». Цыганов вдруг почувствовал, что радость освобождения от чего-то мутного, тяжелого, как дурман, распирает его, и он крикнул, как мог громко:
— Дураков нашли! Немца воевать! А где он, немец-то? Иль в матросов переодетый?
— Га-а-а, — смехом отозвались сзади.
— Никуда из казарм не пойдем, — донеслось с фланга.
— Командиров зовите! Где наши командиры?
— И комиссара!
Шеренги заходили, готовые распасться, снова обратиться в митингующую толпу, но черноволосый уже без помощи матросов опередил, выкрикнул неожиданно слышное всем:
— Солдаты! Разве мы зовем вас сейчас воевать? Мы хотим только, чтобы вы пошли в Трехсвятительский переулок… здесь рядом, через бульвар… Пошли и убедились сами, кто вас зовет на помощь. Там ваши друзья! Они готовы поделиться с вами и пищей и обмундированием, потому что знают, как голодно в казармах. А там есть консервы, сапоги…
— И спиртик… Кто пожелает! — прибавил матрос, кривляясь, похлопывая себя по деревянной коробке маузера.
И теперь уже строй забурлил неудержимо. Сосед ткнул Цыганова в бок:
— Айда!
Но Цыганов не тронулся с места, растопырив руки, он пытался задержать других солдат, вдруг торопливо зашагавших к воротам.
— Враки, братцы! Заманивают они… На обман берут…
Его пихали, отталкивали, зло бросали на ходу:
— Посмотрим! Вернуться всегда успеем. Командиры уж, поди, все там!
Казарменный двор стремительно пустел, только распряженные лошади у коновязи, как и прежде, жевали сено — равнодушные к крикам, суете и этому быстрому бегу людей…
Цыганову вдруг смертельно захотелось курить. Он вытащил из кармана кисет, но тотчас передумал. Пересек двор, обогнул выступ казарменного здания, застучал каблуками по ступеням лестницы.
Света в этой части казармы было меньше; подремывали на своих местах дневальные, на долгих нарах почти все места были заняты: полк, как и положено ночью, спал. И вдруг Цыганов заметил Матвеева. Тот сидел на табурете, оглядывал в освещенное огарком зеркальце, видно, только что побритые щеки, на шее у него белело полотенце.
— Слышь, полк… полк Первого марта взбунтовали! Беда!
Матвеев не поднял взгляда от зеркала.
— Не ори, людей разбудишь.
— Да что! Все одно будить… эсеры их, слышь… В Трехсвятительский увели. Сейчас и за нас примутся. А, Матвеев?
— Вот, когда примутся, тогда и станешь орать.
Больше слов у Цыганова не было. Он стоял с открытым ртом, будто онемелый, потом, сразу все решив, кинулся к пирамиде, выхватил винтовку, подбежал к парам.
— Па-а-адъем! В ру-у-жье!
Перехватывая винтовку то в одну, то в другую руку, он теребил спящих, дергал за ноги, радуясь, что команды его слушаются, вскакивают, натягивают сапоги, еще ничего не разбирая со сна.
Гурьбой скатились по лестнице, спорым шагом заторопились к воротам, на ходу выясняя у Цыганова, что случилось. Сколько теперь времени, никто не знал, но по тому, что небо еще не светлело, определяли, что полночь, может, чуток больше; столпились у ворот, выглядывали в пустынный переулок, ежились от зябкого ночного ветерка.
— Ну где, кто тут бунтует?
— Ложная, поди, тревога…
— Эх ты, Цыганов!
Но тут со стороны бульвара, из будто бы сильнее сгустившейся темноты послышались голоса, топот ног. Конечно, так не наступают, но у ворот насторожились… Без команды, по общему разумению подкатили две двуколки, составили их поперек ворот, преграждая путь на булыжный казарменный двор.
Шаги уже слышались ближе. Двое солдат, переговариваясь, подошли к воротам, остановились в недоумении, заметив караул с винтовками.
— Кто такие?
— Свои… Первого марта.
У одного из подошедших к воротам через плечо была перекинута связанная ушками пара сапог, другой что-то держал в подоле рубахи — какие-то банки.
— Теперь не свои, — строго сказал Цыганов. — Как иуды, продались. В изменниках будете теперь числиться.
— Ну, ну, беседуй! — грубо отозвался солдат с сапогами на плече. — Ишь, командир.
Другой, с банками, плаксиво поддержал:
— Кабы мы не вернулись! Какие такие изменники, когда обратно туточки. Там пьянка, в штабе-то у Попова, разгул…
И уже подходили новые, копились сначала кучкой, потом толпой, запруживали тесный переулок. Похоже, все, кто давеча побежал в Трехсвятительский, были уже тут.
Кто-то тронул за плечо Цыганова, и он обернулся, сразу узнал Матвеева. Тот был в фуражке, туго запоясанный, на боку оттопыривалась кобура.
— Слушай меня! — привычно распорядился Матвеев, и Цыганов первым сделал то, что было приказано: растянуться цепочкой, как бы отгораживая двор от ворот, оставляя лишь небольшое пространство под высокой каменной стеной и конюшнями; потом растащили в стороны и двуколки.
