ПОД МАСКОЙ
Глава перваяВторой выход
Начало этой истории, как мне думается, датируется следующим днем после маскарада. Встала я поздно, наверняка далеко после полудня. Думая об этом сейчас, я задаюсь вопросом, а почему мой муж предложил мне поехать в Дединаберг вместе с комиссией по вампирам. Тогда я над этим не задумалась, и мне показалось, что поездка за пределы укрепленного города будет забавной, а может быть, даже волнующей.
Никогда раньше не случалось мне оказаться вне города, я имею в виду, в Сербии.
Я потребовала, чтобы мне дали верховую лошадь, трястись в коляске не хотелось. До этого меня всегда возила шестерка лошадей. Александр распорядился оседлать для меня его любимую кобылу…
Что вы спросили?
Кто еще поехал?
Из крепости выехали барон Шмидлин и граф Шметау. Но разумеется, главными лицами были трое из комиссии: Клаус Радецки и еще двое ученых, их имена я забыла, один был в светловолосом, второй в рыжем парике. С нами был и Отто фон Хаусбург, который вас так интересует, и еще его слуга. Почему я особо упомянула слугу? Да потому что он был единственным слугой, ехавшим вместе с нами, а наша свита — две-три мои служанки и несколько слуг — следовали позади нас. Позже, когда мы выехали из предместья, к нам присоединился еще один серб. Кажется, он был обер-капитаном, но, знаете, я в званиях никогда особо не разбиралась.
Да, нас было девять, вместе с этим сербом.
Вуком Исаковичем.
Нашим проводником был барон Шмидлин. А целью путешествия — водяная мельница в Дединаберге. Сербы жаловались, что на этой мельнице время от времени появляются вампиры. Кто бы там ни остановился переночевать, живым наутро не выходил. Радецки был уверен, что сербских крестьян будет легко убедить в том, что вампиров не существует, если он проведет там ночь и останется живым. Пока он будет находиться на мельнице, все остальные, то есть мы, переночуют в ближайшем сельском доме. Дом принадлежит самому богатому в Дединаберге крестьянину, и, хотя по удобству не может сравниться с дворцом, нам там обеспечен вкусный ужин и удобный ночлег.
На самом выезде из крепости моя кобыла заупрямилась и не захотела идти дальше. Я долго ее уговаривала и успокаивала, прежде чем она нехотя двинулась вперед. Тогда-то я и увидела ту несчастную девочку. Она проходила мимо ворот, в лохмотьях, босая, одна, несчастная. Бог отнял у нее и разум, и речь, и я почувствовала огромное желание помочь ей. Страшно, смотреть на страдающее человеческое существо. Я тоже страдала, пусть и на шелковых подушках, но страдала, и, если бы кто-то просто по-дружески посмотрел на меня, я бы была ему за это благодарна. У несчастного ребенка не было никого, скорее всего, девочка даже боялась людей. А когда человек боится людей, это для него самое тяжелое наказание. Я сошла с лошади и обняла ее, пусть узнает, что другие люди не звери, что они не всегда проходят мимо с холодным сердцем, злым языком и жестокими руками. Я понимала, что те пять крейцеров, которые она от меня получила, это ничто, их хватит только на то, чтобы несколько раз поесть, но сердце мое разрывалось, когда я обнимала и целовала ее. Из глаз моих потекли слезы. Мне не хватало любви всего лишь одного мужчины, а этой девочке не хватало любви любого из нас, простой человеческой любви. Я почувствовала тепло ее тельца, ее нежность, я знала, что и она чувствует мою нежность и любовь, и я была счастлива, что хоть что-то смогла подарить этому несчастному ребенку. Какая же это радость — дарить!
Нам нужно было ехать, и мне пришлось оставить ее, но я пообещала себе, что, вернувшись, возьму девочку к себе во дворец.
Что?
Хорошо, хорошо, возвращаюсь к своему рассказу.
О вампирах я тогда вообще не думала. Считала их суеверием простого народа. И разговор между графом фон Хаусбургом и его слугой Новаком, который я слышала по дороге, убедил меня в том, что сербы суеверны и что вампиры не существуют.
Слуга рассказывал графу, что сербы говорят, будто в Белграде появился архангел Михаил. Услышав это, фон Хаусбург чуть не свалился с коня. Он побледнел и принялся задавать вопросы: когда появился, что говорят насчет того, зачем появился, что говорит сам архангел насчет того, зачем появился, и так далее. Я подумала, что граф не в своем уме, потому что было совершенно ясно, что он поверил в появление архангела.
Слуга начал над ним смеяться, и мне было неприятно видеть такое дерзкое поведение слуги. Насмеявшись вдоволь, он сказал:
— Это не настоящий архангел. Помните того русского, которого мы встретили, подъезжая к Белграду, такого высокого, светловолосого? Судя по описаниям, я бы подумал, что речь идет о нем. Крестьяне рассказывают, что архангел говорит на сербском как ангел, что он высокий, светловолосый, одет в обноски, ведь архангелы всегда так делают: притворяются нищими, потому что человеческая душа полнее всего проявляет себя в отношении к нищим, слабоумным и больным.
Стоило слуге сказать это, как фон Хаусбург захохотал, именно захохотал, мне даже показалось, притворно. И сказал:
— А я думал, что человеческая душа полнее всего проявляет себя в отношении к более могущественным, умным, богатым и счастливым. Даже самые испорченные люди находят в себе хоть крупицу сострадания и даже самым лучшим людям трудно не быть завистливыми, лицемерными и трусливыми. Не понимаю, почему ангелы и святые не являются в образе увенчанных лаврами королей и графов или болтливых поэтов?
— Потому что это ваши любимые роли. Вы познаете людей через их самые худшие качества, а ангелы и святые — через лучшие.
— Потому-то они так и не познали этот мир.
Такой разговор не показался мне странным. Если бы вы знали, чего я только за всю свою жизнь не наслушалась, то не задали бы такого вопроса. Кроме того, что я тогда вообще знала, — я была молода, да к тому же еще и герцогиня. А кто смог хоть чему-то научиться и что-нибудь понять, сидя в одиночестве в щелках и бархате? Я начала думать только тогда, когда почувствовала, что страдаю. Сначала думала о себе, потом и о других. Что мне осталось от безмятежных дней, проведенных в покое и счастье? Но зато для меня очень много значат другие времена, времена страданий, тяжелые бессонные ночи, слезы, боль и страх, печаль и безнадежность. Потому что те месяцы, те годы сформировали во мне все самое лучшее, что есть, а беззаботные дни меня только портили. Чтобы понять то, что я вам сейчас рассказываю, особого ума не надо. Но любой настоящий герой из сказок, которые в детстве рассказывала мне бабушка, в отличие от псевдокоролевичей, всегда выбирал самый трудный, мрачный и тернистый путь, но в конце такого пути всегда побеждал дракона. Те, кто шагают по широкой утоптанной дороге, не приходят никуда.
Хорошо, хорошо, возвращаюсь к рассказу.
Мы еще не выехали за передовой оборонительный рубеж, окружавший город, то есть находились в Унтер Раценштадте, когда ко мне приблизился граф Шметау.
Нет, разумеется, он не был моим любовником. Я вам уже говорила, у меня не было любовника. До того дня я обменялась с графом Шметау не более чем несколькими любезными, ни к чему не обязывающими фразами. И меня удивила его откровенность.
Граф Шметау… он отвечал за крепость. Был архитектором или кем-то в таком роде. Знаю, что он постоянно что-то чертил. Мне кажется, именно он первым предложил свой проект Калемегданской крепости, который и приняла администрация. Позже выяснилось, что что-то там было не так, что именно, я не знаю, его проект был отвергнут, и принят другой, Доксата. Так Доксат стал главным инженером. И крепость строилась под личным контролем Доксата до тех самых пор, пока мы не объявили туркам вторую войну. Доксата тогда отправили командовать вторым полком. Он был очень способным человеком, сумел взять Ниш всего через несколько месяцев после начала войны. Поэтому его и произвели в генералы.
Итак, приблизившись ко мне, граф Шметау сказал:
— Известно ли вам, кто приедет заменить вашего мужа?
Такой дерзости я не ожидала.
— Почему вы считаете, что регент должен быть заменен?
— Из-за поражения. Из-за потери Ниша и южной Сербии.
— Вы, я полагаю, знаете, кто станет новым регентом?
— Посмотрим… — нерешительно начал он, глядя мне прямо в глаза, а потом выпалил: — Граф Виттгенау! — и захохотал как безумный.
— Мне это смешным не кажется.
— Неужели?!
Некоторое время мы скакали молча.
— Вы наверняка знаете, что моего мужа кто-то заменит, и если позволяете себе быть столь дерзким, значит этот человек должен быть кем-то из ваших покровителей. Ничем другим я не могу объяснить себе ваше поведение.
— Верно. И наконец-то ваш муж и его приспешники будут наказаны за все свои преступления. Он, окруженный жалкими слугами, приводил Сербию в страх и трепет, а через неделю сам станет слугой своего страха. И я вам скажу, какое расследование будет первым: убийство графа Виттгенау.
— Это угроза?
— Да. Потому что новым правителем и судьей станет граф Марули.
А мне что делать, куда мне податься, в руках дьявола — и сила дьявольская, так, кажется, говорят. У меня есть слуга, он мое наказание, но вместе с тем часто оказывается полезен. Все, о чем я не мог расспрашивать ввиду того, к чему обязывает благородное происхождение, мог узнать Новак, ибо низкое происхождение дает право на самое отвратительное поведение. А как бы иначе гибли одни семьи и возносились новые? Первое, что я ему приказал, было разнюхать насчет Тристеро. Второе — о Виттгенштейне. Третье — о том, кто в какой костюм был одет на маскараде.
И он ровным счетом ничего не узнал.
Правда, у него на это не было времени. Разбудил он меня в полдень, так как нам надо было приготовиться к отъезду на мельницу. Выезд назначили на час дня, и Новак должен был приготовить мои вещи. Я вышел из спальни и отправился гулять по крепости и смотреть на устье. Я чувствовал нервозность, словно собираюсь в далекое и важное путешествие. Закурил, надеясь, что медленное вдыхание и выдыхание табачного дыма меня успокоит. Не успокоило.
Я зашел в один из бастионов на северо-западной стороне крепости. Внизу лежал Нижний город, солдаты выполняли какие-то команды, офицеры сновали, обер-капитаны сидели в стороне и курили. Дальше, за ними, была Сава, мутная, а еще дальше — Дунай, он был голубым. Реки как люди. Слишком большое количество трудностей и боли делают их хуже. Но у меня нет времени, чтобы успеть испортить жизнь всем, поэтому пришлось выдумать несколько общих вещей, которые позволят мне довести дело до конца.
Пришел позвать меня Новак, и мы с ним направились к месту сбора. Перед цистерной. Там уже ждали герцогиня Мария Августа Турн-и-Таксис, граф Шметау, барон Шмидлин и трое из комиссии по вампирам. Вместе со мной и Новаком нас было восьмеро.
Шмидлин крикнул часовому, и створки Королевских ворот распахнулись.
Нет, я никогда не была знакома с генералом Марули, ни тогда, ни позже. Вы думаете, мы должны были с ним встретиться?
Я так не думаю. Я уверена, что все было так, как и должно было быть. И всегда, когда я в свободные часы блуждаю по своему прошлому, перебираю события, которые со мной происходили, вспоминаю своих былых друзей и знакомых, я убеждаюсь, что ошибок не делала, если принять во внимание все то, что мне было тогда известно. А когда я узнала больше, было уже поздно. Такова природа знания — оно всегда запаздывает, ибо если бы оно шло впереди, то принадлежало бы чужому уму, божьему, или дьявольскому, не важно.
Вы спрашиваете, почему в свободные часы?
Потому что на белом свете все размышления и все знания происходят от избытка времени или от скуки. Поэтому бедные люди глупы и грубы, а благородные возвышены и развиты.
Что было дальше?
Путь от крепости до Дединаберга не долог. Я разговаривала со всеми понемногу, а больше всего с графом фон Хаусбургом. Мой диалог с графом Шметау закончился, как только мы пересекли границу Унтер Раценштадта.
Я уже не помню, как у нас зашел разговор о смертных грехах, впрочем, уже тогда мне показалось, что это одна из излюбленных тем фон Хаусбурга.
— Я в людях приветствую и помогаю им развивать самовлюбленность и суетность. А еще высокомерие и гордыню. Я помогаю им поднять паруса, чтобы следовать именно в этом направлении. И они несутся вперед как корабли при попутном ветре. На всех парусах, глотая милю за милей, летят они по морским просторам, довольные собой. Какое наслаждение! Месяцами вдали от любого порта, под постоянно изменяющимся звездным небом, и открытое море услужливо ластится к ним как шут к королю после удачной шутки. Натянутая белая парусина несет их к черте, где соединяются море и небо. Вам приходилось когда-нибудь плавать на таких легких судах?
И тогда, когда их души вспениваются, якоря забывают соленую воду, а глаза отвыкают от вида суши, когда они, властители просторов, отучаются ходить, а лишь парят и летят под тяжелыми парусами, тогда я говорю им: все это дал вам я. Я увел вас далеко от берега. Я вылил вам под ноги синь океанов, я наполнил ветром ваши паруса и поднял якоря.
