1
За узким проездом под железнодорожной насыпью открылось обширное поле — с пожухлой травой, с темной полоской березняка вдали, у берега Волги; на середине плоского пространства сбились в кучку несколько бараков уныло-военного вида, над ними вздымались высоченные мачты с еле различимой издали паутиной антенн. Туча дорожной пыли потянулась за автомобилем, сразу окутала все вокруг, пока не остановились возле давно не крашенной, до тусклого серого цвета вымытой дождями стены барака. Рядом тотчас появились люди. Видимо, тут, на радиотелеграфной станции, за городской чертой Твери, всякий гость — событие, а автомобиль увидели издалека, гадали, кто такой едет… Сразу бросилось в глаза, что кругом одни мужчины и большинство в военной форме, — сказывалась недавняя принадлежность станции.
Сидевший рядом Николаев кивал, здороваясь с кем-то из стоявших у крыльца, негромко предложил:
— Я вас представлю, Вадим Николаевич?
Подбельский отрицательно мотнул головой и приподнялся с сиденья. Он сразу стал выше собравшихся возле машины, как бы взошел на трибуну. Поздоровался, представился сам. Пояснил:
— Давно обещал вот Акиму Максимовичу Николаеву приехать, посмотреть вашу станцию. Кто тут старший?
Он ожидал, что объявится кто-нибудь с крыльца, но к дверце машины шагнул человек совсем не оттуда, а от стоны барака. Он был высок ростом, его лобастая голова была не покрыта, но ворот летней офицерской рубахи аккуратно застегнут, и под ремнем ни складочки, а руки тотчас привычно опустились по швам, выдавая кадрового служаку.
— Начальник станции Лещинский, — доложил он, и тут же еле заметная улыбка тронула его мясистое, с крупными чертами лицо. — Очень рады вашему приезду, товарищ народный комиссар!
Подбельский шагнул с подножки автомобиля, его обступили, он пожимал руки тех, кого называл Лещинский, но фамилии, как это водится при беглом знакомстве, не задерживались в памяти; запомнилось только, что большинство из представленных — инженеры, но были и мотористы, аккумуляторщики, радисты-слухачи, даже один стеклодув. Так, гурьбой, и поднялись на крыльцо.
За дверью, за темным коридором обнаружилось просторное помещение, снова все в августовском солнце, с окнами, распахнутыми в истомленное жарой поле. Здесь, как оказалось, самое сердце станции — на столах стояли похожие на огромные деревянные сапоги коробки приемников с черными рукоятками переключений; тонкие отводы соединяли приемники с мачтами там, на поле, и было что-то таинственное в этой связи — как, почему выуживают эти ящики из голубой беспредельности неба вполне осознанные, написанные человеческой рукой и только лишь переведенные в дробь морзянки тексты? Сейчас приемники молчали. Радисты праздно стояли возле столов, откровенно, как диковинку, разглядывая наркома.
— Приемники у нас старые, еще с войны, — объяснил Лещинский. — Тут усиление сигнала производилось механическими прерывателями. А с пятнадцатого года появилось новшество… — Начальник станции замолчал и вдруг опять улыбнулся, как прежде, почти незаметно, лишь уголками губ. — Ну, да вам, думаю, известно, товарищ парком, о работах нашего главного изобретателя Михаила Александровича Бонч-Бруевича… Словом, он создал совсем иной усилитель. С катодным реле. Вот… — Лещинский указал на довольно большой ящик со стеклянным окошком вольтметра и несколькими рукоятками. Наверху в царственном одиночестве красовался стеклянный шар, а с боков его, будто краники у самовара, отходили проводники, плотно привернутые к клеммам на крышке ящика.
Подбельский потрогал округлую стеклянную поверхность.
— Так вот она какая, радиолампочка! По виду не скажешь, что готова творить чудеса.
— А в технике все так, — спокойно подтвердил Лещинский. — Велосипед — разве сложно? Два колеса, две педали… Когда лампы Бонч-Бруевича испытали на фронте, оказалось, что и грозовые разряды станциям уже не помеха, и сами они меньше мешают друг другу, если расположены поблизости. А здесь, в Твери, мы на низкую антенну… представляете, всего метр над землей, стали слышать передачи за сто пятьдесят верст от нас, а на проволочную рамку прекрасно принимали Науэн и Лион. Главное военно-техническое управление тотчас же дало заказ на сто ламп для полевых радиостанций. С тех пор у нас и существует ламповая мастерская. Правда, теперь…
— Теперь все должно быть по-другому, — перебил Подбельский. — А где она, ваша мастерская? Покажите.
Небольшая комната, куда они вошли, похоже, не имела никакого отношения к приему радиодепеш. Черные, прокопченные стены, полки, уставленные склянками разных размеров, в углах — бачки, бидоны; но главным в комнате, видно, были два стола, тоже в копоти, с неровными отметинами огня от горелок. Снизу, с подстольных полок, к ним тянулись резиновые трубки, соединенные с небольшими баками, и еще рядом имелось что-то похожее на кузнечные мехи.