Вернувшиеся в казармы в хмуром молчании входили в ворота, скапливались у стены. Потом кто-то опустился на булыжник, за ним другой, постепенно уселись все.
Матвеев, довольный своим маневром, подравнял цепь охраны, объяснил сидевшим:
— Вот так до утра отдохнете. А там решим, елки зеленые, кто куда ходил и зачем.
2
Члены ЦИК Всероссийского почтово-телеграфного союза Ермоленко, Лихобабин и Ефретов, те самые, которых выделили на заседании в комиссариате, когда туда приходил Подбельский, явились на телеграфную станцию в девять часов вечера. Сначала доголосовывали резолюцию, потом возник вопрос, достаточно ли будет троих, не надо ли добавить, и решили, что хватит; а дальше — как добираться, ждали трамвая, долго ждали, а он подошел, шагов сто проехал и встал — выключили ток; отправились пешком.
На телеграф их пустили спокойно, только проверили циковские мандаты и ощупали одежду — нет ли оружия, и когда вошли в комнату к начальнику, к Тимакову, были весьма удивлены его словами, что на станции караул уже левоэсеровский, из отряда Попова.
— Ну и как же теперь? — изумленно спросил Ермоленко. — Выходит, мы в ловушке? Арестованы?
Тимаков был странно спокоен.
— Можно считать, что так. А можно и не считать. Важно, что приказ Подбельского выполняется: с пяти часов ни одна телеграмма из Москвы не ушла.
— А сам-то парком где? — поинтересовался Ефретов.
— На Центральной телефонной.
— И не реагирует на то, что происходит здесь?
Начальник телеграфа усмехнулся:
— Я когда с ним по телефону разговаривал, даже удивился вначале — он ли. Такой разъяренный был… Ведь как получилось: являются эти, матросы, говорят нашему караулу, что прибыли по приказу самого Подбельского, а тем что — уж двое суток здесь сидели. Сдали посты, как положено, и ушли. Ну, я стал разыскивать кого из начальства. Снимаю трубку, а телефонистка отвечает с Центральной и как-то жмется, вроде не все телефоны работают. А я ничего не понимаю. Мне одно известно: был здесь Подбельский, просил солдат, чтобы отбить его автомобиль, — кто-то пытался его арестовать, но солдат из караула не дали, и он ушел…
Глаза у Ефретова расширились.
— Хотели арестовать наркома?
— Ну да. Меня все это и насторожило. И еще новый караул… Телефонистка говорит: могу соединить только с Коробовым, ну, с Милютинской старший инженер… А мне что, соединяй, говорю, хоть кому весточку дам, как Робинзон на необитаемом острове…
— Слушайте, — не выдержал Ермоленко, — а короче нельзя?
Тимаков обиделся. Потянулся за какой-то бумагой, положил перед собой, похоже, собирался заняться делами.
— Я вообще имею полное право ничего не докладывать. Вы сами спросили.
— Ну ладно, ладно, — сказал примирительно Ермоленко. — Мы же вам в поддержку пришли. Нам надо все знать. Вот вы сказали — Подбельский звонил разъяренный. Это когда?
— Да сразу, как я с Коробовым поговорил, — Тимаков сменил гнев на милость. — Я потому и догадался, что парком в Милютинском. Побушевал, побушевал и уже спокойнее: отправляйтесь, мол, на разведку, товарищ Тимаков, выясните для начала, что у вас за караул, что он собирается дальше делать.
— И вы пошли?
— А как же иначе? Предварительно обошел аппаратные, там все спокойно. Потом нашел матроса, который тут распоряжается, говорю для маскировки: «Мне, если что, с вами связь держать, давайте познакомимся». А он: «Нечего мне с тобой знакомиться. Будешь нужен, так тебя под конвоем приведут». А я ничего, не сержусь. Всегда готов, говорю, только хотел бы знать: вы что-нибудь собираетесь передавать по телеграфу, а то, говорю, городская станция ток перестала подавать, а у меня с аккумуляторами неважно, на подзарядке много, так я хотел бы знать заранее…
До сих пор молчавший Лихобабин вдруг насторожился.
— А что, действительно тока нет?
— Да нет, это я так — для отвода глаз. А матрос мне:. «На кой ляд твои аппараты? Бабушке депеши на тот свет посылать?» И гогочет, а с ним и все другие скалят зубы. Отхохотались, и тот матрос, с которым я беседовал, добавляет: «Учти, наше дело тут только охранять, а за аппаратами ты сам смотри. И чтобы все в ажуре было! А то…» Я успокаиваю: «Ладно, ладно, все будет по инструкции. А если что, значит, лично с вами связь держать?» Матрос вдруг обиделся, даже возмутился: «Ты что, чиновная твоя душа? За кого меня принимаешь? Чтоб я братвой командовал? Я что тебе, офицер? Или не знаешь, зачем мы р-революцию делали?»
— Странно все как-то, — заметил Ермоленко.