— А когда начнутся шторма, те же полные вен тра паруса, уносившие их все дальше и дальше, те же поднятые паруса утащат их на необъятное дно тех же самых необъятных морей? — спросила я.
— А он не дает. Он не дает спустить высокие паруса. Он не дает. Это не я, я не гоню и не разъяряю ветры. Это он их закручивает вихрями и делает все сильнее. Он не любит парусов, наполненных ветром. Поэтому никто вовремя не спускает паруса. Он не дает. И хочет, чтобы погибли все корабли и все моряки.
Тогда я еще не понимала, что в том, что рассказывал фон Хаусбург, под «он» подразумевался дьявол.
Нет, я не думала, что фон Хаусбург — дьявол. Я думала, что дьявол — тот, который не дает морякам спустить паруса, когда начинается буря. Почему я так думала? Потому что только дьявол не прощает. И если уж кто-то и был дьяволом, то, скорее всего, это был Шметау.
Мы скакали еще какое-то время, а потом остановились на вершине холма. Все мне казалось обычным, луга, леса, то тут то там речка. Был прекрасный день, неожиданно спокойный и светлый после ночной грозы. Правда, было холоднее, чем в предыдущие дни.
Мы остановились, и барон Шмидлин тут же подъехал ко мне, чтобы помочь сойти с лошади. Я спросила его, значит ли это, что мы остановились отдохнуть, и добавила, что я в отдыхе не нуждаюсь и готова продолжать путь. Шмидлин бросил на меня странный взгляд и сказал, что мы прибыли.
— Куда прибыли?!
— В Дединаберг.
— Я не вижу здесь никакого дома.
— Ваше высочество, здесь и нет домов в нашем понимании этого слова. Сербы живут в лачугах, хибарах, землянках. Для вашего высочества мы подобрали самую лучшую… самое лучшее место для ночлега.
Я оглянулась по сторонам и увидела лачугу, которую даже не заметила бы, как мы не замечаем большинства вещей, пока кто-нибудь не обратит на них наше внимание. И как-то всегда выясняется, что они не так уж и важны. То, что для нас действительно важно, мы все-таки замечаем сами.
Откуда-то появился крестьянин. Он был очень старым, оборванным и грязным. Поклонился нам до земли, и между ним и бароном Шмидлином начался разговор. Выглядело это так, что Шмидлин его о чем-то спрашивал, а крестьянин отвечал. При этом все время глядя в землю и жестикулируя, как это обычно делают подлые и лживые люди. Мне было неприятно на них смотреть, и я решила прогуляться по ближайшей рощице. Хорошо хоть природа с нами честна. Я даже подумала, не лучше ли мне спать в лесу, чем среди этих отвратительных людей — страшных крестьян и сатанинских графов.
Почему я так и не сделала?
Потому что было слишком холодно.
Опасно?
В тот момент ничто не казалось мне опасным. Когда я узнала, что опасность действительно существует, опасно было в равной степени и внутри, и снаружи.
Граф Шметау пригласил меня войти, а так как я не хотела выглядеть избалованной и капризной герцогиней, то вошла в хижину.
Внутри было тепло. В очаге пылал огонь. Старая и грязная женщина варила что-то отвратительно пахнущее. Кроме нее здесь были еще три женщины, два мужчины и трое детей. Мебели не было, за исключением трехногой табуретки. По углам было расстелено какое-то грязное тряпье, единственным источником света был огонь в очаге, который не мог осветить всего помещения. Окон не было.
Но комната была гораздо больше, чем я могла предположить, глядя снаружи. Тогда я еще надеялась, что существует более приятное место, где мы сможем разместиться. Не верила, что мой муж мог одобрить, чтобы я спала в такой развалюхе.
Однако очень скоро я поняла, что он хотел мне этим сказать…
Он хотел показать, что мои желания коренятся в грехе гордыни и тщеславия. Я хотела быть любимой и была недовольна, что это не так, а эти люди, эти крестьяне, у них даже не было где жить, и уж тем более не могли они рассчитывать на любовь.
Да, похоже, что один урок я так никогда и не выучила, и я никогда не смогу стать хорошей христианкой, потому что я по-прежнему твердо убеждена, что нищета убивает любовь. Нищета может сосуществовать только с другой нищетой.
— Не волнуйтесь, здесь мы только проведем ночь, а обед нам уже накрывают снаружи, — сказал барон Шмидлин, и я с радостью выбежала из хибары. И действительно, на лужайке, всего в пятидесяти шагах от меня, слуги уже расставляли столы. При иных обстоятельствах я была бы изумлена обедом на открытом воздухе в такое время года, но сейчас почувствовала благодарность к тому, кто это придумал.
— Обед будет готов через некоторое время, позвольте мне предложить вам прогулку, — обратился ко мне граф, чье имя я забыла. Это был один из двух ученых, сопровождавших доктора графа Радецкого. Тот, что в рыжем парике. Я согласилась, все равно заняться было нечем. Он подал мне руку. Мы пошли в сторону леса. Он не говорил ни слова. Я была благодарна ему за молчание, и, предполагая, что он занят какими-то мыслями, не хотела ему мешать. И сама погрузилась в мысли.
В мысли о любви. О том, как близка я была к идеальной любви, как, в отличие от большинства женщин в возрасте, верила в то, что такая любовь существует. Я даже знала, кто он, мужчина моей жизни, более того, этот мужчина был моим, но тем не менее все оказалось напрасно. Лучше бы мне всего этого не знать. Лучше бы я была глупа и довольна богатыми обедами, изысканными нарядами и драгоценными украшениями. Лучше бы я время от времени довольствовалась нежными и грустными книгами, которые получала с курьерами Турн-и-Таксис. Лучше бы…
— Вы были знакомы с графом Виттгенау? — вдруг спросил меня граф, когда мы уже довольно далеко зашли в лес.
— Нет. Я видела его всего несколько раз до его исчезновения.
— А видели вы его после того, как он появился снова?
— Появился?! Неужели граф Виттгенау появился после… после своей смерти?
— Да, — проговорил он холодно, — граф Виттгенау появился после своей смерти.
— Где?
— Здесь.
— И куда он потом уехал?
— Никуда. Он был мертв. Вы ничего об этом не, знаете?
— Нет, — сказала я.
Он резко развернулся, и мы пошли обратно. Я не знала, что у него спросить, а он больше ничего не говорил. Вот так, молча, мы вернулись к нашей хибаре.
Первое, что я увидела, был граф фон Хаусбург. Он сидел на земле, над ним склонился его слуга. Граф выглядел так, словно ему очень плохо. Его руки были прижаты ко лбу. Казалось, он плачет.
Я прошла мимо него и направилась к хижине, хотела обойти ее вокруг, чтобы осмотреть. Начав с угла, я пошла вдоль стены из тростника, смешанного с глиной, иногда под глиной угадывались очертания деревянной балки. Дойдя до второго угла, я услышала голос Шмидлина. Он говорил по-сербски с каким-то неизвестным мне человеком и часто повторял одно слово, которое мне было понятно.
Это было слово «аккуратность».
Впрочем, они оба часто повторяли это слово. Их тон становился все более повышенным. Серб, правда, выговаривал это слово как-то странно, как «аккугатность».
То, что Шмидлин умел говорить по-сербски, было для меня полной неожиданностью.
Что именно требовало аккуратности, я понять не могла, сербского я совсем не знала. Может быть, имелось в виду наше пребывание в этом селе. Может быть, проверка водяной мельницы. Может быть, вампиры. А может быть, еще что-то, о чем я не имела понятия. Когда я так подумала, то почувствовала беспокойство. На основании всего, что происходило, я только могла почувствовать, что существует еще одно, подземное, течение событий, за которым я не могла следить, так как и не подозревала, что протекает оно где-то под нами.
Да, именно так, под нами.
Глава вторая
Я не была голодна, помню это прекрасно. А Шметау взял с собой своего китайского повара. Год назад, когда китаец в первый раз готовил торжественный обед, я пыталась уговорить своего мужа сесть за стол вместе со всеми нами и хотя бы один раз отказаться от своей дичи. Он ответил мне иронично:
— Похоже, тебе нравится китайская еда. Неужели когда ты была ребенком, баварские повара в Регенсбурге готовили тебе все эти разносолы?
— А разве я должна всю жизнь есть только то, что ела в детстве?
— Может быть, теперь ты поймешь, за что я тебя ненавижу? Ты — опасная женщина, ты склонна к переменам.
Простите?
Вы не слышали, что мой муж меня ненавидел?! Да об этом знала вся Вена. Он меня ненавидел.
Ненавидел. По нескольку дней со мной не разговаривал. Я все время была одна. Одна в комнатах с зеркалами в стиле барокко и слугами. Пока я была молодой то, взбешенная, стремительно ходила по коридорам. Но одиночество постепенно успокоило и расслабило меня. Месяц проходил за месяцем, и я перестала метаться как безумная. Потом злилась только в саду. Потом с визитом появился первый офицер. Он любезничал, разговаривая со мной. Я быстро поняла, что он послан соблазнить меня и стать моим любовником. После его неудачи присылали других. Главным образом, сербов, видимо, хотели меня унизить еще больше. Кто?
Кто. Почему я должна была отличаться от придворных дам? Все они изменяли своим мужьям. Можете ли вы понять, как опасно не грешить там, где все остальные предаются греху? Общее презрение бдело надо мной даже тогда, когда весь двор спал.
Те несчастные женщины, которых лицемерно осуждали и выставляли к позорному столбу из-за внебрачных детей, в меньшей степени чувствовали себя изгоями. Они, по крайней мере, знали, что та толпа, которая бросала в них гнилые фрукты и камни, грешна точно так же, как и они. И понимать это — не грех. Я же была не только прикована к позорному столбу, но и понимала, что я лучше других, и это было для меня более убедительной рекомендацией в ад, чем для них все их сплетни и прелюбодеяния.
Разве гордыня не самый большой грех? Люди часто каются в пьянстве, обжорстве, алчности, в гневе, прелюбодеянии и унынии, но очень редко в гордыне. И, раскаиваясь в гордыне, каются не потому, что нарушили заповедь нашего Бога, а потому, что по причине своей гордыни что-то потеряли.
Да, ко мне присылали офицеров. И все об этом знали. И заключали пари насчет того, кто же будет тот серб, которому я сдамся. Поставив на Вука Исаковича, многие потеряли большие деньги, потому что поверили его хвастливым заявлениям, что уж рядом с ним-то я не устою. Кроме того, считалось, не знаю на каком основании, что Исакович похож на моего мужа.
Он был омерзителен. Не столько из-за своей внешности и свойственной всем сербам нечистоплотности, сколько из-за раболепия, с которым сносил все капризы Александра, сам при этом отвратительно издеваясь над другими сербами и грабя их.
Кто виноват, что все так происходило с сербами? Исакович и другие обер-капитаны, а не мы. Ведь мы пришли к сербам как враги, пришли не для того, чтобы освободить их от турок, а для того, чтобы забрать себе Сербию.
И кроме того, по отношению к сербам мы вели себя гораздо лучше, чем они сами. Через несколько месяцев после тех событий, о которых я вам сейчас рассказываю, я обратилась с одной просьбой к сербскому патриарху Викентию Йовановичу. Дело в том, что в деревнях сербские женщины рожали тайком от своих близких, в кустах, словно рождение ребенка это позор. Из-за этого много детей умирало, умирали и сами женщины. Мне казалось, что церковь должна повлиять на такое положение. Об этом я и просила.
Когда я послала ему письмо и об этом стало известно, обер-капитаны пришли в ярость — какое дело мне, австрийской герцогине, до того, как рожают крестьянки. Таков сербский народный обычай, а значит, так и должно быть. Если они начнут рожать у себя дома, то через некоторое время потребуют, чтобы им было позволено не работать, пока они беременны, а потом захотят для себя красивых платьев и еще невесть чего. Они должны мучиться, потому что, пока мучаются, не будут ничего хотеть и требовать, останутся послушными.
Так на чем я остановилась?
Стоило распахнуться воротам, и мне захотелось немедленно вернуться. В крепости у меня была теплая комната, еще не остывшая постель, покой. Вечером меня ждали гуляш из оленины, густое венгерское вино и хозяйка корчмы. Все просто, легко и красиво. Легко и красиво.
А когда Королевские ворота открылись, чтобы выдворить нас из города, я почувствовал тяжесть и безобразность. Всякий раз, проезжая через эти ворота, я чувствовал, что не понимаю, въезжаю я или выезжаю. Я, конечно, выезжал, из крепости, это мне было понятно, но я и въезжал. В город, это было очевидно, но куда еще? Ничто меня больше не развлекало: ни псевдовампиры, ни водяная мельница, ни даже герцогиня. Но вернуться назад я не мог, что-то гнало меня вперед, какая-то сила, которая иногда хватает человека за руку и ведет к гибели. Обычно в этой силе люди узнают меня.
По мере того как мы удалялись от крепостных стен, мне прямо в желудок все больше и больше вползало ощущение ненадежности и опасности нашего предприятия. Новак тоже часто оглядывался, словно хотел проверить, не едет ли кто за нами следом, или покрепче запомнить Калемегданскую крепость, Королевские ворота, юго-восточный бастион с его куртинами и мощной оборонительной стеной.