В комнате и так было тесно, а теперь и совсем не повернешься, но Лещинский подал кому-то из стоявших возле двери молчаливую команду, и человек быстро уселся за стол, подкачал мехами воздух, зажег горелку, взял с полки стеклянную трубку и стал нагревать ее.
Все молчали, в тишине лишь мерно всхрапывали мехи, и потому так резко и неожиданно прозвучал голос откуда-то сзади, от двери:
— Хватит! Испортишь.
Слова явно относились к стеклодуву, но он не прореагировал на них, только передернул плечами.
Подбельский обернулся и встретился взглядом с человеком, которого не видел прежде, но отчего-то сразу почувствовал, что роль этого человека очень важна здесь, на станции. И трудно сказать почему: невысок ростом, голова втянута в сутулые, как-то даже безвольно уроненные плечи. Короткие волосы, клинышком начесанные на лоб, сильно простили лицо, и только большие, очень по-русски серые глаза серьезно и требовательно смотрели из-под полукруглых, трогательно опущенных бровей. Сквозь какую-то будто не отпускавшую думу глаза его спрашивали: «Ну-с, чем же кончится ваша экскурсия по радиостанции?»
Лещинский что-то говорил стеклодуву, и тот довольно засмеялся, подымая вверх готовый сосуд для лампы, а человек, стоявший возле двери, ленивым голосом поблагодарил:
— Ладно, молодец…
Лещинский повернулся к Подбельскому и теперь уже улыбался не украдкой, как прежде, а во всю ширину белозубого рта.
— Вот и он сам, товарищ нарком, наш Бонч-Бруевич. Надежда, так сказать, отечественной радиотехники…
Подбельский протянул руку и в пожатии снова уловил самостоятельность, а может, и жесткую неподвластность натуры Бонч-Бруевича всему тому, что шло вразрез с его собственными намерениями и интересами. Вялость руки инженера, соединенная с тем взглядом, вызвала нечто вроде ответной неприязни, но Подбельский подавил ее в себе: наверное, таким, себе на уме, и должен быть выдающийся техник.
Бонч-Бруевич, почувствовав свою руку свободной, сказал:
— Летом прошлого года к нам тоже приезжали. Тогда — из министерства (он сделал ударение на этом слове) почт и телеграфов. Замечательные такие люди, один будто бы даже товарищ министра. Посмотрели, покачали головами и сочли, что все-таки лучше покупать лампы за границей. А вы как считаете?
Подбельский нахмурился. Надо было найти слова, чтобы не вести дальше ироническую игру, которую так явно предлагал инженер.
— Зачем же ввозить, если можно делать самим? Но вы действительно можете сделать лучше, чем французы?
Бонч-Бруевич усмехнулся.
— Мы-то можем. А как вам нравится наш завод?
Рука инженера сделала широкий, обводящий все в комнате жест, и Подбельский, следя за ней глазами, вдруг рассмеялся:
— Завод прекрасный! Я вообще, знаете, удивляюсь, как вы тут еще не сгорели дотла в этой саже и копоти…
Он смеялся легко, радуясь энтузиазму собравшихся вокруг людей, даже задиристым вопросам Бонч-Бруевича, собственно вызванным все тем же энтузиазмом, и все это поняли, заулыбались, загалдели, что иначе не выходит, некогда чистоту навести, а наведешь — так самодельные горелки быстро снова все закоптят. И что было, пожалуй, дороже всего сейчас, — улыбался и Бонч-Бруевич, уже по иронически, а как бы зачеркивая свою фразу о пустопорожних посетителях из церетелиевского министерства.
Подбельский сделал шаг к двери, ему открыли дорогу, и он быстро вышел из барака и зашагал прочь от него. Он еще не знал, куда именно идет, ему хотелось одного — увести хоть ненадолго этих людей, тяжело топавших следом, от их повседневных дел, от трудных обстоятельств, загнавших их, похоже, в ловушку, чтобы они взглянули друг на друга и почувствовали, что могут трудиться по-иному; нет, они и теперь работали неплохо, но им нужен был иной масштаб; и не только Бонч-Бруевичу с его идеями, не только Лещинскому, судя по всему способному руководить куда большим, чем теперь, делом, но и ловкому стеклодуву, и вон тем, что прыгают с подоконников приемного барака и тоже бегут следом…
Он вдруг увидел впереди мачту антенны — толстые, наращенные друг на друга столбы, уходящие в безмерную высоту, в небо, и как бы тянувшие за собой вверх тугие тросы растяжек, — и понял, что идет к мачте, к ее основанию и именно здесь станет говорить с радистами о том, за чем приехал. Мерно тарахтевший вдали движок вдруг смолк, и сразу стали слышны кузнечики в сухой, сожженной солнцем траве. Подбельский снял пиджак и перекинул через руку; остаться в одной холщовой косоворотке было приятно; он остановился и подождал, пока его не окружат, не соберутся плотным кольцом.