— Что ж с того, что странно. Для нас, по крайней мере, хорошо. Я когда доложил все Подбельскому по телефону, он, по-моему, даже обрадовался. «Так, сказал, значит, у них нет ответственного руководителя». А я: «Выходит, нет, Вадим Николаевич, во всяком случае, они совершенно не в курсе своего дальнейшего пребывания на телеграфе». Мы еще поговорили, и нарком посоветовал позондировать почву: нельзя ли изолировать отряд, ну, держать в одном каком-нибудь месте, где его было бы легче обезоружить даже небольшой воинской силой. Я так понял, что она есть у него там, в Милютинском, эта сила. И именно небольшая, вот он и настаивал, чтобы матросы были собраны потеснее…
— И удалось? — спросил Ефретов. — Удалось вам это сделать?
Лихобабин вдруг подошел к выключателю и повернул его. Под высоким потолком тускло засветилась лампа. Это было неожиданно, и все повернулись в его сторону, — похоже было, Лихобабин с той минуты, как спросил про электричество, все еще думал о нем и вот теперь решил проверить. Но в комнате начальника телеграфа уже стало сумеречно, свет был нужен, и никто ничего не сказал.
— Так о карауле, — напомнил Ермоленко.
— Вы знаете, удалось, — спокойно отозвался Тимаков. — Матросы расположились вольготно, заняли коридоры, комнаты дежурных, но я объявил: раз они признают за мной право технического руководства телеграфом, я вынужден соблюдать инструкции. Велел находиться только в караулке, а чтобы не вызвать подозрений, оставил им еще одну комнату рядом, за поворотом коридора. Они подчинились. Я тут же позвонил Подбельскому и все рассказал. Он велел ждать.
— Вот, значит, почему вы так с нами… подробно беседуете, — Ефретов усмехнулся: — Сказки Шахразады!
— Ничего себе сказки, — мрачно отозвался Ермоленко. — Я во всяком случае спущусь вниз, проверю, как они там.
Лихобабин быстро поднялся со стула, взялся за ручку двери.
— Лучше я. Не беспокойтесь.
3
После разговора с Тимаковым стало ясно: нужен отряд, который бы срочно отбил телеграф. Однако звонить Бонч-Бруевичу было неловко: латышские стрелки, которых тот мог выделить, — здесь, на телефонной станции. Обратиться в Московский штаб? Но вряд ли там кто-нибудь в столь серьезной обстановке откликнется на призыв прислать новый караул — твое заявление, что ты парком, по телефону ничего не значит, нужен согласованный со штабом пароль…
Поразмыслив еще минуту, Подбельский попросил телефонистку соединить с наркомом по военным делам Троцким — уж этот-то признает голос! Для верности сразу спросил: «Вы узнаете меня?» И услышав согласное «узнаю», объяснил положение на телеграфе, попросил срочно распорядиться об отправке туда отряда из верных войск, хотя бы в пятьдесят человек.
Трубка отозвалась не сразу и до странности вяло — да, мол, хорошо, постараемся. Что ж, спасибо и на этом.
Вошел Николаев. И тотчас за ним появился Коробов с чайником, протянул Николаеву кружку, но тот отмахнулся, стал рассказывать, что, оказывается, звонил Ленин, попросил немедленно связаться с Ходынской радиотелеграфной станцией и передать от имени Совнаркома распоряжение сообщить по всем станциям, что бандиты заняли Центральный телеграф и, стало быть, телеграфные распоряжения из Москвы надо рассматривать не иначе как провокационные.
— Это я звонил в Кремль, — сказал Подбельский, еще думая о своем, об отряде, который просил у наркомвоена. — Хорошо, что Владимиру Ильичу быстро передали.
Коробов разлил кипяток в кружки, снова пригласил к чаепитию, и Николаев было присел к столу, но тут же вскочил, сказал, что лучше, пожалуй, пойдет в зал, посмотрит, как там дела.
В комнате стало тихо. Подбельский снял трубку и вызвал Тимакова. Тот сообщил, что у него на телеграфе все по-прежнему, разве что караул теперь изолирован, находится в двух помещениях. Весть была утешительной, оставалось ждать, когда на углу Мясницкой и бульваров появится ожидаемый отряд, но к этой прежней заботе примешивалась другая: из того, что рассказал Николаев, следовало, что Ленин обеспокоен не столько тем, в чьих руках находится телеграф, сколько возможностью его использования в интересах мятежников, распространения их влияния на другие города и губернии. Тимаков, надо думать, помнит о данном ему распоряжении — не отсылать никаких телеграмм, и Ленину известно, что такое распоряжение отдано, а вот беспокоится. Значит, что-то еще произошло. Или должно произойти…
Стрелки часов показывали половину двенадцатого. Подбельский встал, заходил по комнате. Странно, что Тимаков не упоминал в разговоре Ефретова и Ермоленко. И этого… Лихобабина. Где они? Пришли на телеграф? Их присутствие сильно бы пригодилось — в сущности, они чрезвычайные комиссары Наркомпочтеля…
Он взял телефонную трубку, хотел попросить вызвать снова Тимакова, но передумал, назвал номер наркомвоена. Ответ получился быстро, и он, назвавшись, спросил, как с отрядом для телеграфа. В проводах трещало, и он не сразу различил раздражение в голосе:
— Вы излишне настойчивы! Было же сказано, что вашу просьбу учтут. Но войска правительства еще не начали разворачиваться, это сложная операция!