Мы отъехали совсем немного, и сейчас пробирались верхом по крутой мощенной булыжником улице, которая кишела попрошайками, калеками и сумасшедшими. Я подумал, что они выбрали неподходящее место для того, чтобы клянчить, потому что кому захочется давать милостыню на улице, по которой приходится, обливаясь потом, взбираться в гору. Позже до меня, правда, дошло — то, что одним в гору, другим под гору, так что, вероятно, клиентами становились те, кто легко и быстро спускался вниз по улице. Из собственного опыта знаю, никто не бывает так щедр, как тот, кто движется вниз. Не только в деньгах, но и в чувствах.
Почему я заметил в этой толпе одну из попрошаек, объяснить не могу. Это была грязная, одетая в драные тряпки, босая маленькая девочка, которая сколько бы ни прожила, всегда останется маленькой девочкой. Потому что добрый Беззубый у кого-то отнимает разум еще до того, как тот научится говорить и верить в него. Она стояла, протянув руку в нашу сторону. Ее глаза недоумка заранее смотрели на нас с благодарностью. Видимо, благодарность была единственным, что могла выразить эта душа. Девочка к тому же была еще и немой, будто отсутствия у нее разума было недостаточно. Это я увидел по тому, как дергалась ее голова и беззвучно как у рыбы открывался рот.
— Что, это моя вина? — спросил я у Новака, но он мудро промолчал.
И тут герцогиня обрадовала меня. Она проявила свою христианскую натуру — остановила лошадь, неловко спешилась, подошла к девочке, погладила и поцеловала ее. Положила ей на ладонь несколько монет. Я не видел, сколько, хотя хотел бы знать. Обняла ее, снова поцеловала, и позже я не заметил, чтобы она вытерла губы, снова забралась в седло, так же неловко, и погнала лошадь.
Что за дивное чувство! Я восхищенно разделял его с герцогиней. Такое возвышенное, такое сильное! Она спустилась с высоты прямо в нищету тела и в еще большую нищету духа, она рассталась с мизерным количеством денег, которых у нее хоть отбавляй, она внезапно почувствовала себя так легко и такой благородной, особенно если принять во внимание трудности, которые она преодолела, слезая с лошади и снова залезая на нее, это было настоящее самопожертвование и потом, исполненная новым духом, вернулась на высоту, в седло, в общество людей с голубой кровью, к которому принадлежит, о чем, кстати, она ни на одно мгновение не забывала.
И милосердие все еще называют христианской добродетелью?! Милосердие, состоящее из Святой Троицы: могущества, удовольствия и гордыни. О-о, этот мир мой, действительно мой!
Как только мы немного отъехали, Новак развернул коня и поскакал назад. Я оглянулся, чтобы посмотреть, как он возвращается к этой нищенке. Мне не удалось рассмотреть, что он там делал, но вскоре он уже спешил за нами. Чтобы догнать нас, много времени не потребовалось.
Он дал мне знак отъехать в сторону. Я так и сделал, и мы с ним оказались на достаточном расстоянии, чтобы никто из спутников не мог услышать наш разговор.
— Вот вам три крейцера, — сказал он и протянул руку, на ладони поблескивали блестящие монеты.
— Как это понимать?
— Я забрал у нищенки то, что дала ей герцогиня.
— Какой хороший у меня слуга, я и не знал, насколько ты хорош. Ты меня порадовал.
— Да, я хороший, как бы вы не выворачивали и не называли добро и добром, и злом, а зло — и злом, и добром. А деньги я взял у нищенки не затем, чтобы отдать их вам, а затем, чтобы ее спасти. Чуть не вся улица видела, что ей дали денег. Она одна, сирота, слабая, деньги бы у нее все равно отняли, да еще бы и обидели, а то и убили. А теперь она в безопасности. У нее ничего нет.
— Почему бы тебе не взять деньги себе? А, понимаю, если ты их возьмешь, это будет преступлением, обычным грабежом. А так ты сделал доброе дело, а деньги попали к дьяволу. Однако ты мог бы взять у нее три крейцера и купить ей еду, которую она тут же бы и съела, да еще какую-нибудь простую обувь, которую у нее никто не украдет.
— Это не пришло мне в голову.
Неожиданно рядом со мной очутился граф Шметау, который, заметив, что я часто оглядываюсь, принялся объяснять мне, как и зачем возводят крепостные стены:
— Известно ли вам, что до того, как была значительно усовершенствована артиллерия, самым важным и лучшим элементом защиты города были высокие стены? Ввиду того, что у нападающих не было способов разрушить стены, им оставался только один путь — перебраться через них, оттого-то их высота и была в обороне решающей. Чем могущественнее и важнее был город, тем выше были стены. Однако позже были придуманы мины. Высокие и, как правило, тонкие стены (для толстых городу потребовались бы огромные деньги) теперь могли быть без особых усилий разрушены. Кстати, знаете ли вы, что первым городом, где при осаде были использованы мины, стал Белград? Представляете, первые в истории мины взорвались здесь, под этими стенами. И самое замечательное то, что их использовали защитники города, они заминировали турецкие окопы, которые находились в опасной близости от крепости. Произошло это в 1439 году, благодаря Джону Вране, который обучился своему ремеслу в Италии. В те времена в военной технике лучшими были итальянцы. Видите, как все с тех пор переменилось. Войны ведутся с помощью артиллерии, и стены теперь нужны низкие и толстые, потому что через них никто больше не перелезает, их разрушают пушечные ядра. Сейчас первое слово в военной технике принадлежит нам.
— Неужели? А я думал, что главный специалист по осаде и обороне города — маршал Вобан.
Шметау покраснел.
— Кто-то украл у меня книгу Вобана, — пробормотал он. — А кто крадет книги…
— Писатели, — перебил его я.
Он замолчал и погнал коня.
Погнал своего и я за ним вдогонку.
— Простите, граф, я хотел бы задать вам нескромный вопрос, в каком костюме вы были вчера на маскараде?
Шметау вздрогнул, скрючился как от судороги, натянул поводья и резко остановил животное, на котором сидел. И мой конь встал как вкопанный.
— Я не был переодет в Людвига, если вы это имеете в виду. Людвиг был моим единственным другом, и мне отвратительна эта скандальная маска, которая появилась вчера. Я разыщу этого негодяя, и гораздо раньше, чем он думает. У меня был только один костюм дьявола, и его я выдал вам.
Я не мог понять, о чем говорит Шметау. Но он напомнил мне одну очень простую вещь, которую я по-глупому забыл, — именно Шметау знает, кто был в каком костюме, ведь именно он их выдавал и, видимо, принимал назад. Я вдруг понял, насколько мне важен Шметау — поклонник крепостных стен оказался единственным человеком, которому были известны все переодевания в Белграде. Он, правда, понятия не имел, кто выступил в роли его единственного друга. Странно, что глубокие и широкие знания обычно бывают бесполезны в самых важных для сердца делах.
— У вас был какой-то костюм, который вы не выдали? — это был самый внятный вопрос, который я смог выдумать.
— Конечно, их было много, таких, которые никого не заинтересовали, но дьявол у меня был только один.
— А на маскараде их было два! — наконец-то до меня дошло, что Шметау говорит о самом неприятном для меня случае в Белграде. — Второй дьявол? — спросил я осторожно, — второй дьявол — это был Людвиг?
— Нет! Людвиг Виттгенау был лучшим человеком на свете. И те отвратительные слухи, которые распространяли наши враги, были столь бессмысленны, что все в них поверили. Особенно после…
— Особенно после…? — я попытался выудить из него подробности.
— Когда после своей смерти Людвиг… Понимаете? Стали говорить, что наверняка не обошлось без нечистой силы. И даже, что Людвиг сам дьявол и что это начало Страшного суда.
— Страшного суда?!
Вдруг он посмотрел на меня решительно и строго. В мгновение ока он резко изменился.
— Вы были слишком долго одеты дьяволом, чтобы не знать, что такое Страшный суд.
— Не понимаю.
— О, вы понимаете гораздо больше, чем можно предположить.
Сказав это, он пришпорил коня и поскакал вперед.
Не успел от меня сбежать Шметау, а сбежал он только потому, что у меня не было желания его преследовать, ибо я, как всегда, обмер при упоминании о Страшном суде, как тут же подъехал Новак.
— Я тут подумал, хозяин… Я и раньше об этом думал, но ничего вам не говорил.
Разве не предсказано, что, когда настанет время Страшного суда, самые лучшие почувствуют нехватку веры, а самые худшие исполнятся великих страстей? Настало ли это время? Разумеется, нет, так всегда утешал себя я.
— Прекрасно, можешь не говорить мне об этом и впредь.
А он и ухом не повел.
— Я размышлял над тем, зачем вы приехали в Белград. Поскольку вы ничего не захотели мне рассказать, я сделал вывод, что для этого есть какая-то очень важная причина. Для вас, насколько я вас знаю, самое важное это страх. Он ваш главный двигатель и, соответственно, главное следствие ваших поступков.
— Неужели?!
— Да. И ваша ирония тоже не что иное, как страх. Просто когда вы не очень боитесь, результатом становится ирония, а когда очень, то большое зло. Когда вы меньше боитесь, то совершаете зло на словах, а когда больше — на деле.
— Да я смотрю, слуга у меня настоящий мудрец.
— Если бы ваш слуга был мудрец, вы были бы Богом. А я всего лишь разочарованный и умный отшельник.
— Зачем Богу слуги?
— Итак, как я понял, вы приехали узнать, что тут творится с вампирами. Но я долго не мог взять в толк, почему именно вампиры. А вчера вечером, в корчме, я понял и это.
— Я знал, что алкоголь для тебя благословение.
— То, что вы к своим именам существительным добавляете Божьи имена прилагательные, меня не смутит. Я знаю, что вы здесь из-за Страшного суда.
Услышать самые страшные на свете слова два раза за такое короткое время было для меня слишком.
— Глупый слуга! Что ты знаешь о Страшном суде?!
— Я знаю, что здесь оживают умершие, а апостол Иоанн в своем «Откровении» говорит, что это один из признаков приблизившегося Второго пришествия и Страшного суда. Оттого-то вы и разволновались настолько, что примчались проверить, действительно ли здесь мертвые поднимаются из могил и становятся вампирами. А вам известно, что, когда наш Господь во второй раз придет к нам, он станет судить нас за все грехи наши. И вас первого.
— За все грехи наши! Вот! Вот! За грехи, а не за добрые дела.
— Будет справедливый Суд и справедливый Судья, — сказал он и кивнул головой.
— Неужели ты думаешь, что судить будут по законам и праву? Что судьи, как в Англии, войдут в зал суда, высокопарно поклянутся на книге? Ударят молотком? Что с левой стороны будет защита, а с правой — обвинитель? Нет! Там будет только Беззубый. Он будет ломать печати, как ангелы его, печати давно написанных приговоров. С которых исчезли чернила, они стерлись от неописуемых страданий и боли. Но ему это безразлично. Он предъявит тебе каждое твое слово, каждое движение, каждую мелочь и не спросит, почему ты так делал, было ли тебе трудно, мог ли ты поступить иначе. Уж он-то ничего не пропустит. Не обольщайся. Не будет ни зала суда, ни защиты, ни оправдательных приговоров. Потому что он превратит весь мир в один зал суда, чтобы никто никого не смог защитить. А он сам и обвинитель, и судья. Не будет там ни закона, ни права.
— Но право от дьявола, а справедливость — от Бога. Так и должно быть, по справедливости, а не по праву.
— Да, право мое, а себе возьми его справедливость. Только где он сейчас, почему не судит каждый день, люди нуждаются именно в этом, а где сейчас на земле его справедливость?! Где он в то время, когда заседают суды? Где его помощь людям?
— Право — на этом свете, а справедливость будет на том.
— А я тебе вот что скажу: если судить по справедливости, то виновны будут все.
Сказав это, я замолчал. Неужели этот жалкий слуга не понимает, что Страшный суд это конец света, такого света, каким мы его знаем, и что поэтому я никак не могу себя чувствовать хорошо. Мне захотелось успокоиться. Но сказать было больше нечего.
Беззубый. Беззубый. Да, давно это было.
Был вечер, не такой теплый, как часто бывает в Иерусалиме. Я поднимался по тропе на Масличную гору, потому что знал, что найду его там, хотя и чувствовал, что уже поздно — не для этого вечера, а на все времена.
— Пришел простить? Воскресить мертвых? Исцелить больных? Поиграть в Спасителя? Кто тебя звал, беззубый бедняга? Кто тебя звал и кому ты нужен?
— Садись, — ответил он мне, шепелявя через редкие зубы, — садись, выпьем вина.
И я сел на жернов, которым давят маслины. Откуда у него взялось вино, не знаю или не могу вспомнить. Но оно было сладким, как и все самарийские вина.
— Любовь — это храм, который я пришел воздвигнуть.
— Ага, это значит «воздвигну его за один день». Дураки влюбляются за один день… Да ты просто соблазнитель, ничуть не лучше тех, кто губит порядочных женщин, кто много обещает, но ничего не дает.
— Пей вино и молчи, — сказал он.