— Так вот, — начал, как бы продолжая разговор с Бонч-Бруевичем, и тот это понял, вскинул внимательный взгляд, — нам нужны не просто лампы, нам нужно их много. Значительно больше, чем вы изготовляли до сих пор. — Обернулся к стоящему позади Николаеву: — Аким Максимович, тысячу в месяц нам пока хватит?
— Да… Пожалуй…
— Вот так: тысячу. Что для этого нужно?
Недоверчивое молчание было ему ответом. Впрочем, возможно, цифра и не обескуражила, просто считали, переводили в потребные материалы эту «тысячу в месяц».
Первым отозвался Лещинский, стал перечислять: стекло необходимо, вольфрам, никель, алюминий для электродов.
Кто-то вставил:
— Станки не забудьте. На чем детали точить?
— Да, станки, — подтвердил Лещинский. — Но главное, нужен газ. Видели, чего мы отчудили, чтобы питать горелки? Бензин испаряем воздухом, мехи стеклодув качает, а вместо температуры — одна копоть. Газовый завод, определенно, нам нужен, товарищ нарком, уж как хотите…
Подбельский отрицательно замахал рукой.
— Строить здесь газовый завод — это уж слишком! Думайте, как иначе выйти из положения.
До сих пор молчавший Бонч-Бруевич предложил:
— Газ можно возить из Питера. Город же им освещают. Вот только на чем?
— На поездах! — подхватил Подбельский. — В почтовых вагонах, они же в нашем распоряжении. А за своевременность доставки я буду сам отвечать. Согласны?
И опять засмеялись — дружно, теперь радуясь, что и он, Подбельский, будет с ними заодно. И теперь уже требованиям не было конца, как будто парком — волшебник. И он отбивался, снижал предлагаемые цифры, а когда выяснилось, что нужна электроэнергия, переменный ток, и для этого требуется построить собственную электростанцию, умолк, давая понять, что разговор вполне вышел за рамки реальности.
Все ждали, когда он заговорит снова.
— Водопровод, переменный ток — все это Тверь вам не обеспечит. Я думаю, легче переехать в другой город.
— В какой? — не понял Лещинский.
— А в какой хотите! Где есть все, что вам нужно. Но чтобы потом уже к этим вопросам не возвращаться… Посидите, подумайте крепко все вместе. — Тут он вскинул глаза на Бонч-Бруевича, и тот ответил внимательным, понимающим взглядом. — А что решите, пусть будет записано на бумаге. И тогда приезжайте ко мне в Москву. Договорились?
К автомобилю его провожали гурьбой, как слушали там, возле радиомачты. Открыв дверцу, Подбельский протянул руку Бонч-Бруевичу.
— Надеюсь, вы не станете сравнивать мой приезд, ну, с теми… с товарищем министра? В прошлом году.
Он ждал согласия, ждал шутки, в крайнем случае, но услышал:
— Так ведь чем все еще обернется… Цыплят, знаете, по осени считают.
Подбельский встал на подножку, усмехнулся:
— Цыплят ваших, Михаил Александрович, придется считать не вам, а мне. Если, конечно, удастся выполнить все ваши требования… Но давайте заключим условие: первая партия ламп — к первой годовщине Октября. Идет?
Бонч-Бруевич вместо ответа метнул взгляд в сторону Лещинского, и Подбельский впервые в этом умном обычно, ироническом взгляде уловил растерянность.
Лещинский расхохотался.
— Что, попался, Фома Неверный! Давай принимай обязательство.
— Принимаете? — настаивал Подбельский.
— Я-то принимаю, — наконец промолвил инженер. — Но… но давайте прежде все-таки выберем город, где разместится лаборатория. Пока же я уверился, что лампы нужны. А это для меня немало!
2
Петр Николаевич Миллер шел по Большой Дмитровке в Комиссариат почт и телеграфов, боясь и ускорить шаг, чтобы раньше завершить назначенную себе муку, и замедлить, чтобы не остановиться, не свернуть в переулок, не отказаться от необходимого, как он понимал, и унизительного в своей неизбежности похода.