— Что же сложного — прислать отряд? Я не вижу никакой связи с тем, что войска еще не начали разворачиваться.
— А я вижу! — Троцкий вдруг сорвался на крик. — Неужели вы, товарищ Подбельский, не понимаете, что сейчас дело не в войсках, а в командующем! Подвойский и Муралов уже два часа бьются — кого назначить. В такой момент отдать кому-то в руки горстку верных нам и боеспособных — слышите? — бое-спо-соб-ных войск — это значит вверить ему одному судьбы революции! А если он изменит? Или возомнит себя диктатором? Неужели это не ясно вам, наркому, члену правительства? Отвечайте; вам это ясно?
— Нет.
— Как это «нет»?
— Телеграф в руках мятежников, но он пока не работает на них, я его контролирую. Но он может заработать. На всю Россию. От имени диктатора, которого вы опасаетесь, но другого, левоэсеровского. Пятьдесят человек на телеграфе вряд ли изменят положение в городе, но обезопасят страну от возможной лжи и демагогии мятежников. По распоряжению Владимира Ильича на Ходынку уже передано предупредительное сообщение, однако, как ответственный за телеграф, я вновь настаиваю на присылке туда отряда…
Трубка молчала. Трещали, гудели провода. Потом послышалось недовольно-утешительное:
— Ну хорошо, хорошо!
4
Тимаков с завидным спокойствием занимался своими делами: что-то перечитывал, перекладывал бумаги в панках, и Ермоленко, притулившийся возле окна, вдруг затосковал, предложил Ефретову сходить в аппаратные. Тот отрицательно мотнул головой. И вправду не стоит, полчаса назад были. Что там могло перемениться? Лихобабин — тот разболтался с дежурными, нашел кого-то из бывших харьковских сослуживцев или знакомых тех сослуживцев. Сказал даже, что побывал в караулке, там не страшно — обыкновенная матросня. Ефретову общительность Лихобабина не понравилась, он язвительно хмыкнул: «По Сеньке шапка!» — и потянул обратно, в комнату начальника. На лестнице Ермоленко сказал: «Ну зачем ты так на него? Правильно, что ищет контакты. Наших-то все нет, а так хоть какое, да влияние». Ефретов усмехнулся: «Смотри, как бы они на него самого не повлияли. Знаю я этих максималистов!»
Теперь, взглянув на Ефретова, Ермоленко почему-то подумал, что тот по-прежнему мысленно ругает Лихобабина. И он сказал:
— Чем так сидеть, лучше устроить собрание. Ненадолго. Объяснить, что ждем с минуты на минуту войска, поддержать дух. А, Ефретов?
Тимаков, не поднимая головы от бумаг, возразил:
— Нет уж, товарищи, вы мне тут свою обедню не заводите. Вы, как я понимаю, прибыли не с особыми полномочиями, а мне на поддержку. А я пока сам не хвор исполнять распоряжения наркома, — он встал, быстрым шагом пересек комнату и исчез за дверью.
Ефретов насмешливо произнес:
— Ясно?
Тимаков появился минут через пять. С хитрой улыбочкой на губах, довольно потирал руки.
— А из Кремля, доложу я вам, депешки проходят! Невзирая на столь почтенный караул… У меня в самой задней комнате есть два аппаратика, и люди надежные. Полный порядок! И еще, доложу, в этом скромном моем деле замечательно помогает ваш товарищ…
— Лихобабин?
— Кажется, так он назвался, когда вы пришли. Собрал народ, заливает, как он взятием Харьковского телеграфа лично установил в семнадцатом году власть над всей Украиной. — Тимаков вновь уселся за стол и повторил: — Над всей Украиной, надо же!
Ефретов хмуро и тревожно взглянул на Ермоленко, и тот, словно почувствовав укор, встал, подошел к темному, обращенному в настороженно молчавший город окну.
— Где же эти войска, черт их побери?
5
Из Покровских казарм в Большой Трехсвятительский Прошьян вернулся упругой походкой удачно потрудившегося человека. Всю дорогу — наискосок через плац и по переулку — его обтекала, спеша, орава солдат, и он ухмылялся, слушая топот сотен ног, представляя, как посмотрит сейчас на аккуратненького Саблина: вот, убедились, что за Прошьяна не надо утруждаться?
Во дворе морозовского особняка было не протолкнуться. В смутных отсветах фонарей метались матросы, пытались построить пришедших из казарм, десятка три солдат штурмовали подвал, где был устроен склад одежды и продовольствия; гулко рокотал мотор автомобиля, и кто-то истошно кричал, призывая вторую роту занимать оборону по Колпачному переулку.