Тут я серьезно задумался, не пришло ли ему на ум напоить меня. Мне показалось, что в маслиновой роще, пониже того места, где мы сидели, я кого-то вижу. Беззубый глянул в чашу и сказал:
— Я пришел ради тех, которые выпьют то, что им суждено. Ради тех, которые не пройдут мимо своей чаши, хотя и могли бы.
— Не валяй дурака, вставай и иди со мной, подними голову и отрекись от своего отца, — я схватил его за руку. Рука была холодной, как неживая.
И снова в маслиновой роще мелькнуло что-то белое.
— Если мы сейчас пойдем, все будет длиться вечно. Не будет конца света, не будет Страшного суда, не будет ада…
— Но будет смерть, — сказал он и пристально посмотрел на меня. Я проглотил вино, и оно комком встало у меня в горле. Потом выпил всю свою чашу до дна. Никого из его глупых учеников поблизости не было. Поднимаясь сюда, я прошел мимо Петра, он храпел под деревом. Иоанн, скорее всего, подслушивал, это было бы на него похоже.
— У меня под плащом спрятан короткий меч. Они скоро будут здесь, но мы еще можем сбежать.
Некоторое время он молча смотрел на меня.
Внизу опять что-то забелело. Должно быть, это Иоанн.
Я никогда не обещал ему ничего исключительного и невиданного. Такие обещания годятся только для дураков и ненормальных. Я просто предложил спасти его жизнь, здесь на Масличной горе. Я просто старался уговорить его сбежать подальше от этого жернова для маслин. Я никогда не обещал ни хлеб вместо камней, ни способность летать, ни могущество. Никогда. Все это выдумали позже, чтобы представить меня более сильным и страшным. Я должен был казаться бесконечно опасным, чтобы он выглядел бесконечно добрым.
Он остался сидеть на жернове.
— Я больше не могу, — почти плакал я. — Больше не могу бояться. Не могу больше думать об аде. Отступись, и ада не будет. Дай людям жить и умереть. Что им еще надо?
— Ад там, где ты, и где ты, там ад. Я не могу тебе помочь. Я пришел победить смерть, и я могу победить ее только смертью. Своей.
Он замолчал. И долго молча сидел на камне.
— Знаешь, когда я вернусь? Хочу, чтобы ты знал это. Я вернусь тогда, когда люди перестанут бояться ада и окончательно поверят, что я мертв, что меня убили. Да, они провозгласят и это. Я приду тогда, когда люди меня забудут.
При этих словах появились солдаты римского иерусалимского легиона во главе с сотником.
— Я — Ото Максим, — сказал светловолосый сотник, — и у меня приказ прокуратора Иудеи, Понтия Пилата, взять под стражу Иисуса из Назарета.
Беззубый встал и протянул к нему руки.
Быстро прошли все эти годы. Очень быстро. И я готов держать пари, что с той поры никто не думал об аде больше, чем я.
Да. Об аде. Позже, как-то раз, я слышал, как один англичанин, тот самый, которого проткнули ножом в кабаке из-за какого-то мальчишки, сказал что-то похожее на слова Беззубого обо мне и об аде. Некоторые фразы из тогдашнего нашего разговора я слышал и позже. Можно подумать, что нас подслушивала целая толпа.
Но мой слуга на самом деле был мудр. Он понял, о чем речь. И я предложил ему работу потому, что и я мудр. Самые грандиозные планы, даже величайшие планы Беззубого, его отца и того, третьего, реализуются через обычных людей, через их простые поступки, которые можно предвидеть.
— Этот Виттгенштейн, почему он им важен? Разузнай.
— Виттгенштейн?
— Да, Людвиг Виттгенштейн был единственным другом графа Шметау. Потом с ним произошло нечто крайне неприятное, причем, похоже, дважды. Поговори со слугой Шметау.
— Сейчас?
— Да, сейчас.
Он тут же повиновался и присоединился к слугам.
Глава третьяРассказ и рассказчику упрек (молчание — зло)
Потом мы проехали еще одни ворота и оказались в предместье Унтер Раценштадта. Новак продолжал болтать со слугами, меня больше никто не беспокоил. Справа, над лысой головой Шмидлина, была видна Сава. Мутная и грязная после вчерашнего ливня. У этой реки каждый день другое лицо. Кто-то, похоже, тот грек, которого прозвали Мрачным, сказал, что человек не может дважды войти в одну реку. Тоже мне эзотерическое знание! А суть состоит в том, что один и тот же человек не может дважды войти и в одну и ту же реку, и в разные реки. Потому что человек, так же как и реки, подвержен изменениям.
Вдруг я обнаружил, что между мной и Шмидлином скачет незнакомый мне всадник. Одет как турок. Откуда в Белграде турок, невероятно! Я не сразу разглядел его лицо. Оно было прикрыто огромным красным тюрбаном. Кафтан из самого тонкого бархата, расшитый жемчугами и перламутром, закрывал бока его лошади. Его носки были голубыми, как бирюза, а на загнутых вверх носах туфель красовался крупный черный жемчуг. Тут он обернулся ко мне, и я тотчас узнал его. Узнал жидкую длинную бороду и синие глаза. Это был великий визирь Юсуф Ибрагим. Огромное ювелирное украшение из перламутра венчало его тюрбан, и, несмотря на пасмурный день, сверкало так, что, взглянув на него, я испугался, что ослепну.
Вспомнил я и печать визиря. На ней было два поля, на первом, большем, стояло: «Юсуф Ибрагим, верный раб божий». А на втором, поменьше: «В молчании — безопасность». Приятно вспомнить, какую виртуозную сплетню об этом образцовом боснийце, который так сильно возвысился в Стамбуле, придумал и распространил я! Отрекомендовал его шпионам султана шелковыми словами, гладкие и опасные, они сами свивались в шнурок, накинутый визирю на шею. Но дела позвали меня с Леванта на восток, и я был вынужден, несмотря ни на что, срочно отплыть из бухты Золотой Рог. Потом я слышал, что он выкрутился и в знак благодарности Аллаху (как будто я шайтан!) построил мост через Жепу, там, откуда сам был родом. Но оставить безнаказанным такое я уже не мог, посему сел и почерком одного из его земляков написал ему письмо. В письме я порекомендовал ему приказать вырезать на одной из плит моста надпись:
«Когда Хорошее Правление и Благородное Мастерство
соединили свои руки,
Воздвигнут этот прекрасный мост,
Радость для подданных и гордость Юсуфова
На этом свете и на том».
Позже я как-то вечером проезжал через Жепу и сел отдохнуть на каменную ограду моста. Было холодно, но мост оставался теплым, он хранил дневной жар. Никакой надписи на мосту не было. Я сказал себе, что и это не должно остаться безнаказанным…
И что теперь от меня нужно этому боснийцу? Хочет мне отомстить? И как вообще Великий визирь может скакать на коне вместе с австрийцами? Вдруг мне пришло в голову, что он призрак. Такой же, как один из тех, кого я уже встречал в Унтер Раценштадте. Похоже, никто из моих спутников его не видел.
И пока у меня в голове вертелись все эти мысли, он громко рассмеялся и сказал:
— Еещяотсан хин зи ондо окьлот он херт ан и ежад тежом а узарс хатсем хувд ан ыт сачйес. — Его лицо стало меняться. Жидкая длинная борода исчезла, глаза стали крупнее, тюрбан превратился в кудрявый парик. А зеленый кафтан в…
Пурпурный плащ!
Это был пурпурный граф, которого я видел по пути в Белград. Туфли с крупным черным жемчугом на загнутых вверх носах по-прежнему оставались у него на ногах, в кавалерийские сапоги они не превратились. Но это меня нисколько не утешило. Даже наоборот, очень встревожило.
Коль скоро пурпурный явно был австрийцем, это означало, что он ехал вместе с нами и не собирался исчезать, чего можно было бы ждать от турка в соответствии с лучшими традициями духов из бутылки.
Почему же он ко мне так странно обратился? Одно из двух: или хотел, чтобы я его не понял, или знал, кто я такой, и сообщил нечто таким образом, чтобы его не понял никто другой. Оба варианта были отвратительны. Потому что если он говорил для того, чтобы я его не понял, то он сумасшедший, а сумасшедших нужно бояться больше всех зол, а если же он знал, кто я такой, то тогда мог быть моим главным врагом. Вот регент Сербии с самого начала знал, кто я, но регент Сербии не мог превращаться в великого визиря. А если сейчас в Сербии оказался и мой главный враг, это может означать только одно: здесь действительно готовится конец света.
— Что случилось, хозяин, опять почуяли серу? — спросил Новак.
— Молчи!
— Не вижу ничего…
— Молчи!
— Но я не понимаю…
— Да замолчи же.
Он был так надоедлив, что это меня успокоило. Я замедлил ход, чтобы немного отстать от пурпурного. Новак мудро сделал то же самое. Когда мы отдалились от него на достаточное расстояние, я спросил Новака:
— Видишь вон того, в пурпурном плаще?
— Кого? Тут никого нет в пурпурном плаще.
— А сколько нас здесь всего?
— Восьмеро, вместе с нами. Что за странные вопросы?
— Не важно. Ты расспросил про Виттгенштейна?
— Его фамилия Виттгенау.
Ну, кто может запомнить все эти фамилии. Мне так тяжело было держать в голове европейские семьи и их родственные связи. Только и делали, что женились и выходили замуж друг за друга. И у всех по две фамилии, и все со всеми в родстве. Я вздохну с облегчением в тот день, когда они откажутся от всех своих аристократических головоломных браков, фамилий и остальных изобретений, придуманных для укрепления неравноправия. Между прочим, английские колонии в Америке в этом отношении уже ушли далеко вперед. Там нет графов, баронов, герцогинь, там кровь не дает преимуществ. Там в цене только способности. Что ни говорила эти заокеанские парни мне нравятся.
— Хорошо, рассказывай.
— Он родился в Германии, в хорошей семье добрых католиков, правда, поговаривают, что с примесью еврейской крови. Потом уехал в Англию. Оттуда приехал в Белград.
Ненормальный.
— Говорят, что он сказал так: мир есть все то, что имеет место, — продолжал Новак.
— Не понимаю.
— А никто не понимает, именно за это его высоко ценят.
— Понимаю.
— Как бы то ни было, Виттгенау интересовался двумя цистернами, которые были построены по приказу Доксата всего за три года — в Белграде и в Петроварадине. Все были уверены, что он прислан с инспекцией, проверить, не было ли во время строительства белградской крепости каких-нибудь растрат или других злоупотреблений. Но слуга Шметау под большим секретом рассказал мне, что на самом деле Виттгенау никто не посылал, в частности, и император из Вены, и что он приехал сам, по собственному желанию, чтобы спуститься в цистерну.
— Зачем? И разве спускаться в цистерну нельзя?
— У бедняги на это и времени не было, почти сразу после приезда он исчез.
— Так может, он все-таки туда спустился? Хе-хе-хе. Просто потом не сумел выбраться. В этом и состоит истинная тайна цистерны: спустившись, узнаешь все, что хотел узнать, но вот вернуться назад уже не можешь.
— Как я слышал, там есть две винтовых лестницы, которые доходят до уровня воды. Одна лестница для спуска, вторая, чтобы подняться обратно.
Вы сказали, мой рассказ непоследователен, что я говорю взаимоисключающие вещи? И по вашему мнению, из этого следует, что я лгу?
Если бы я лгала, то все, что я говорю, выглядело бы совершенно логично, непротиворечиво. Если бы я лгала, я бы заранее придумала, что именно буду лгать, и представила бы вам безукоризненную историю. Если бы я лгала, то соблюдала бы правила логики Аристотеля. А так, из-за того, что я говорю вам правду, я ни о чем таком не думаю, и потому вкрадываются ошибки. Правда всегда движется петляющей тропинкой, она бессмысленна. Когда мы говорим правду, то не обращаем внимания на логику, потому что опора правды — она сама, а не Аристотель. Только ложь живет по правилам умозаключений.
Простите, я вас не слышу.
Что было дальше?
Дальше мы сели за накрытый стол. Нас было семеро. Вука Исаковича с нами не было. И я сейчас подумала, что, кажется, до следующего утра я его вообще не видела. А он был приставлен к нам для защиты.
Я накинула на себя любимый пурпурный плащ, потому что сидеть под открытым небом было довольно холодно. Сначала нам подали жасминовый чай. В то время я клала в чай много сахара. Но стоило мне взяться за ложечку, как Шметау, сидевший рядом со мной, схватил меня за руку, отчего сахар просыпался на стол. Он извинился, но я поняла, что это не случайность, И я не ошиблась, потому что когда я набрала ложечку сахара во второй раз, Шметау меня толкнул, и я снова его просыпала, и он снова извинился. А потом помешал и третьей попытке положить сахар в чай, после чего мне пришлось прямо спросить его, что все это значит.
— В жасминовый чай сахар не кладут, — ответил он.
— Неужели вы не могли просто сказать это?
— Если бы я это просто сказал, вы бы меня, конечно, выслушали, но потом тут же забыли бы об этом, а так вы наверняка запомните мое дикое поведение, а вместе с ним и то, что не надо класть в чай сахар.
— А что, если я, именно из-за дикости вашего поведения, все время буду умышленно поступать не так, как вы мне посоветовали, не сказав ни единого слова?
— Вы достаточно разумная женщина и, следовательно, знаете, что поступающий назло не вредит никому, кроме самого себя.