Несмотря на скудность питания, фигурой Петр Николаевич не изменился и потому шагал грузно, заложив руки за спину, выставив вперед голову с задиристо торчащей бородкой. Навстречу двигались люди, по брусчатой мостовой грохотали телеги, и ему было странно чувствовать рядом эту суету и движение после долгих дней добровольного затворничества, когда казалось, что все на веки кончилось, — не только его служба, а вообще все — город оцепенел, замер и никогда уж не вернется к сытой и деятельной жизни. Жена распродавала вещи на толкучке, по вечерам не было электричества, и бессмысленно было даже мечтать о каком-нибудь топливе на зиму. Заходили знакомые, делились новостями, и он либо угрюмо молчал, либо становился не в меру разговорчив, вопрошал, размахивая руками: «Ну хорошо, мои принципы общественного служения оказались им ненужными. А знания? В университетах ведь почтовому делу не учат, нет-с! Тут опыт, тут практика не одного года — десятилетий! Выслуга, если хотите. Или они из Америки специалистов надеются выписать?» Ему отвечали, что, напротив, многих старых чиновников приглашают на работу, особенно техников и инженеров, немало сами просятся, получают назначения в провинцию, где посытнее, да и вообще с августа почтовики декретом правительства в продовольственном отношении приравнены к железнодорожникам, уже поставленным на особое снабжение. Но так просто решать вопрос Петр Николаевич не хотел, так получилось бы, что судьбу определяет брюхо, а не принципы, долой, значит, и забастовки в условиях царизма, и сидение в Бутырках, и его, Миллера, что бы там ни говорили, вклад в профессиональное единение почтовиков.
Он часто думал о феврале семнадцатого года, том времени всеобщей вольницы, когда служащие почтового узла избрали его почт-директором. Как просто! Не нравился сановный Фон-Фик, и вот вам другой, что по душе, — Миллер. Теперь, когда прошло больше года, угар февраля, охватившее всех желание все переделать в два счета казались чудовищным наваждением. Надо же, в разгар с треском проигранной войны возжелать немедленно основать демократию! Срочно!.. Нет, в этом бедламе только большевики и сохраняли здравый смысл, только у них и были сила и вера, как, не переча половодью демократических надежд, вогнать его все-таки в берега разумного: покончить с войной, обуздать разруху и двигаться ко всеобщему счастью не дележом того, что еще наличествует в городах и весях, а свободным трудом, созиданием разумно потребляемых ценностей…
Размышляя так, Петр Николаевич удивлялся, как он мог тогда не понимать столь простых истин. Был бы занят сейчас прежней работой, не остались бы втуне его заслуги перед истинно благородным движением пятого года. Н-да… Теперь, выходит, он был другим, раз думал по-другому. И ему казалось, что его смиренные мысли не могут не быть замечены, он даже намеренно делился ими кое с кем из приятелей, с теми, кто был у дел, и ждал, ждал письма или курьера, искренне надеялся, что его позовут. После левоэсеровского выступления, в июле, правда, осекся, решил, что зря ждал, что его боятся, как боялись, наверно, бывшего наркома почт Прошьяна, так ослепительно храбро мелькнувшего на политическом горизонте, а потом вдруг неизвестно куда исчезнувшего[3]. Нет, как выяснилось, не боялись и не хотели звать. И тогда он решил кончить все разом, пойти и спросить, что все-таки думают новые руководители ведомства, эти доблестные борцы с синдикализмом, насчет права служить отечеству таким людям, как он, Миллер. Может, они полагают, что ему лучше податься к Деникину, на Дон?
За мыслями — и даже не за ними, так, обрывками, отзвуками того, что было днями тысячу раз передумано, — Петр Николаевич не заметил, как миновал Козицкий переулок, подошел к перекрестку Глинищевского, и тут вдруг услышал, как его окликнули. Извозчичья пролетка сворачивала перед носом, мешала, но он разглядел подходящего: Руднев. Всегда такой щеголеватый, он теперь был облачен в пыльно-серый френч и галифе, правда, икры обтягивали вполне элегантные краги, но фуражечка была явно не первой свежести, какая-то неподходящая к неистребимо розовощекому рудневскому лицу. И Петр Николаевич не без удовольствия отметил, что сам он еще не пал, не опустился до таких вот угодных времени фуражечек, — на нем сюртук и шляпа, все, как подобает, и Руднев это, несомненно, почувствовал, по его глазам было видно, что он восхищен — пусть, может быть, и притворно — этой несломленностью и достоинством.
— Петр Николаевич! Куда же вы? Погодите! — Руднев кинулся наперерез, ухватил за руку повыше локтя. — Тысячу лет не видались!
Миллер в смятении топтался на месте, отталкивал Руднева животом, бормотал невнятное:
— Живы? Здоровы? Я слышал, держитесь. О, вы всегда у нас были молодцом, вас за чечевичную похлебку не купишь! — Руднев не отпускал руку, заглядывал в глаза. — А я, знаете, путешествовал, имел счастье созерцать мир в его, как Тютчев определял, минуты роковые. Вернее, не мир, а сошедшую с ума нашу Расеюшку. А прибыл в белокаменную — и сразу сюда, на Дмитровку — потолкаться, узнать, что сотворили господа Подбельские из нашего некогда передового почтового ведомства…
Миллер наконец высвободил локоть.