В большой комнате, где обосновался ЦК, Прошьян застал Карелина и Камкова. Они сидели за столом, почти касаясь головами, и что-то разглядывали на плане города.
В дверь просунулся Попов, с порога крикнул:
— Ну, лафа! Все казармы теперь — наши! Ух, я дам! — Он погрозил кулаком в потолок и исчез.
Прошьян грузно уселся на свободный стул.
— Это вы распропагандировали? — спросил Камков, не поднимая взгляда от карты. — Поздравляю!
Прошьян круче отвалился на спинку. Смутное чувство бестолковости происходящего вокруг, овладевшее еще днем, когда со съезда приехала Мария, вдруг снова захватило его. Отчетливо вспомнился Саблин, готовый на подвиги, в новеньких офицерских ремнях, и это видение наложилось на что-то смутно-черное — кишащая толпа во дворе, медные лица матросов в колеблющемся свете. Видения не складывались.
— А вы все устройство московских улиц изучаете? — спросил он зло.
— Не устройство улиц, а маршруты движения, — недовольно отозвался Карелии.
— Броневик к Большому театру пойдет, — пояснил Боренька Камков. — Надо наших отбивать из-под ареста. И Марию в первую очередь. Она нам не простит бездействия.
— Я, между прочим, тоже не прощу. — Прошьян помолчал и в раздражении грохнул ладонью по столу. — Для чего было поднимать казармы? Чтобы солдаты тут пьянствовали?.. Где Саблин?
— Успокойтесь, здесь он, — сказал Карелии. — А насчет солдат… Зря вы так. Главная часть решения Цека выполнена: мы выступили. Надо ждать отзвука, наши действия не могут его не иметь. Уже то, что Дзержинский здесь, под замком…
Прошьян резко встал.
— Ну, ждите! Проверяйте замки! А я так не привык… Сказавши «а», надо говорить «б».
Камков подскочил, крикнул фальцетом:
— Поучите, поучите алфавиту! Ночью, что ли, Кремль приступом брать? Или вы не голосовали за то, чтобы не идти на открытый бой с большевиками?
— Я голосовал за то, чтобы революционеры остались революционерами. Голосовал за то, что мы будем стремиться разбудить патриотизм не у одних москвичей, а по всей России… Да-с. — Он повернулся и, грузно переступая, направился к двери.
Карелин крикнул вдогонку:
— Что вы собираетесь делать?
— Представьте себе, примерно то же, что и вы. Только с расчетом на более громкий, как вы заметили, отзвук!
Во дворе, казалось, стало еще оживленнее, но это было все то же оживление бестолковой вольницы. Прошьян схватил кого-то за рукав, потом другого, спрашивал, где командиры, но никто не знал и, судя по всему, знать не хотел. Попов, окруженный матросами, сам чудом вышел на него, Прошьян спросил, нет ли автомобиля, он намерен ехать на телеграф, и Попов радостно закивал:
— На телеграф? Так почтовый автомобиль и имеется. Самого наркома возил, а теперь наш… Вот, братишки к рукам прибрали… Жаль, самого голубчика упустили, сбежал!
Попов, размахивая руками, показывал в темноту, туда, где смутно угадывались каменные столбы ворот и хмурый контур башни броневика. Матросы галдели, радуясь, что нашлось дело, гурьбой двинулись к воротам.
Кто-то рядом кричал, чтобы искали шофера, но тот, оказывается, сидел в машине под охраной двух солдат с винтовками. Солдат тотчас прогнали с заднего сиденья, туда набилось человек шесть матросов, а Прошьян сел вперед. Попов инструктировал охрану:
— Чтоб там… того, обеспечить! И караулу — инспекцию. Не дремать!
Отвечали нестройным хором, что-то согласно-одобрительное, и разом, в несколько крепких рук, колотили шофера по плечам, чтобы заводил.
Мотор загудел, вспыхнули фары, обливая призрачным светом забор и кирпичные стены за ним, можно было ехать, но Прошьян внезапно откинул дверцу, крикнул, чтобы ждали, и почти бегом направился к дому.
Камков и Карелин удивленно уставились на него, торопливо выдергивающего из пачек, наваленных в углу, желтые листовки, которые утром матросы притащили из соседней, через переулок, типографии: «Бюллетень № 1», «Ко всем рабочим и красноармейцам», «Воззвание Московского областного комитета партии левых социалистов-революционеров» — все, что удалось насочинять и отпечатать. Листки рассыпались по полу. Прошьян подхватывал их, тихо бранясь, засовывал в карманы пиджака.
— Вы что? Зачем? — Боренька Камков подскочил, похоже сострадая, заглядывал в лицо. — По городу уже расклеивали! Вы еще хотите, да?
Прошьян выпрямился задыхаясь.
— Город спит! Городу наплевать вот на это, — он смял и отбросил листовку. — Где воззвание крестьянской секции ВЦИК? — Он снова начал шарить в пачках.
— Вот, здесь они. — Камков подал пачку листовок. — Но объясните же, Проша, зачем они вам!