— Чему я должна быть благодарна за перемену вашего отношения ко мне? Ведь только что вы обвиняли меня в убийстве вашего друга графа Виттгенау.
— Я?! Я просто разговаривал с вами как с родственной душой. С кем мне еще поговорить? Достаточно посмотреть хотя бы на эту немногочисленную, но избранную компанию кретинов. На этого венского графа, которого никто никогда раньше не видел, а свой титул он, говорят, получил в заокеанских колониях, как будто там что-нибудь когда-нибудь происходит. Да к тому же он у меня украл книгу маршала Вобана.
— Я думала, вы перестали читать книги.
— Откуда вам это известно?
— Знаете, как говорят, плохие вести разносятся далеко, — сказала я и улыбнулась как можно любезнее.
Подали суп.
— Это китайский суп с лапшой, — сказал Шметау.
В полной тишине мы съели суп, не знаю почему, но никто не проронил ни слова.
Потом пришла очередь острой стручковой фасоли со специями, молчание продолжалось. И лишь когда слуги принесли главное блюдо, Шметау проговорил:
— Это утка с «пятью специями» и блинчиками. Готовят ее следующим образом: кладут утку в куриный бульон, дожидаются, когда он закипит, а потом добавляют соевый соус, сахар, соль, имбирь и анис. Нужно сделать самый маленький огонь, накрыть посуду крышкой и варить столько же, сколько продолжается «Много шума из ничего» в хорошем театре.
— Но если вы перестали читать, то почему вам не безразлично, что фон Хаусбург украл вашу книгу?
— Я перестал читать прозу и поэзию, но я по-прежнему покупаю и изучаю специальную литературу. Снимите утку с огня, извлеките из бульона и устраните с нее влагу. Затем обмажьте внутри и снаружи смесью «пять специй» с хорошо посоленной черной фасолью и вином. Обваляйте утку в смеси кукурузной и пшеничной муки. Оставьте ее так на время, необходимое, чтобы сыграть акт тяжелой драмы, ни в коем случае не комедии. Потом обжарьте утку в горячем растительном масле, пока она не потемнеет, после окончания жарки устраните жир бумажными полотенцами. Потом возьмите блинчики, обязательно мандаринские, заверните их в мокрое полотенце и держите над паром столько, сколько требуется для монолога Гамлета во втором акте. В конце…
— Почему вы больше не читаете прозу и поэзию?
— В конце нарежьте утку небольшими кусочками. Теперь поговорим, как ее подают. Потому, дорогая моя герцогиня, что я искал, искал и не нашел. Ни одна из книг мне не нравилась. Все они начинаются замечательно, я удивляюсь, я очаровываюсь, я влюбляюсь, а в конце все превращается в нечто недостойное, разочаровывающее, попросту никакое. Сначала я думал, что эти писатели не владеют техникой, умеют придумать завязку, но не справляются с развязкой. Но со временем убедился в том, что никто из них не сумел в конце книги меня порадовать. Итак, китайская кухня придает большое значение сервировке блюд. Каждый блинчик следует полить соусом хойсин, положить сверху несколько кусочков утки, добавить лук-порей, завернуть и съесть. Но потом я понял, в чем была моя проблема. Я ждал, что эти книги, эти книжонки, на последних страницах объяснят мне смысл жизни. Но в них этого не было. Они только и могли, что поженить главных героев или убить их, или возвести на престол, или отправить в далекое путешествие. Какой же в этом смысл? Скажите на милость, какой смысл? Ох, извините, герцогиня, совсем забыл, количество компонентов блюда, простите, простите, но мы спросим у повара, если вас это заинтересовало.
— Дорогой граф, а вы бы согласились, чтобы ваш портрет создали из песка?
— Конечно же — нет! — воскликнул он.
— Ну, в таком случае, неужели вы считаете, что наш добрый Господь Бог допустил бы, чтобы суть мира была объяснена с помощью столь ненадежного средства, как язык?
— Полностью с вами согласен, герцогиня, — вмешался фон Хаусбург. — Подумайте только о том, что с ним происходит у нас на глазах, точнее — «в ушах», а может быть, и «на языках». Например, условно, еще на днях говорили «смена караула», сегодня говорится «осуществление смены караула». Почти уверен, что завтра станет общеупотребительным «осуществление смены караульного подразделения». А послезавтра завернут эдакую бессмыслицу, какую не смог бы нагромоздить и сам дьявол. Разве это не доказательство обнищания и гибели языка? Как же тот смог бы допустить, чтобы на таком языке говорили о самых сокровенных тайнах? Как?
— Граф фон Хаусбург, не забывайте только, что Господь создал мир говоря. Языком создан мир, язык лучше мира, так что языком мир может быть и объяснен, просто писатели этого не знают и не умеют, — отбрил Шметау.
— О нет, знают. Прекрасно знают. Если он создал мир говоря и если в начале было слово, то неправильное произнесение слов, искажение, метафора, любое изменение, любая фигура речи — это уничтожение мира. А ирония! Это опаснейшее оружие. Представьте себе только, что он сказал бы: «Да будет свет!», но сказал с иронией и тем самым на самом деле создал бы тьму. Искажение языка — это искажение мира. И это дело рук самого дьявола, поверьте мне, — на одном дыхании выпалил фон Хаусбург.
— А как же с теми книгами, где мы находим прекрасные и мудрые фразы и выражения, заставляющие нас задуматься, поудобнее устроиться, переменить положение, или даже встать, прервав чтение. Потянуться, пройтись. Подумать. В чтении нет большего удовольствия, чем то, когда книга заставляет вас сделать паузу. Некоторым образом, чтение напоминает физическую страсть, которая состоит настолько же из действий, насколько и из пауз, которым предшествовало то, что было, и за которыми следует то, что вас заранее радует. В таком случае, разве нам так уж необходимо объяснение мира? И разве предназначение романов или стихов в том, чтобы объяснять мир или портить его, а не в том, чтобы мы могли внутри них путешествовать и пребывать некоторое время в воздушных облаках слов, стихов, глав? — сказала я.
Все молчали, а потом подал голос фон Хаусбург:
— А как, по-вашему, различаются правила жизни этого мира и правила мира литературы?
Позвольте мне немного передохнуть, я уже очень долго говорю. Трудно вспомнить все, как оно было сказано и какими взглядами и движениями сопровождалось. Да-а.
Много лет прошло, многое изменилось. Вот, к примеру, и эта революция во Франции. Кто в то время мог знать об этом? А вы меня расспрашиваете о вещах давних и поэтому несущественных, о стране, которая еще тогда была возвращена туркам…
Как? Вы говорите, опубликована книга?! Что за книга? Да, я понимаю, что вопросы здесь задаю не я. Понимаю. Но книга? Неужели кто-то написал книгу о том, что я вам здесь рассказываю? Хм.
Теперь мне ясно, почему вы меня допрашиваете. Не важно, что произошло на самом деле, важно, что написано в книге. Вас беспокоит книга, а вовсе не события.
Я знаю, кто мог написать такую книгу. Я это знаю.
Теперь я знаю многое. Вот я знаю и количество продуктов, необходимых для приготовления утки с блинчиками и «пятью специями»:
— четыре чашки куриного бульона,
— две с половиной столовые ложки темного соевого соуса,
— пол чайной ложки соли,
— две чайные ложки аниса,
— две чайные ложки имбиря,
— полторы столовые ложки коричневого сахара,
— полторы столовые ложки смеси «пять специй»,
— полторы столовые ложки черной фасоли,
— две столовые ложки вина,
— одна столовая ложка кукурузной муки,
— полторы столовые ложки пшеничной муки,
— шесть чашек растительного масла,
— от шестнадцати до восемнадцати мандаринских блинчиков,
— соус хойсин,
— лук порей.
Все это для половины утки или целой курицы, если не захотите утятины. Для нас тогда приготовили в два раза больше.
Не знаю, из чего состоит смесь, которую называют «пять специй», и не знаю, как получают соус хойсин. Мне это привозят из Китая, всегда, знаете ли, когда наши курьеры доставляют почту на Тяньаньмэнь и обратно. У моей семьи хорошие отношения с императорской династией Чин.
Никогда точно не узнать все, что берется для приготовления блюда. Что-то всегда остается тайной. И учтите, чем меньше и несущественней на вид тот самый, тайный, компонент, тем вкуснее и лучше получается блюдо.
Что я ответила фон Хаусбургу? Это я расскажу вам позже. Ведь я не должна точно придерживаться хронологии событий, не правда ли? Вы и так все знаете, что было, как было. И в какой последовательности. Кроме того, тогда кое-что произошло. Что-то гораздо более важное для всей этой истории, чем мой ответ фон Хаусбургу.
Один из слуг неосторожно зацепил тарелку с китайским супом, и суп пролился на барона Шмидлина. Барон был вынужден извиниться и покинуть обед, чтобы переодеться. Вы не понимаете значения произошедшего? Тогда, за столом, я тоже не поняла. Поняла позже, да еще как поняла. Итак, барон Шмидлин направился в нашу хибару, сменить камзол. Но переодевание продлилось очень долго, фактически весь остаток обеда. Должна признаться, мы даже успели о нем забыть.
Утиное мясо, точнее, блинчики с утиным мясом, быстро исчезали, и я, увлекшись ими, даже не заметила, когда именно трое из комиссии начали о чем-то договариваться, шепотом объясняя друг другу нечто, видимо, очень важное. Я видела, что фон Хаусбург пытается подслушать, о чем они шепчутся, но мне показалось, что ему это не удалось. Зато у меня слух на редкость хороший, точнее, был хорошим, поэтому я кое-что расслышала и поняла.
Главным образом говорил, то есть шептал, тот, что был в рыжем парике, другие двое его слушали и время от времени одобрительно кивали. Они все время вели себя так, словно главным был этот рыжий, а вовсе не тот врач, которого нам представили.
Да, все, что я расслышала из разговора той троицы, позже и произошло. Они договорились, что Клаус Радецки в одиночку проведет ночь на водяной мельнице. Тогда мне было непонятно, почему бы им всем вместе не переночевать там. Позже граф Шметау мне объяснил. Сербы не поверили бы, что вампиров нет, если бы ночью на мельнице осталось всё трио. Местные поверья говорят, что вампиры нападают на одиночек, поэтому ночевка всей комиссии ничего бы не доказала.
Тем временем вернулся барон Шмидлин, как раз в тот момент, когда он должен был разломить свое миниатюрное китайское пирожное. В каждом из этих пирожных была узкая полоска бумаги с написанным на ней изречением Конфуция, Лао-цзы, или еще кого-нибудь. Считается, что содержание каждого изречения не случайно, а адресовано именно тому, в чьи руки попало. Это знак судьбы, который прячется между сладкими складками теста.
У меня было написано: «Радость в дороге, а не в цели».
Китай?
Да, пророчества были на китайском. Их переводил нам граф Шметау. Всем, разумеется. Никто из нас китайского не знал. Хотя…
Хотя я очень хорошо, словно это было вчера, помню, что фон Хаусбург заметно вздрогнул, когда развернул свою бумажную ленточку. Тогда я подумала, что он мог прочитать и понять пророчество и что оно заставило его вздрогнуть. Однако и он передал свою бумажку Шметау, чтобы тот ему перевел. И граф Шметау перевел:
— Твой мир есть совокупность фактов, а не вещей. — Фон Хаусбург изумленно посмотрел на него, словно Шметау произнес вовсе не то, что там написано, а нечто совсем другое. Но ничего не сказал, взял бумажку и скомкал ее.
Что было написано у Шметау?
Уже не помню. Кажется, что-то хорошее. Что-то совершенно ясное и благоприятное, в отличие от тех пророчеств, которые достались мне и фон Хаусбургу — они были не хорошими и не плохими, а непонятными. По крайней мере, непонятными в то время.
Нет, меня не удивило, что граф Шметау знал китайский. Он любил китайцев и все китайское. Это все знали. Он часто говорил: «Здесь восток очень близко», и любил рассматривать китайские картины, а во дворце они были развешаны всюду. Загадочные, написанные бамбуковыми чернилами на шелке китайские пейзажи. Я уверена, что созерцание этих картин его успокаивало. Я встречала его нечасто, но всякий раз, когда он попадался мне где-нибудь во дворце, он стоял, всматриваясь в одну из них.
Ступенька… Да, ступенька.
— А я тебе когда-нибудь рассказывал, как я, следуя за Беззубым по ступеням на Голгофу, обогнал Марию Магдалину? Вот это была душа, знаешь, такая душа, какие не часто встречаются. Даже я, который чего только на этом свете не повидал, не смог устоять перед этой измученной душой. Любовь…
— Хозяин, зачем вы мне это рассказываете? Вы что, правда считаете, что умеете хорошо рассказать историю? Да к тому же еще любовную? Вы не в состоянии рассказать любовную историю. Почему? Во-первых, потому что вы не умеете любить. Можно быть знающим и мудрым рассказчиком, но если не умеешь любить, ни в знаниях, ни в мудрости нет никакого прока.
— То, что ты сейчас сказал, очень глупо, — ответил я резко. — Потому что если это действительно так, то, значит, только убийца сумеет рассказать об убийстве, только предатель — о предательстве, только я — о зле и только ангел — о добре.