— Да-с, много чего происходит. Но я… простите…
— Представляете, — не отставал Руднев, — они ликвидировали деление чиновников на классы! Какие-то комиссии станут определять, кому сколько платить, а так все одинаковые. Представляете? Армия без офицеров и генералов, без унтеров и рядовых. P-равенство, ха-ха! Я — эсер и не хочу состоять на этой безалаберной государственной службе. Но будь и максималистом каким-нибудь или анархистом, так и то бы не пошел на таких условиях в ведомство. Почта — это порядок и дисциплина, тут чин, знаете ли, основа, кто кому подчиняется, кто приказывает… Да вы слушаете ли меня, Петр Николаевич? А? Вы пошли бы?
— Да… нет. — Петр Николаевич сдернул шляпу, поклонился. — Уж простите, тороплюсь. Честь имею!
Кинулся вправо, по Глинищевскому, вверх. «За чечевичную похлебку», «без генералов», «вы бы пошли». Ох-хо, как они, эсеры с большевиками, остро все чувствуют! И сами потому непримиримы: хочешь с чином остаться — давай направо катись, к буржуям; плачешь о доле народной, так опростись, пой славу равенству — и налево отваливай. Но разве нельзя как-то все совместить? Чтобы сильного и умного не затирал наглец и невежда и чтобы слабому, не способному на мощное действие не грозили голод и нужда?
Над тротуаром свисала уже тронутая желтизной осени ветка дерева, солнце сквозило сквозь листья, а ниже распластались длинные тени. Кто-то загораживал проход, какие-то двое. Петр Николаевич поднял плохо глядящие свои глаза, уставился, ужасаясь, на будто во сне возникшие перед ним лица: одно под черным блестящим цилиндром, с накрашенными ярко губами, другое — под козырьком кепи и на щеке красный ромб…
— Не изволите ли рассудить нас? Какое, по-вашему, понятие точнее — «эра» или «эпоха»?
Это произнес цилиндр. А щека бубновой масти прибавила:
— Только не задумываясь, сразу. Эра или эпоха?
Петр Николаевич глухо застонал. Их еще недоставало сейчас, господ футуристов! Круто повернулся и зашагал обратно. Ему вдруг стало все равно. Не заметил, как пересек Дмитровку, как вошел в здание комиссариата, как спросил у кого-то, охранявшего вход, где кабинет наркома. Спросил машинально, как будто ему было назначено, и стал подниматься по лестнице. Его узнавали, здоровались, и он кивал в ответ, по не испарившейся еще привычке барственно наклоняя голову, аккуратно прижимая шляпу к бедру.
В пустой приемной молодая женщина-секретарь осведомилась, кто он и зачем пожаловал, неслышно исчезла за высокой дверью и тотчас вышла обратно, приглашая его войти. Он взялся за ручку двери и вдруг ощутил, как повлажнела ладонь, и еще, что он решительно не знает, зачем пришел и что станет говорить.
Большой кабинет наркома обнял тишиной и покоем. Дальнюю стену занавешивала огромная карта, похожая на задник сцены, а перед ней стоял стол — обычный, прикрытый изумрудом сукна, с мрамором и медью чернильного прибора. Человек за столом сразу не поднял головы, Петру Николаевичу показалось — специально, и он недовольно засопел, затоптался на месте.
— А, это вы! — вдруг донеслось громко и весьма доброжелательно, хотя нарком по-прежнему не поднимал головы и рука его, державшая перо, легко летела по бумаге. — Все-таки пришли!
Петр Николаевич, в сущности, не уловил, как хозяин кабинета поднялся, пошел навстречу. Видел только спокойно и весело глядящие на него глаза и торопливо провел влажной ладонью по пиджаку, отчего-то пугаясь предстоящего рукопожатия. Он немного успокоился, уже сидя в кресле, отделенный от наркома равнодушным пространством стола. Ему хотелось немного озлиться, вернуть решительный напор мыслей, с которыми шел сюда, он даже чуть прочистил горло: кхе, кхе, но сердитее от этого не стал, в голове отчего-то пронеслось давнее: комната на телеграфе, он сам, стоящий под тускло светящим абажуром, члены комитета вокруг, и внезапно растворенная дверь, солдаты, и этот вот человек, тогда еще неизвестный, в английского покроя пальто, намокшем под дождем… Петр Николаевич медленно поднял взгляд, сравнивая то, привадившееся, и нынешнего Подбельского, и удивился, как мало изменился он, несмотря на истекший и куда как нелегкий год.
— Я пришел, Вадим Николаевич… — Что-то сдавливало горло, мешало говорить, и он усилил голос: — Чтобы убедиться… то есть определить… вернее, получить разъяснения по некоторым имеющим, так сказать, принципиальное значение вопросам…
Подбельский рассмеялся.
— Давайте скажем проще: правильно сделали, что пришли. Значит, период размежевания, борьбы и выяснения точек зрения уходит, а может, и ушел совсем в прошлое. Наступило время работать. Так?