Карелин перегнулся через стол, взмахнул рукой.
— На телеграф? Да? Молодец. Правильно… Давайте, давайте. На всю Россию!
Камков все еще не понимал, растерянно вертел крупной, в черных кудрях головой.
— При чем тут телеграф? Он же наш, там караул…
Прошьян не дослушал, распахивая створки дверей, расталкивая каких-то солдат, запрудивших коридор, выскочил во двор. Матросы в автомобиле встретили его радостными воплями. Он плюхнулся на сиденье, сказал шоферу, чтобы трогал.
Фары снова облили светом бледный кирпич домов; булыжник за передним стеклом дрогнул, запрыгал, потянул, придвигая, темные деревья на исходе переулка.
У Покровских ворот, возле низкого, с торчащим пулеметом окопа, их остановили на минуту, но, узнав поповских телохранителей, пустили дальше, в ровный тоннель бульваров, прочерченный тускло блестевшими полосками трамвайных рельсов. Матросы притихли, как будто бы короткое, в минуты пробитое автомобилем пространство до телеграфа было уже зоной противника, будто они ехали разведчиками или парламентерами, и Прошьян, вылезая из машины, постарался посильнее ударить дверцей, бодро сказал:
— Двое остаются здесь. Один — в караулке, для связи. Остальные — со мной!
Ему вдруг вспомнилось, как весной семнадцатого года он в Гельсингфорсе вот так же ходил в окружении матросов. Славное было время! И какую газету он делал — посланцы с кораблей чуть ли не в драку разбирали тираж! Злость и раздражение, завладевшие им в присутствии Камкова и Карелина, теперь прошли; хотелось действовать, быть решительным и смелым.
Миновать караулку незамеченным не удалось — оттуда выбегали матросы, засидевшиеся в безделье, окружали толпой, и он тянул эту толпу по ступеням вверх, за собой, пока не отворились перед ним двери аппаратного зала — просторного, с какими-то людьми, уже насторожившимися, в тревоге обратившими на него бледные лица.
На мгновение он задержался в дверях, еще не выбрав слов, которые скажет, лишь только ощущая себя как бы на вершине намеченного, оставив позади не эту умолкнувшую разом толпу матросов, а все начиная с марта прошлого года — и должность наркома, и странную, для компромисса с большевиками, службу в военной коллегии, и вчерашний день с маятным ожиданием взрыва в германском посольстве, и приход Дзержинского в Трехсвятительский, и свое почти ребяческое бегство от него в гулкий простор комнат морозовского особняка. И как бы проверив себя этим почти молитвенным стоянием, он бросил в зал слова, как ему казалось, неопровержимые, способные увлечь любого:
— Мы убили Мирбаха! На нашей стороне все, кому ненавистей империализм и дороги интересы трудящихся! Это говорит партия левых эсеров!..
Позади, в толпе караульных, негромко выкрикнули «ура». Но он ждал не этого. Казалось, люди возле аппаратов хотя бы встрепенутся, кто-то подойдет ближе. А они все так же стояли, не меняя тревожных поз. И он сам пошел вперед, надеясь, что его поймут и поддержат.
Какой-то человек в люстриновом пиджачке, с галстуком, попался первым, а может, просто бросилось в глаза, что смотрит не с тревогой, а с ненавистью, и он спросил, разжигая ненависть и в себе — отрывистой резкостью слов, своим взглядом, брошенным как бы на вопрошаемого и в то же время мимо:
— Кто такой?
— Член ЦИК Союза почтово-телеграфных служащих… Ермоленко.
— Служите на телеграфе?
— Нет. Прислан сюда для поддержания правильных действий средств связи. В соответствии с их полной подчиненностью Совету Народных Комиссаров.
— Коммунист?
— Разумеется.
Рядом стоял еще один — в расстегнутом френче, со зло сомкнутыми губами. Уже по инерции Прошьян накинулся на него:
— Что, тоже «для поддержания»? Отвечай! Ну!
— Прошу повежливее. — Сомкнутые губы разошлись почти с трудом, и было странно видеть, как они тотчас сложились в язвительную усмешку. — Я не германский посол, меня бомбой не возьмешь.
— Вижу, что не посол! Тоже цикист?
— Избран на первом пролетарском съезде Потельсоюза. Фамилия — Ефретов. Могу прибавить, что большевик. Достаточно?
— Вполне! — Прошьян уже не замечал, что кричит. — И сколько же вас здесь избранных на про-ле-тар-ском съезде? Сколько идет про-тив пролетариев, с Вильгельмом?
Ермоленко спокойно отозвался:
— Трое нас. — Он поискал кого-то взглядом среди сгрудившихся возле телеграфного аппарата людей. — У нас полномочия от наркома Подбельского!
Прошьян усмехнулся, сделал рукой жест, подзывая матросов. И тут раздался голос, которого он ждал там, стоя у настежь распахнутых дверей. Он сразу уловил, что это тот голос, взглядом подхватил приближающуюся фигуру — плетья рук, узкие подрагивающие щеки, сильно потемневшие от проступившей щетины.