— Это полуправда, хозяин.
— Как так?!
— А так, что только дьявол не становится лучше после того, как рассказ закончен. Рассказчик должен учиться по ходу того, как рассказывает: любовник к концу истории понимает, что нужно больше любить, убийца кается, предатель падает на колени перед королем. Только такой рассказ и есть настоящий рассказ.
— Все остальное — правда, — сказал я с улыбкой.
Новак раскурил трубку, это был хороший вирджинский табак, который я покупал себе, но угощал и его. Он посмотрел на меня такими глазами, словно курил гашиш.
— Но почему я не могу рассказать хорошую любовную историю, если я бывал влюблен?
— Это вопрос, хозяин. Быть влюбленным — что это значит? Вы когда-нибудь готовы были отдать себя любимой женщине всего, целиком, без раздумий, без капли страха? Вы когда-нибудь могли поверить в любовь без вашей любимой защиты — иронии?
— Нет, конечно, ведь любая женщина смертна.
— Я это понимаю, хозяин, так думает каждый: я один бессмертен, а все другие преходящи и конечны, и в этом-то и кроется причина нашей сдержанности. Не смейтесь, хозяин, это печально.
— И дальше? — спросил я.
— И дальше, плохой рассказчик не умеет заканчивать историю. Даже если он умеет ее завязать, развязать у него не получается. У плохого рассказа нет конца, по этому признаку можно узнать бездарного рассказчика.
— Да ты просто Аристотель!
— Я, может, и получше его. От него я много узнал о некоторых вещах. Знаю, что завязка равна вопросу, а развязка ответу. Любой умеет спрашивать, но мало кто умеет отвечать, чтобы ответить, надо стать лучше. Я всегда думаю, что вам все безразлично. Вы никогда ничему не научитесь. Поэтому вы дьявол.
— Теперь ясно, — сказал я.
А он не сказал ничего, только попыхивал вирджинским табаком и смотрел в землю, себе под ноги. Я тоже раскурил трубку, и теперь мы курили вместе.
Граф Шметау объявил, что обед закончен. Сделал он это как-то странно, без присущей ему помпезности, скромно, совсем не в своей манере. И тогда я впервые поняла величие скромности. А Шметау страдал манией величия, вы и сами могли это заметить, его представления о собственной важности были просто неописуемы и не исчерпывались только тем, что граф Марули, несомненно, его покровитель, придет на смену моему мужу, а совершенно необъяснимым для меня образом касались и положения Шметау, которое в тот момент было иным, более высоким, чем наше. Но сам Шметау тогда еще этого знать не мог.
Как бы то ни было, обед закончился, Радецки встал первым, слегка поклонился всем и объявил о решении, что именно он будет тем, кто проведет эту ночь на мельнице.
Тот его поклон, я поняла это позже, знаменовал собой начало второго акта. Тогда нашу судьбу начали понемногу мять руки невидимого ваятеля, по каким-то неведомым нам причинам к нам не расположенного. Но в те послеобеденные часы на вид все было как прежде и напоминало, в худшем случае, неотрепетированную сцену из плохой драмы. Мы было собрались слегка вздремнуть после обеда, все утомились, но дни уже стали короткими и получилось, что на самом деле мы отправились спать до утра. Я была уверена, что утро будет таким же, как и все предыдущие. И не ждала от очередной утренней зари ничего, кроме того, что приносит каждая заря, — дела вместо мыслей и уверенность вместо сомнений. По крайней мере, я так думала. Другие, возможно, думали иначе. Я хочу сказать, что некоторые из нас были действительно готовы к встрече с вампирами.
Всю жизнь мы учимся обнаруживать ложь, приподнимать ее и под ней искать и находить правду. Когда же в конце концов лицом к лицу встречаемся с правдой, то чувствуем беспомощность. Потому что во лжи всегда есть какой-то смысл, а в правде — нет. Я встречи с вампирами не ждала.
— Не знаю, почему ты так строг ко мне. Начнем с того, что рассказчик я хороший. Всегда изложу, кто что сказал, даже Беззубый, передам все, что было и как было. Правда, иногда я забегаю вперед, так сказать, опережаю события, иногда опаздываю, но все это только для того, чтобы было занятнее, чтобы можно было наслаждаться рассказом.
— Да ладно вам. Все, что вы рассказываете, имеет одну цель: показать, какой вы умный, умнее всех. Не припомню ни одной вашей истории, в которой последнее слово осталось бы за Христом.
— Разумеется, это было бы бессмысленно. Неужели хоть кто-нибудь может поверить в плохие предсказания, угрозы, резкие изменения, призывы, вдохновение? Ведь именно это рассказывает и проповедует Беззубый. А я тебе говорю, что герой может только надеяться на какой-нибудь совсем незначительный успех, глупое просветление, жалкое обогащение. Я тебе так скажу, даже этого ему много.
— Но…
— Хороший рассказчик перед важным событием замедляет темп, а потом изумляет одуревшего от философских рассуждений читателя неожиданностью. Изумление следует за скукой. А дальше неожиданность за неожиданностью. Это блестящий иронический поворот. Уверяю тебя, ирония не от сего мира. Вот такой я рассказчик.
Мы следовали за Радецким, отстав от него на несколько шагов. Он держался прямо и выглядел храбрецом. Вскоре мы уже стояли перед водяной мельницей. Здесь было мрачно в любое время дня и в любое время года. Колесо оказалось черным, огромным и прогнившим. Сама постройка выглядела как лачуга со стенами из камыша, обмазанного глиной.
Клаус Радецки сбросил пелерину и камзол, оставшись в одной только белой рубашке. Он закатал рукава, словно его ждала какая-то работа. И сказал, что увидимся завтра.
Потом вошел в дверь и закрыл ее за собой. Мы стояли и молча смотрели. Больше ничего не происходило, но чувствовала я себя неприятно. Прошло некоторое время, мы стояли по-прежнему молча, потом, наконец, заговорили. Тут-то я и заметила крестьян, которые вместе с нами наблюдали за тем, как Радецки заходил на мельницу. Что ж, в конце концов, именно для них и было все это исполнено. Так я тогда думала.
Несмотря на то что мы были заняты разговором, никто не сводил глаз с мельницы. Простояли мы долго, беседа начала угасать. И, наконец, совсем прекратилась. Воцарилась тишина, но ненадолго. Вскоре послышался храп. Из мельницы. Храпел Радецки, который крепко заснул, по-видимому, утомленный бессонной ночью, проведенной на маскараде.
Когда мы добрались до Дедейского Села, уже смеркалось. Барон Шмидлин распорядился накрыть столы прямо под открытым небом, нам подали отвратительную китайскую еду, потом мы читали отвратительные пророчества, запрятанные в отвратительных пирожных. Ничто меня не разуверит в том, что граф Шметау не сам лично написал эти пророчества (этот парень знает китайский) и не подсунул каждому из нас именно то, которое посчитал подходящим или, как ему представлялось, описывающим нашу судьбу самым лучшим способом. Я с нетерпением ждал официального окончания этого обеда. А закончился он совершенно неофициально, тем, что граф Шметау пролил вино себе на панталоны и был вынужден удалиться. Сразу за ним встал и Радецки, сославшись на то, что ему нужно подготовиться к ночи на мельнице. Мне показалось, что все чувствуют себя довольно неприятно, вероятно, из-за китайских пирожных. И все стали по одному вставать из-за стола и уходить, остались только герцогиня и барон Шмизлин[6], они болтали и смеялись, она кокетливо, а он как курица.
Очень быстро Радецки появился снова, стремительный и отважный. Шмизлин тут же встал, отвесил герцогине глубокий поклон и сделал Радецкому учтивый знак рукой, предлагая отправиться на мельницу. Радецки стоял в некотором смущении, он не знал, куда идти, то есть он знал, что идти нужно на мельницу, но не знал к ней дорогу. Радецки получил воспитание в Вене, поэтому и он сделал не менее учтивый знак Шмизлину, чтобы тот шел впереди. Барон Шмизлин тоже был сыном венской культуры, так что он повторил свой жест, означавший, что он уступает Радецкому честь идти первым. Тут уж Радецки отступил от правил хорошего тона, из чего можно было понять, что он не столь спокоен, как старался выглядеть, и крикнул:
— Не знаю, где это!
— Ах, извините, — процедил сквозь зубы Шмизлин и слегка поклонился Радецкому. После чего направился вперед, довольно нерешительно.
Мельница находилась неподалеку. Шагах, может быть, в двухстах от стола, за которым мы обедали. Радецки сбросил редингот и остался в одной белой рубашке. Подвернул рукава и, не обернувшись, чтобы посмотреть на нас, вошел внутрь. Я заметил, что крестьяне, которые были рядом с нами, наблюдали за происходящим не шелохнувшись. Мы стояли, переговариваясь, на том же месте. Я молчал. И искал взглядом место, где спрятаться этой ночью, чтобы посмотреть, что будет происходить на мельнице. У меня не было никакой уверенности в сербах и в том парне из Пожареваца, а, кроме того, я вовсе не был уверен в том, что вампиры действительно не существуют.
Шагах в пятидесяти от мельницы был большой полузасохший дуб с двумя огромными нижними ветками, расходившимися в разные стороны и покрытыми густой листвой. Я решил ночью забраться на одну из них и под прикрытием кроны наблюдать за развитием событий. Для этого мне сначала следовало вместе со всеми вернуться в избу, которая была выделена нам для ночлега, а потом незаметно выбраться из нее. И нужно было сделать это до полуночи, потому что, как объяснил мне Новак, именно полночь, самое глухое время ночи, считается у крестьян излюбленным временем появления вампиров.
Пока я все это обдумывал, разговоры вокруг постепенно смолкли и воцарилась тишина, такая тихая, какая бывает в аду.
И тут мы услышали храп. Видимо, усталость Радецкого победила страх. Или же он притворялся, подумал вдруг я, и затеял игру, чтобы обмануть крестьян, а, может, и нас, и показать, что никакой опасности нет.
Кто-то произнес:
— Радецки заснул!
Глава четвертаяВенские договоренности
И больше никогда не проснулся.
Но вам, разумеется, это известно. Будь это не так, не было бы и этого вашего запоздавшего расследования.
Не знаю, почему он так сразу заснул. Между прочим, это мог быть и не его храп, может быть, храпел кто-то другой, где-нибудь за мельницей, кто-то, кто хотел, чтобы слышался храп. Не забывайте и о том, что Вука Исаковича нигде поблизости не было.
Я никого не обвиняю, я просто рассказываю, как было дело.
Возможно, загадочный компонент китайского рецепта стал для Радецкого ядом. Ядом достаточно сильным, чтобы усыпить его вскоре после обеда, и достаточно слабым, чтобы не убить его сразу на месте, за столом. Как бы то ни было, храп был воспринят нами как непредусмотренный знак покинуть то место. Мы направились к хижине. У меня начиналась тошнота при одной только мысли о том, какая вонь и нищета ждут меня там. Поэтому я не спешила. Шла, то и дело оглядываясь назад. И заметила, что крестьяне начали расходиться.
Я думала о том, каким храбрым оказался Радецки. И о том, что его храп наверняка понравился бы моему мужу. Александр презирал всякую сдержанность. Он стремился и требовал, а если этого не было, то ловко устраивал так, чтобы все в его жизни было до крайности волнующим, прекрасным, храбрым, сильным или даже бессмысленным. Для него не существовало промежуточных состояний ни в месте, ни во времени, он всегда находился в одной из крайних точек: в восхищении или в глубочайшем отчаянии. Мой муж любил говорить, что искусство придумано для трусов. В то время я им восхищалась, и поэтому мне ни на миг не пришла в голову мысль, что Радецки — глупец.
Мы уже почти дошли до хижины, когда ко мне обратился граф Шметау. Я была рада поговорить с кем угодно, потому что это оттягивало момент, когда я переступлю порог хижины.
— Попробуйте представить себе, — сказал граф Шметау, — непобежденную армию, во главе которой, сидя в седле, движется Доксат, как она поднимается по Сербии, задевая своим хвостом Австрию. И чем ближе ее голова к Белграду, тем больше турецкой земли остается за хвостом. За армией следует целый Дунай беженцев и целая Сава турецких шпионов. И все это уже на один день пути приблизилось к Белграду. А в это время голова предательского заговора находится в городе и ждет, когда до нее дотянется рука.
— Что вы хотите этим сказать? — спросила я.
— Я хочу сказать только то, что сказал, и не более того. Вы не знаете того, что знаю я. Но вам следовало бы знать. Знать все: и как готовилось предательство, и как была вырыта эта проклятая цистерна — по личному приказу и плану Доксата и с одобрения вашего мужа, и как все было подготовлено к последнему акту — сдаче Ниша, а за ним и Белграда. Но я вам заявляю, пока я жив, я буду бороться против этого.
Я ничего ему не ответила. Я и сейчас не знаю, что тут можно было бы сказать.
Но, разумеется, мы все чувствовали одно и то же, мы все знали, что армия и беженцы приближаются к городу. Мы даже прикидывали, сколько дней им потребуется, чтобы оказаться здесь. Семь дней, считали барон Шмидлин и фон Хаусбург. Граф Шметау сказал, что пять. Все высказались в том смысле, что это невозможно. От Ниша до Белграда тридцать миль[7], из этого следует, что людям нужно преодолевать по шесть миль в день, чтобы добраться за такой срок. Людям с детьми, стариками и больными. Людям с узлами скарба. Людям, не имеющим никакого желания идти куда бы то ни было только из-за того, что им это приказано, а приказано им это только для того, чтобы был выполнен договор между Доксатом и турками.