— Ну, в какой-то степени…
— Вот видите, вы согласны. Теперь прибавим к сказанному, что вашему приходу в немалой степени способствовало то, что наркомат живет, действует наперекор всевозможным мрачным предсказаниям. И все, кто хочет помочь в борьбе с разрухой, могут найти здесь полезное народу занятие. Верно?
— Да, конечно. Я, собственно…
— Не сомневаюсь, Петр Николаевич, что дело российской почты вам дорого и вы готовы служить этому делу. Мы ценим таких, как вы, специалистов. Есть, конечно, горячие головы, полагающие, что пролетариату не нужны люди, верно служившие буржуазии. Но ведь не все так уж верно ей служили, а?
Петр Николаевич приосанился.
— Когда-нибудь напишут историю революции пятого года и что в ней значили мы, московские почтовики!
— Напишут, — согласно кивнул Подбельский. — И вас там, несомненно, упомянут. Правда, напишут и о семнадцатом годе, и тут, пожалуй, выйдет посложнее… Но — оставим. Я хочу сказать, что и у старой интеллигенции, лучшей ее части, есть столь же большие основания бороться за социализм, помогать его строить, как и у пролетариата. К тому же революция призвала к управлению страной массу людей, не имеющих знаний и опыта, и старые специалисты для нас… знаете, без них трудно разобраться, трудно идти вперед.
— Вперед? — Миллер иронически усмехнулся. — Кажется, сначала следует основательно отбежать назад. Вы не думаете?
— Ну, этими словами вы меня не удивите. Вот вы сказали, что напишут историю. А я иной раз думаю… — Подбельский подался вперед и со смешком прибавил: — Как бы меня в этой истории не прославили наркомом почт и телеграфов без почты и телеграфа! — Все еще усмехаясь, он откинулся в кресле. — И тем не менее, Петр Николаевич, мы идем вперед. Должны идти! Революция свершилась не для того, чтобы латать прорехи, нанесенные войной. У нее свои, высшие цели и задачи.
— У почты задача одна: быть средством связи.
— А вот и нет. Это — у прежней почты. И той, что в Англии, во Франции, в Америке. А социалистическая почта может и должна быть еще и светочем культуры.
— Это каким же образом, позвольте спросить.
— Все тем же: почтовыми вагонами, конторами, сумками почтальонов. Только кроме приветов от родственников она должна доставлять даже в самые глухие углы еще и газеты, журналы, книги.
Некоторое время Миллер молчал.
— Газеты почта и прежде доставляла. Журналы, приложения к ним… Но я, пожалуй, понимаю, что вы хотите большего. Стать, так сказать, центром, распространять издания смело, активно…
— Вот именно, — подхватил Подбельский. — Не столько доставлять, сколько рас-про-странять. Продавать в розницу! И, знаете, мы готовим об этом специальный декрет, его утвердит правительство. И чтобы вы сказали, если бы я предложил вам включиться в это дело? А, Петр Николаевич?
— Включиться? Каким же образом?
— Очень просто. Вы поступите в комиссариат, и в вашем ведении будет прием подписки и продажа периодических и непериодических изданий в почтовых учреждениях.
Миллер задышал громко, рука его, теребившая стакан с карандашами, перекочевала куда-то на шею, порывисто оглаживала бородку, похоже, раскачивала ее.
— Как я понимаю, — сказал он наконец, — вы предлагаете мне должность делопроизводителя. Что ж, это почтенное занятие. Но, судите сами, Вадим Николаевич, человеку, который… Я вот и пришел. Хотел объясниться, так сказать…
— Ах, вот вы о чем! Не-е-т, почтамт мы вам под начало не отдадим. Во-первых, там прекрасно справляется с делом небезызвестный вам Булак. А во-вторых, мы с вами, Петр Николаевич, сейчас не перемирие заключаем, наш бой с вами окончен, и вы, ничего не могу сказать другого, побеждены. Так что уж принимайте условия: делопроизводитель первого отделения Народного комиссариата почт и телеграфов. Впрочем, я полагаю, вы догадываетесь, что уговорами мы тут не занимаемся.
Миллер достал из бокового кармана снежно-белый платок, вытер лоб, щеки.
— Да, конечно. Уговаривать… зачем же. Булак прекрасно справляется. Два письма и три посылки. Комиссар почтамта! — Он встал и сразу обнаружил свой рост и полноту. — Честь имею, Вадим Николаевич!
Медленно пошел к двери. Медная ручка, испорченная, свернутая вниз, отчего-то привлекала его внимание, казалось, в ней содержится какая-то отгадка, что-то похожее на положение его самого.