— Двое, двое их! От ЦИК нас трое, но я не большевик.
— Эсер? — радостно переспросил Прошьян.
— Максималист. Лихобабин моя фамилия, из Харькова… Это, конечно, сейчас дела не меняет, что из Харькова, но ответственность момента сознаю.
— Так… — Прошьян, волнуясь, снял пенсне и, подержав у груди, снова надел. Сказал: — История следит за каждым из нас и все взвешивает на своих весах. Вы еще имеете возможность выбрать…
— Дело не во мне, я же сказал, а в самом акте политической свободы. Или она есть, или ее нет! Бросив бомбу в Мирбаха, вы утвердили, что политическая свобода существует. И телеграф должен служить ей.
Прошьян чуть поморщился: говорун, плетет ахинею вместо того, чтобы объяснить «за» он или «против» случившегося. Но вслух сказал другое:
— Правильно! Я попрошу вас помочь мне. Включайте аппараты, сейчас начнем передачу по всем линиям. Россия должна проснуться.
Матросы, опираясь на винтовки, стояли рядом. Лихобабин спокойно оглядел их и, круто повернувшись, направился к столу дежурного. На секунду вдруг стало тихо, и было слышно, как прицокивают по полу подковки на его сапогах.
— Предатель! — звук голоса словно взорвал тишину.
— Вернитесь, Лихобабин!
Прошьян хмуро посмотрел на кричавших — тот же распахнутый френч и люстриновый пиджак. Взмахнул рукой на глазах у матросов, как бы сгребая этих двух, — ненужных, мешающих. Бросил на ходу, уже направляясь следом за Лихобабиным.
— В Трехсвятительский обоих. Под арест!
Будто вторя ему, через стол или два застрекотал аппарат и умолк. Кто-то кинулся туда, плюхнулся на место, Лихобабин вопросительно выглядывал из-под опущенного абажура с тускло светившей лампой. Прошьян выхватил из кармана пачку листовок, рассыпал по столу.
— Вот, передавайте! Сначала…
Он хотел продолжить, но телефон на столе вдруг затрезвонил. Спросили комиссара, и он с раздражением человека, которого отрывают от дела, бросил в трубку:
— Здесь нет никого!
Снова взялся за листки, но звонок раздался опять, еще, казалось, более громкий.
— Кто у телефона? — прежним голосом, но уже узнаваемо послышалось в трубке. Без сомнения, и раньше и теперь спрашивал Бонч-Бруевич. Из Кремля или еще откуда.
— Прошьян… — отозвался он, чувствуя, что смешался, почти так же смешался, как прежде, днем, перед Дзержинским. Резко положил трубку.
А Лихобабину не терпелось.
— Так что передавать? Вот это? — он взял в руки желтую, измятую листовку.
— Да… Хотя нет, подождите. Записывайте. — Прошьян выпрямился, посмотрел в темное окно и, будто читая в нем, стал диктовать: — «По постановлению ЦК партии левых социалистов-революционеров убит летучим боевым отрядом представитель германского империализма граф Мирбах. Агенты германского империализма…» Записали? «Агенты германского империализма и контрреволюционеры пытаются вести агитацию на фабриках и заводах и в воинских частях…»
Невдалеке снова застучал аппарат. Телеграфист крикнул:
— Из Казани. Запрашивает представитель штаба Восточного фронта!
— Ответьте, что телеграф занят левыми эсерами. — Прошьян постучал пальцами по столу, снова сосредоточиваясь на диктовке. — Так… — «Все эти попытки встречаются единодушным негодованием рабочих и красноармейцев, горячо приветствующих решительные действия защитницы трудящихся — партии левых социалистов-революционеров… Да здравствует восстание против империализма! Да здравствует власть Советов!..»
Он смотрел на Лихобабина, как тот дописывает сказанное, подправляет неразборчивое. Торопя его, подтолкнул листовки с «Бюллетенем № 1», с воззваниями.
— И это, и это тоже… Передавайте!
Сзади, у входа в зал, возник какой-то шум. Двое матросов, тех, из охраны Попова, с которыми вместе приехал, ввалились в зал, приближались явно в возбуждении, с желанием что-то рассказать. Один, рябой, с потертой коробкой маузера на боку, сдернул фуражку, смял в огромной ладони, заговорил усмехаясь:
— Ну дела, товарищ Прошьян! Смидовича схватили. Представляете? Самого пред-се-да-теля Мос-со-ве-та! Как миленького!
Другой, пониже ростом, с белесым чубчиком из-под ленты с буквами, захихикал:
— По Мясницкой проезжал в автомобиле, а тут наши, что с той стороны караулят, у главного входа — цап-ца-рап! Доездился… туда его, в Трехсвятительский покатили, в компанию к Дзержинскому…
Прошьян растерянно смотрел на матросов. Ему представилось такое знакомое лицо Смидовича — высоколобое, профессорское, аккуратно завершенное клинышком бородки. И тотчас всплыли в мыслях собственные слова, диктованные Лихобабину: «Да здравствует восстание против империализма! Да здравствует Советская власть!» Набатное «против империализма» оставалось в силе, а вот насчет Советской власти «да здравствует» теперь не выходило. «Против» получалось. Как он ни старался, чтобы такого не случилось, как ни схватывался с другими членами своего ЦК, а выходило именно так: не восстание против далеких и грозных немцев, а мятеж, обыкновенный мятеж против близкой, в версте отсюда, в муках и борьбе творящей свое трудное дело власти!..