Ночь освещала полная луна.
В комнате, где спали мужчины, окон не было, лишь тлеющие на огнище дрова окрашивали красным цветом наши лица и очертания предметов. Если бы в аду начал догорать огонь, это выглядело бы так же. Мне казалось, что придется ждать несколько часов, пока все заснут, и я смогу выскользнуть из дома. Но вчерашний маскарад и сегодняшний поздний обед сделали свое дело. Я тоже уснул.
Когда я проснулся, огонь совсем погас. Я постарался неслышно сесть. Некоторое время сидел неподвижно, чтобы глаза привыкли к темноте. А так как лунный свет местами пробивался через дыры и трещины в крыше и стенах, вскоре я стал различать тела спящих. Я пересчитал их, на всякий случай. Их было три, не считая меня, из чего следовало, что кого-то одного нет. Новак, ясно, был с остальными слугами.
Я медленно и тихо встал и рассмотрел того, что лежал ко мне ближе других. Это был блондин из комиссии. Рядом с ним спал рыжеволосый. Сделав два больших шага, я очутился возле того, кто оставался пока неопознанным. Спал он на животе. И только я наклонился, чтобы получше его рассмотреть, как он заворочался. Я тут же выпрямился и отступил, побоявшись разбудить его. Когда он успокоился, я снова приблизился. Склонившись, я почти что коснулся его уха. Задержал дыхание. Он снова завозился. Я снова отступил. Он накрылся с головой. Может, даже он и не спал. Может, это был Шметау. А может, Шмизлин. Я оставил его и двинулся к двери, точнее, к тому, что заменяло дверь. Когда я вышел, лунный свет на мгновение ослепил меня. Отойдя от лачуги на достаточное расстояние, я раскурил трубку. Это меня успокоило.
Сориентировался я на удивление быстро и вскоре добрался до дуба. Взобраться на него оказалось не так просто, и я чуть не упал, когда подо мной подломилась сухая ветка. Треснула она довольно громко, и я, ухватившись руками за две других ветки, на некоторое время повис, не пытаясь снова найти точку опоры. Так меня, по крайней мере, не было слышно. Только когда у меня заболели руки, я раскачался и сумел перебраться на живую зеленую ветку. Этот успех, видимо, придал мне уверенности в себе, я неожиданно ловко полез вверх и остановился намного выше, в надежном месте, где было удобное ответвление.
Мне казалось, что я укрылся достаточно хорошо, с учетом того что люди обычно редко смотрят вверх. Мельница и, что особенно важно, ее дверь были передо мной как на ладони.
Сколько сейчас времени, я понятия не имел, но предполагал, что проспал недолго и что сейчас не могло быть больше девяти-десяти часов вечера. Хотя я опирался на толстую ветку, мне было не очень удобно, и, видимо, из-за этого казалось, что время течет гораздо медленнее, чем это было на самом деле.
Иногда бывает, что победить страх помогает усталость. Избыток страха отупляет. Так что вскоре я опять заснул. И только чудом во сне не свалился с дерева. И кто знает, сколько бы продлилось это чудо, если бы меня не разбудили звуки голосов.
Я посмотрел вниз и увидел пятерых, сидевших под дубом. Они были одеты в белое. И разговаривали по-сербски. Одного из них я тут же узнал, это был Вук Исакович. В белом он выглядел как медведь, переодетый в мельника. Говорили они очень тихо, Исакович иногда повышал голос, но до меня доносились лишь отдельные слова, по которым я не мог судить о содержании разговора. Я не решался шевельнуться и чуть дышал.
И сам не знаю, почему я вдруг отвел от них глаза. Отвел. И увидел пурпурного, выходящего из двери мельницы. Я чуть не вскрикнул. И впился зубами в свою руку. Пурпурный даже не оглянулся. Он сошел вниз по ступеням так, словно спускался по царской лестнице туда, где давится толпа жаждущих лицезреть его подданных.
Спустившись с крыльца и сделав несколько полных достоинства шагов, он исчез в лесу. Должно быть, он вошел на мельницу, пока я спал. Но как бы не взволновало меня его появление, я попытался разумно объяснить себе, что пурпурный является плодом моего воображения, потому что Новак его тогда не заметил, из чего следовало, что пурпурного не существует. И никто другой его не заметил, ни в первый раз, ни во второй, когда это привидение скакало на коне бок о бок со мной.
Правда, тогда, когда мы возвращались в город, Вук Исакович его видел, да еще как видел, и испугался. На этот раз, увлеченный разговором, он ничего не заметил. И я снова искренне понадеялся на то, что мы с Исаковичем единственные, кто хоть как-то пострадал из-за этого типа.
И тут мне пришла в голову гениальная мысль. А что, если вампир — именно пурпурный? Ведь точно, в этом есть смысл. Судя по всему, что я слышал, вампиры в город не заходили, а при первой встрече пурпурный ловко исчез как раз перед тем, как нам открыли городские ворота. Вот, не напрасными оказались все эти бесчисленные рассуждения о городах, которые мне постоянно приходилось слышать с самого первого дня. Шметау мне как-то раз сказал, что города возникли не из-за того, что люди хотели защититься от грабителей, они хотели защититься от мертвых. Крепостные стены, а особенно вода, точнее, наполненные водой рвы, представляют собой препятствие для пришедших с того света. И что удивительно, в Белграде это так и оказалось. Затем, вампир приходил душить людей на водяную мельницу, так поступил и пурпурный, крестьяне говорили, что вампиры красны от крови, которую они пьют, и что они всегда и всюду таскают с собой свою накидку, этот не расстается с плащом.
И если все это так, то Радецки уже мертв. Пурпурный на самом деле не кто иной, как Сава Саванович. Мертвые, бесспорно, начали вставать из могил. Страшный суд. Конец времен. Конец.
Но нет. Нет, еще нет. Может быть, есть способ остановить вампиров. Они не смеют входить в город. Стены не пускают их. Вода! Но как? Почему они не смеют? Если бы я это узнал, то смог бы их уничтожить. Проткнуть осиновыми кольями. Прекратить все это. Остановить эти предвестья, воскресения навыворот. Предотвратить приход Антихриста, а тем самым воспрепятствовать и приходу Христа.
И пока я, приободрившись, так рассуждал, мой взгляд случайно упал вниз. Те пятеро по-прежнему сидели под деревом и оживленно переговаривались. Они наверняка не заметили пурпурного. Я снова услышал несколько не связанных друг с другом слов.
«Великая песня… Косово… ищи… поклялись… белая… герои… навсегда… никогда… белая… белая…»
Они действительно походили на заговорщиков. Но против кого может быть заговор, как не против Австрии? Может, они хотят свергнуть регента, и с этим связаны упоминания Косова и героев? Меня обрадовала идея вспороть регенту брюхо. Прекрасно. А Исакович в роли палача выглядел бы просто великолепно, весь в белом — кстати, я всегда ненавидел этот цвет — рассекает австрийского Мурата своей прекрасной саблей из золлингенской стали, которую он, я видел это, ласкал как ребенка.
Я напряг слух, чтобы расслышать их. Однако они говорили то громче, и тогда до меня доносились отдельные слова, а то почти неслышно, должно быть, тогда, когда были во всем друг с другом согласны. И мне ничего не оставалось делать, кроме как мысленно пожелать им побольше спорить.
А я, в одно из мгновений, когда «только согласие сербов спасает», снова глянул в сторону мельницы. И снова кое-кого увидел.
Теперь это была герцогиня Мария Августа Турн-и-Таксис.
Она стояла за стволом дерева, вероятно, предполагая, что хорошо спряталась. Я так долго наблюдал за сербами, что она могла за это время и войти на мельницу, и выйти оттуда, а я бы ее даже не заметил. А могла просто стоять, открытая взглядам всех присутствующих, здесь нас, таких, становилось все больше и больше.
Эта сумасшедшая женщина махнула мне рукой. Увидела меня. Я попытался подать ей знак, чтобы она спряталась, но она опять махнула мне. По-видимому, она не боялась пятерых, сидевших под деревом, а это могло означать лишь одно: они были и с ней как-то связаны. Но зачем же тогда она махала мне? А что, если она мне и не махала? Что, если она подавала знак им? Может быть, она была с ними в сговоре, хотела с их помощью избавиться от своего героя-любовника, изменявшего ей направо и налево и отказавшегося от ее предложения переспать с ней, его женой, на мельнице. И когда хитрый Вюртембергский отказался, наняла сербов, чтобы они вспороли ему брюхо.
А что, если она знаками пыталась дать им понять, что я нахожусь прямо над ними. К счастью, они ее не заметили. Не то бы мне крышка. Высота, на которой я занял позицию, стоила бы мне головы. Я замер от ужаса.
Теперь Мария Августа больше не махала. Но могла замахать в любой момент. Я снова глянул вниз, узнать, что творится, так сказать, у меня под ногами, а, когда поднял голову, увидел какую-то фигуру, которая находилась на полпути между мной и герцогиней. Фигура была в тени густого дерева, освещенного светом луны, и я не мог разобрать, кто это. Тогда я снова посмотрел туда, где находилась герцогиня, но ее больше не было. Я вернулся взглядом к фигуре неизвестного, но оказалось, что он уже почти исчез в лесу.
Вокруг мельницы царила такая же кутерьма, как в аду.
Я предположил, что герцогиня махала загадочной персоне. Можно было спокойно отказаться от гипотезы о заговоре с целью устранения Вюртембергского и перейти к разработке гипотезы о приобретении им рогов. Хотя выбор места казался уж слишком экзотическим, даже для меня.
А сербы? Чем они здесь развлекались, если не занимались подготовкой убийства? Что бы это ни было, одно выглядело несомненным — дело было столь важным, что они остались слепы и глухи ко всем дворянам и вампирам, которые слонялись вокруг них.
Я был уверен, что видел все, что мне было нужно увидеть. Оставалось только дождаться, чтобы сербы, в конце концов, до чего-то договорились или рассорились и покинули место под дубом. Мне очень хотелось спать. Зевал я так, что сводило скулы. А они внизу продолжали поминать «Косово» и «белую» так часто, что мне захотелось рявкнуть им: «черная!» В конце концов, разве Косово — не черный день для Сербии?
И кроме того, мне пришло в голову, что любовником герцогини мог быть или Шметау, или Шмизлин. Одного из них ночью в комнате не было. Если сербы быстро решат свои проблемы, и я смогу вернуться, то посмотрю, кто тот, который остался в комнате. Вероятно, сладкая парочка не окажется более проворной, чем сербы.
И действительно, прошло немного времени и заговорщики стали собираться. Обменялись еще несколькими фразами уже стоя, а потом разошлись. Все в разные стороны. Вук Исакович побрел к нашей хижине.
И только я начал слезать с дерева, как меня остановил чей-то голос. Голос этот слышался не с земли. Он слышался с неба:
— Где была ты, звезда утренняя?
Где была ты, где ты пропадала?
Пропадала три дня белых?
Это был мужской голос, сильный, глубокий, но вместе с тем нежный, как самый мягкий дамский бархат. На миг мне показалось… Но нет. Мне показалось, что это произнес… Нет, нет. Невозможно. На небе не было ничего, кроме луны и звезд. Но и ответ пришел с неба:
— Где была я, где я пропадала —
Да над белым городом Белградом,
Там видала дел чудесных много…
Голос был женский, высокий, может быть, слишком сильный, но при этом ранимый и чувственный.
И тут меня словно мороз по коже продрал. Тот же голос продолжал:
— Дьявол к белу городу подходит,
Притворяется комиссией высокой,
Верят все, один лишь правду знает,
Выйдет ли из города белого…
На этих словах голос смолк. Я уставился на небо, пытаясь понять, что происходит, но единственное, что я заметил, было неожиданно появившееся белое облако. Еще долго я всматривался и вслушивался, но больше ничего не слышал. Спрыгнув с дуба, я зашагал к хижине. Время от времени останавливался и смотрел на небо, но видел только облака, которых становилось все больше и больше. Будьте вы прокляты, облака, холодные, свободные, нет у вас земли родной, нет для вас изгнания!
Интересно, а почему небесная пара говорила на иекавском диалекте? В Белграде и окрестностях все уже давно говорят на экавском. Чтобы соблюсти стихотворный размер? И второе, что означали эти слова о выходе из города? Надо же, все прервалось в самый важный момент!
Ну, а, кроме того, я был сыт по горло всем этим. Слишком много всего за одну ночь. Все, чего у меня и в мыслях не было, произошло, а то единственное, что я придумал, — нет. Плохо придется тому парню из Пожареваца, когда я его отыщу.
Я мог бы вернуться и посмотреть, что там с Радецким, но как-то мне не хотелось, было холодно, перед рассветом всегда холодает. Когда я утром услышу, чем дело кончилось, то смогу хотя бы в некоторой степени выглядеть действительно удивленным.