Петр Николаевич с усилием обернулся, как бы проверяя, действительно ли он был у наркома, сидел возле его стола, разговаривал. Подбельский быстро макал перо в чернильницу. Вот так: и пришел — пишет, и ухожу — тоже строчит, подумал Петр Николаевич. Взгляд его скользнул от стола к окну. Там, в светлом солнце, краснел кирпич домов, слабой осенней голубизной светилось небо. Петр Николаевич внезапно представил, как выйдет сейчас на улицу, побредет на Тверскую — обратно домой. Но отчего-то страшней безнадежного возвращения к молчаливо-сочувствующей жене показалась новая встреча с Рудневым. Да, да, сказал себе Петр Николаевич, он ждет в своей фуражечке, чтобы посмеяться, чтобы вставить что-нибудь завлекательное про эсеров. Или те футуристы: «Эра или эпоха?» Все ждут…
Он взялся за ручку двери и тотчас отпустил, будто она обожгла. Грузно повернулся.
— Вадим Николаевич! Простите, что снова отвлекаю. Но я… я согласен.
Подбельский стремительно вскинул голову.
— Отлично, Петр Николаевич. Надеюсь, мы сработаемся не как раньше!
3
Редактор «Почтово-телеграфного журнала» Мончинский вошел несколько боком, оглядываясь, и уже у стола, склоняя высокую тощую фигуру, спросил:
— Неужто сам Миллер пожаловал?
— А что? — Подбельский глядел весело. — Я его врагом никогда не считал. Обыкновенный российский либерал. Такие залезут на баррикаду, смотрят сверху и никак не могут решить, с какой стороны им удобнее находиться. Если, конечно, слезть.
— Однако крови он вам попортил!
— Если бы только мне… Ну, да ладно. Дело он знает превосходно, вызвался в комиссариате служить. Рассчитывал, правда, по-старому, на товарища министра, но уж чем богаты…
Мончинский согласно кивнул. Сосредоточенно вынимал из портфеля бумаги, раскладывал по столу. «Почтово-телеграфный журнал», который он редактировал, издавна, еще с царских времен, разделялся на две части — официальную и неофициальную. Первую составляли приказы и циркуляры по ведомству, неофициальная часть была призвана служить трибуной для обмена мнениями. Здесь печатались статьи о служебном опыте, экскурсы в историю почты, заграничные обзоры. Мончинский все ждал, когда в журнале объявится что-нибудь написанное известным сотрудником «Русского слова», то бишь наркомом почт и телеграфов. И теперь, разложив на столе оригиналы счетверенного за отсутствием бумаги майско-августовского номера, не преминул сказать:
— Не хватает только вашей статьи.
— А доклад наркома съезду Советов? И вот я вижу у вас протоколы первого пролетарского почтового съезда. Здесь тоже есть мое выступление. Лучше скажите, есть ли статья о новом в телефонии, я просил…
— Вот она, здесь.
— А о мятеже левых эсеров? Об этом мерзавце Лихобабине?
— Две статьи. Вот в этой — как действовал ЦИК Потельсоюза; говорится об осуждении предательских действий Лихобабина и исключении его из состава ЦИК. И все-таки, Вадим Николаевич…
Подбельский с виду равнодушно грохнул ящиком стола, достал пачку исписанных листков.
— От вас не отделаешься!
Оглаживая пальцами усы, глядел, как впился взглядом Мончинский в листки, пытался по выражению лица редактора понять, хорошо ли получилось. Он назвал написанное «На местах», в общем-то это заметки о поездках в провинцию — в Ярославль и Нижний Новгород, в Тамбов и Тверь. Захотелось собрать воедино мысли, возникшие от поездок, а когда сел за стол — дома, вспомнился старик крестьянин с лубяной котомкой в Нижегородской конторе, и пошли вроде как воспоминания или очерк — с диалогами, с откровенным описанием собственных чувств. Но закончил вполне по-деловому: о необходимости развивать не формальное — творческое отношение к делу.
— Прекрасно! — Мончинский в своем редакторском удовлетворении даже привстал.
— Годится? — спросил Подбельский. Ему хотелось сказать, что на днях пришла мысль еще кое-что вспомнить из недавно пережитого, из самого главного, что ли, времени — октября семнадцатого года, как стал комиссаром почт и телеграфов Москвы. Только что сидевший тут Миллер еще более укрепил это намерение. Хорошо и его вставить в воспоминания, и того солдата, что пришел под злым дождем в Московский Совет за подмогой, а потом снова встретился на телеграфе, в июле. Цыганов, кажется, фамилия? Да, Цыганов.
Мончинский, однако, хвалить начальство больше не собирался. Спрятал рукопись в портфель и, порывшись там еще, извлек папку с пометками красным карандашом по верху.
— А это, Вадим Николаевич, готовлю впрок. Следующий-то номер какой? Ноябрьский, первая годовщина Советской власти!.. Вы что улыбаетесь?
— Как странно совпало: я сейчас подумал, что надо бы написать о той ночи, когда стал из журналиста и партийного работника почтовым служащим. Назвать можно «Страничка прошлого»…
Мончинский радостно схватил карандаш.
— Записываю! Обещали!