Он словно очнулся, почти в панике спросил:
— А не ошибка? Точно Смидович?
— Уж куда! Сам рекомендовался, думал, потрафят его мандату!
— Ладно… Ступайте к автомобилю. Сейчас поедем в штаб Попова…
Бесцельно поплелся за Лихобабиным, совавшим свои листки телеграфисту, обходил стол за столом с молчащими, в желтой меди аппаратами. Про себя отметил, что людей в зале стало отчего-то меньше, почти совсем не осталось, но не стал решать, как их вернуть. Единственное, что утешало, — то, что он чист перед самим собой: в неразберихе душного дня и злой, предательски настороженной ночи он все-таки делал дело — как хотел, как верил, до конца.
У дальней стены остановился, громко сказал, слыша эхо собственных слов под высоким потолком:
— Лихобабин! Я вас оставляю здесь за старшего. Никаких телеграмм не принимать. Все, что сказал, отправить! — И пошел быстрым шагом через лабиринт столов, к той, еще недавно так приветливо распахнутой двери.
Харьковский говорун не то почтительно, не то насмешливо склонил голову:
— Слушаю-с. Ради акта политической свободы!
6
О приезде Прошьяна на телеграф, об измене Лихобабина и начавшейся передаче левоэсеровских воззваний Подбельский узнал по телефону от Тимакова. Тот мудро поступил, не обнаруживал себя, оставаясь в кабинете, куда ему приносили вести два телеграфиста. Деловым своим видом — пачки бумаг в руках, вежливое «позвольте пройти» — они не привлекали внимания караульных. Появись Тимаков на глаза Прошьяну, он, конечно, был бы либо арестован, как Ермоленко и Ефретов, либо вынужден был под угрозой оружия официально распоряжаться и тем самым довел бы захват телеграфа мятежниками до самого края, его полного им подчинения.
— Вы молодец, — устало поблагодарил в трубку Подбельский Тимакова. — Правильно действуете.
— Как вы приказали, Вадим Николаевич… А что наши-то войска? Скоро? Что-то уж больно чешутся!
Небо за высокими окнами телефонной станции начало светлеть. Ночь уходила, оставляя в притихших улицах густой, казалось, почти осязаемый туман. Слабо различимые в нем, изредка раздавались винтовочные выстрелы.
Безуспешно переговорив с дежурным по штабу гарнизона, Подбельский в сердцах кинул трубку на рычаги и пошел в зал, где у коммутатора прилежно дежурил Николаев. Ему придвинули стул, он присел на краешек и тотчас вскочил.
— С Бонч-Бруевичем есть связь?
— Только что звонили, нет на месте.
— А ну-ка еще попробуем!
Телефонистка, придерживая на вытянутых руках проводок со штекером, долго вызывала номер. Молодое ее лицо выглядело усталым и серым. Взглядом показала на отводную трубку: ответили.
Голос Бонч-Бруевича был бодрым:
— Ну как, все ждете войска? Считайте, что дождались. Сосредоточение окончено, все в движении. Начальство неумолимо применяет все правила тактики и стратегии… Скоро ваш предшественник на телеграфе почувствует силу красноармейского удара!
Подбельский рассказал то, что узнал от Тимакова: Прошьян надавал для передачи разных воззваний, а сам уехал.
— Знает кошка, чье мясо съела! — Бонч заразительно рассмеялся, и было так странно слышать этот смех впервые за долгую тревожную ночь. — Значит, воззвания до адресатов не дойдут?
— Кто знает, там исполнителем остался один подлец, Лихобабин. Он из наших, к стыду моему, член ЦИК Потельсоюза. Да вот переметнулся. Эсер-максималист…
— О, это уже почтовый саботаж наоборот! Ну, ничего, разберетесь. Недолго музыке играть.
«Недолго» все-таки выросло в целых три часа. Уже шел восьмой час, а Тимаков ответил, что опасность еще не ликвидирована, — так он сообщил в Кремль, когда оттуда попробовали передать пробную телеграмму. Но вскоре радостно отозвался на звонок Подбельского:
— На Мясницкой стреляют! Слышу пулемет… и гранаты рвутся… Подождите, подождите… Ой, Вадим Николаевич, бегут мои караульные, вон видно в окно… Пойду встречать наших!
Выстрелы и разрывы были слышны и да телефонной станции. Они доносились не только со стороны бульваров, но и правее, через Маросейку: видно, наступление шло и на Большой Трехсвятительский.
Солнце все сильнее посверкивало над городом, прогоняя туман. Начинался новый день.