— Ну, как еще будет со временем.
— Нет, нет, условились. А я вас вознагражу, Вадим Николаевич, от лица вверенного мне журнала. — Мончинский развязал тесемки, основательно разгрузил папку и потряс ею, сильно потощавшей, в воздухе. — Вот, такого вы еще не видели! Сюрприз!
Подбельский с любопытством откинул картонную крышку. На первом листе было написано: «Дело отделения по охранению общественной безопасности и порядка в Москве при управлении московского градоначальника о потомственном почетном гражданине Вадиме Папиеве Подбельском. По описи № 1089–1915 г.».
— Я узнал, что идет разборка архивов охранки, — пояснил Мончинский, — и вот достал выписки.
— А зачем? И почему обо мне? — спросил Подбельский волнуясь.
— Как зачем? Я же сказал: целая рубрика будет о деятелях переворота. Ведь это же важно — показать по документам революционное прошлое руководителей ведомства, их заслуги в борьбе с царизмом. Ну, и не только о вас напечатаем, Вадим Николаевич. Еще и о Залежском, об Авилове…
Подбельский заглянул в следующий лист с переписанным в углу штампом: «Особый отдел Московского охранного отделения, 17 августа 1915 года». Дальше — расшифрованный, судя по особой пометке, текст телеграммы из Тамбова: «Поездом номер первый Москву выехал социал-демократ Вадим Подбельский. Прошу наблюдении. Начальник жандармского управления Волков». Внизу приписана резолюция господина начальника отделения: «Р. Ганько — к разработке. М. Подгаевскому — установить наблюдение».
Он быстро захлопнул папку.
— Спасибо, Фотий Захарьевич. Оставьте, я посмотрю.
До конца дня толком не мог работать: папка все время напоминала о себе. Нет, он, конечно, всегда знал, что за ним следят, перехватывают письма, и он хоронился, как мог, но теперь эта потаенная от него жизнь всплыла наружу, словно крысиное гнездо, развороченное половодьем, и вместо сохраненного памятью чувства опасности, с которым он жил годами, сейчас возникали почти зримыми физиономии людей в жандармских мундирах, в филерских котелках и папахах.
Папку он взял домой. Выходя из машины и все еще думая о ней, вдруг понял, что уже успокоился, отогнал прошлое. Стало даже как-то отважно весело, будто при оглядке на бревно над пропастью, по которому прошел, не сорвался. А вот Анне Андреевне еще предстояло пережить волнение, которое пережил он, и собственную тревогу за мужа, хотя тот стоял рядом.
— «Прошу розыска и наблюдения, — читала она вслух, — появлением Москве потомственного почетного гражданина Вадима Папиева Николаева Подбельского. Отрицательно не отвечать. За начальника ротмистр Знаменский». Боже, это когда?
— Пятого сентября. Они меня прошляпили, а потом дали вот эту телеграмму всем приставам Москвы. И еще запрашивали Тамбов: не ошиблись ли там, что я уехал.
Анна Андреевна перевернула несколько листков.
— A-а, вот: «Карточку Подбельского прилагаю, но предупреждаю, что она давнишнего производства и Подбельский сравнительно с этой карточкой пополнел…» Ай, Вадим, — Анна Андреевна засмеялась, — как нехорошо вводить в заблуждение!
Дальше они уже вместе теребили папку, отнимали друг у друга. По очереди, стараясь подражать унылым голосам следователей, перечитывали справки о клиенте, его местожительстве, обо всем замеченном сыщиками при «наружном» наблюдении и секретными сотрудниками при «внутреннем». Очень веселило, что один «сексот» носил кличку Зоя, Анна Андреевна притворно упрекнула:
— Я преспокойно училась в Петрограде и не знала, что тебя донимают женщины!
— В Москве Зоей мог быть только мужчина! Ты смотри, как обстоятельно вывел: «На собрании двадцатого и двадцать первого ноября в помещении Хлебной биржи уполномоченных о-ва «Кооперация» после обсуждения продовольственного вопроса собрание занялось своими внутренними делами… По предложению Подбельского… образовалась демократическая рабочая группа. Группа эта будет существовать не только во время собраний уполномоченных, но и постоянно». Не иначе эта Зоя в нашей же группе состояла. И числилась среди самых активных!
Анна Андреевна задумчиво разглаживала складки на скатерти, долго молчала.
— Я, знаешь, что думаю, Вадя, — сказала наконец, — вот с ними ты отвоевался. — Она показала на папку. — Потом саботажники, любители мятежей. С ними ты тоже вроде покончил…
— Не я один.
— С другими вместе, конечно. Еще — голод, повальный тиф. Сколько можно испытывать людей? Знаю, скажешь: у революции долгий путь, ибо велики цели ее. Правильно! Но сколько же еще? Сколько? Не достало ли?
Подбельский молчал. Тихо приблизился, поцеловал жену в висок — ласково и благодарно.