Как только мог тихо я прокрался в хибару. Пересчитал спящих, все были на месте. Вот так номер, герцогиня и ее любовник оказались проворнее меня. Я сразу лег, но заснуть не смог. Чем больше я всего узнавал, тем меньше знал. А вспомнить только, как невинно все началось: в Вене, на балу, за месяц до Белграда.
Тогда в десятке шагов от меня стояли три иезуита. Они внимательно следили за всем, что происходит. На шее у каждого, естественно, висело по огромному распятию. В один прекрасный день, когда веры останется совсем немного, благодаря мне кресты станут еще больше. Их начнут изготовлять в натуральную величину, а она не малая, если память меня не обманывает.
Солнце светило мне прямо в глаза, когда я смотрел в сторону трех крестов. Мне не удалось подойти ближе к вершине Голгофы, распятых охраняла целая сотня. И приходилось все время смотреть вверх, а там солнце нисана сияло так ярко, будто это совсем другой иудейский месяц, я забыл их названия. Казалось, что кресты с распятыми горят. Я часто отводил взгляд в сторону, на окружающих. Вокруг меня толпился народ, были среди них и высокие, должно быть, из других провинций. Как раз иудеи почти ничего и не видели. Мне приходилось то и дело приподниматься на цыпочки. Порядком надоело все это, но я должен был быть там. Чтобы, если окажется возможным, сохранить его, спасти, продлить его страдания. Потому что был шанс, что Понтий Пилат изменит решение, помилует его, прикажет снять с креста. Чтобы он не умер и не воскрес. Правда, прокуратор дважды отказался меня принять. Я не прошел даже через первых часовых. Я стал пробираться через толпу. Я знал, что Магдалина там, вероятно, где-то совсем близко. И действительно, она была там.
— Что тебе теперь надо? — крикнула она.
— Слушай, еще не поздно, вот тебе уксус, передай солдату, пусть даст ему, это его укрепит. У меня он не возьмет, а у тебя возьмет. Ты женщина. Твою слабость он понимает. Да и у него самого к тебе слабость.
— Зачем ты хочешь помогать? — ее черные глаза сверкнули. Вот такой она и была до того, как Беззубый выпил ей сердце, сверкала глазами.
— Брось, — сказал я, — не думай обо мне, думай о нем. Я еще раз пойду к Пилату, может быть, еще есть надежда.
— Но почему ты?
— Больше некому.
— Нет! — прошипела она, и убеждать ее дальше не было смысла. Я знал это. Долгих разговоров она не любила. Разве мало мы с ней гуляли и пили в иерусалимских корчмах, в маслиновых рощах, у целебных источников? Дни закрывались, ночи открывались, ее душа от меня иногда ускользала, тело — никогда.
Я ждал Беззубого. Недели за неделями, новолуния за новолуниями, не могу пожаловаться. Риму я нужен не был, Иерусалим готовился к встрече с моим врагом. Нрав у нее был отвратительный, все должно было быть так, как ей хочется, я уступал ей как ни одной другой. Поэтому я еще больше ее ненавидел и еще больше любил. Она сейчас напомнила мне те времена, сверкнув глазами так же, как три года назад.
Уксус я передал какой-то старухе. Солдат ничего не сказал, только кивнул головой. Намочил губку. Наколол ее на острие копья. И протянул Беззубому на верхушку креста. Легионеру пришлось поднять копье высоко над головой, таким огромным был крест.
Я со спины незаметно приблизился к иезуитам, поэтому не мог знать точно, кто из них что сказал, но это было неважно. Как я и предполагал, они сплетничали.
— Весь Белград уже знает…
— Еще немного, узнает и Вена.
— Это плохо. Если Его императорское величество узнает обо всем, что творится, оно может сменить там духовную власть, то есть нас.
— И передать приходы в Белграде францисканцам.
— А этого мы допустить не можем.
— Следовательно, нам нужно там все как-то успокоить.
— Как вы собираетесь это осуществить, граф?
— Я в родстве с семьей герцогини. Воспользуюсь всем своим влиянием, и как граф, и как епископ.
Ага, значит один из них это епископ граф Турн-и-Валсасина. У немецких аристократов иногда было по две фамилии, первая семейная, а вторая часто представляла собой название их владений. Где же эта Валсасина находится? Этого я не знал, но мне давно хотелось познакомиться с епископом-графом.
Я присоединился к трио духовных лиц:
— Для меня большая честь познакомиться с вами, епископ, граф Турн-и-Валсасина. Я — граф Отто фон Хаусбург.
Длинное лицо, на котором ясно проступало влияние испанских корней и баварской крови, искривилось чем-то, что при английском дворе называют улыбкой. В германских княжествах и южных королевствах это воспринималось как судорога: Я тоже скривил лицо, приблизительно таким же образом. Граф епископ состроил гримасу еще раз, что, как я предполагаю, должно было выражать его удовольствие от нашего сходства. Я отвесил поклон и поцеловал его руку, щедро украшенную кольцами. Бриллиантов на ней было больше, чем ему лет, никак не меньше тридцати, принимая во внимание его молодость.
— Я как раз собираюсь в Белград, — сказал я, сам не знаю почему, должно быть, меня толкнуло на это какое-то предчувствие.
— Дитя мое, — спросил епископ, — дитя мое, что за добрые дела призывают вас в Белград?
Опасный тип, ненормальный.
— Не добрые, епископ, не добрые, злые.
— Неужто, дитя мое?
— Венский двор весьма обеспокоен вестями о тамошних событиях.
— О-о! — только и сказал граф епископ. Он не был уверен в том, насколько я осведомлен, поэтому не хотел сказать ничего лишнего. Я еще раз поклонился и удалился мягкими шагами.
В тот день из-за неудобной постели я встала не выспавшись. Утро было мрачным, черные тучи низко нависали над землей, неба словно и не было. Я вышла наружу, там меня ждали завтрак и барон Шмидлин. Он поклонился и спросил:
— Как вы спали, ваше величество?
— Очень плохо, барон.
— Ах, я надеюсь, что наше дело здесь будет закончено в самое ближайшее время, и мы отправимся в Белград уже в течение следующего часа.
— Будем надеяться, — ответила я, совершенно не веря тому, что говорю. Я вообще ни на что не надеялась.
Тут к нам присоединился граф Шметау:
— Видите, как здесь, в сельской местности, и холод холоднее, и тепло теплее, и вообще все выражено гораздо ярче, чем в городе. Город стирает различия.
— Я бы скорее сказала, что город стирает природу.
— Возможно, вы и правы, герцогиня, — улыбнулся он, — но вам следует иметь в виду, что люди из деревень стремятся в города, а не наоборот.
— А те, что из городов, куда идут они? — спросил барон доверчиво.
Шметау замер, словно увидел привидение, но спустя мгновение скроил ужасную гримасу и зажал пальцами нос, как будто почувствовав вонь.
— Из городов, барон, из городов ведет только один путь — в безумие.
— Утешительно, — сказал барон, показав себя глупцом, не нашедшим, что ответить.
— Значит, это вас утешает, да, барон? — продолжил атаку Шметау.
— Ну, не знаю… — замялся Шмидлин.
— Вы, барон, рождены для жизни на селе, среди природы. Не правда ли? Здесь все к вашим услугам, все, что вы так любите: пиво, женщины, обжорство… Да и ваша скромность родом из сельской местности.
Мне пришлось прервать Шметау:
— Какая скромность? Не понимаю, как может чья-то скромность быть связана с сельской местностью?
— О герцогиня! Скромность в новом языке нашей бесценной администрации означает не культуру и незаметность, а плату за незаметность и ненавязчивость. Ну и культуру тоже, если вам угодно. Скромность это взятка. Взятка, дорогая моя герцогиня. Взятка, которую сербы платят Шмидлину за то, что он ненавязчиво и культурно сообщает им обо всем, что происходит во дворце вашего мужа. То есть о вещах вовсе не ненавязчивых, а уж тем более не культурных, как всем нам известно, — сказал Шметау.
— Не могу поверить, — воскликнула я, хотя на самом деле сразу поверила.
— Глупости! — выкрикнул Шмидлин, и я отметила, что впервые слышу, как он повысил голос. — Глупости! Глупости! Я плачу сербам за то, что они нашептывают мне, что происходит во дворце митрополита. И вся моя «скромность», граф, отражена в бухгалтерских документах: когда, кому, сколько и за что. И вам это прекрасно известно. Но вам это не нравится. Вам гораздо больше нравится, чтобы все вокруг были такими же испорченными, каким был тот ваш…
Шметау схватил Шмидлина за шею и принялся душить. Барон захрипел, мне на мгновение пришлось забыть о том, что я герцогиня, и я кулаком ударила Шметау по голове. Это заставило его прийти в себя. Он отпустил барона. Повернулся ко мне, поклонился и направился к хижине.
— Спасибо вам, ваше высочество, вы спасли мне жизнь, — сказал барон.
Не понимаю, почему мы сразу же не пошли на мельницу, а, казалось, кого-то или чего-то ждали. Я прогуливалась кругами. Шметау сидел на трехногой табуретке перед хижиной. Рядом с ним сидели Вук Исакович и Новак, и еще один, которого я тогда еще не знала. У них были кости для китайской игры «маджонг». Когда я была маленькой, в Регенсбурге, как-то раз курьеры Турн-и-Таксис привезли мне очень красивую коробку с костями, на которых изображались китайские иероглифы.
Что вы сказали?
Сейчас не важно, какие там правила игры. Правда, насколько я могла слышать, Шметау обучал их именно правилам и стратегиям игры, как они могут, как должны и как следует играть. Мне показалось, что никто из них троих в особом восторге не был. Слуга Новак, разумеется, должен был играть, он был слугой. Вук Исакович как обер-капитан был подчиненным графа Шметау, который, как мне кажется, имел какой-то артиллерийский чин, а третьим был некий серб, он из-за одной только своей национальной принадлежности и низкого происхождения оказался в неприятном положении — ему пришлось бороться за победу в досужем занятии, с которым он не был знаком и которое его никогда не будет интересовать.
Шметау радовался всякий раз, когда они делали хорошие ходы, хотя ему самому это было невыгодно, и бил их по рукам, когда они ошибались. Исаковича это бесило, причем настолько, что даже мне, издали, было ясно видно, что он с трудом сдерживается, чтобы не дать сдачи. Издали мне казалось, что лучше всего игра давалась Новаку, он реже остальных получал по рукам и постоянно усмехался. То ли эти его усмешки, то ли какой-то исключительно мудрый ход, сопровождавшийся одобрительными комментариями Шметау, в конце концов вывели Исаковича из себя настолько, что он кулаком ударил Новака в лицо.
— Дьявол! — выкрикнул Исакович. — Играть умеет только дьявол. А христиане проигрывают!
Выпалив это, он поднялся, отвесил поклон Шметау и покинул компанию, удалившись в сторону леса.
Шметау расхохотался, принялся собирать кости, а, собрав их и положив в коробку, встал и куда-то пошел как ни в чем не бывало. Тот, третий, тоже встал, ткнул в грудь Новака, у которого из носа текла кровь, и пошел вслед за Исаковичем.
Не думаю, что, кроме меня, еще кто-то все это видел.
Вскоре после этого барон пригласил меня проследовать к мельнице. Мы пошли, я и фон Хаусбург — впереди, за нами — пара из комиссии и барон. Когда мы подошли к мельнице, Шметау уже стоял там, прислонившись к полузасохшему дубу с очень толстыми, расходящимися в стороны ветками. Здесь же ждали и крестьяне, группами и поодиночке. Все молчали, царила странная тишина, помню, даже птиц слышно не было. Шмидлин кивнул головой в мою сторону. Я не поняла, что это должно было означать, и, чувствуя себя крайне неприятно, первой прервала молчание:
— Почему он не выходит? Неужели все еще спит? — спросила я пару из комиссии. Они только пожали плечами и не двинулись с места.
— Может, войдем? — сказала я Шмидлину.
Он ничего не ответил и смотрел куда-то в сторону.
— Давайте войдем? — спросила я фон Хаусбурга.
— Я — потом, — ответил он мне и скрестил на груди руки. Это движение не соответствовало сказанному.
— Войдем? — обратилась я под конец и к Шметау.
— Ни за что на свете, — ответил он честно.
— Хорошо, — сказала я тогда, — я пойду одна.
— Не делайте этого, — сказал барон.
Я направилась к мельнице. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я остановилась перед дверью. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я открыла дверь. Оглянулась. Никто не тронулся с места. Я шагнула через порог.
Радецки лежал на полу, раскинув руки и сжав ноги. Его белая рубашка лежала рядом. Тело было белым, без кровинки. Глаза открыты.
Я вскрикнула.
Несчастный, подумала я. Было ясно, что он мертв. Прибежали остальные. Мельница наполнилась людьми. Все громко говорили. Рыжеволосый упал в обморок. Шмидлин и второй член комиссии вынесли его наружу. Потом пришли слуги, завернули Радецкого в простыню и тоже вынесли наружу. За ними вышла и я.
Фон Хаусбург спросил меня испуганно:
— Что теперь?
Что я могла ему сказать? Все вместе мы направились к хижине. Мне казалось, что я возвращаюсь домой. Но заходить туда не хотелось, я просто села на стул рядом с накрытым для завтрака столом. Посмотрела на тарелки, вилки, ножи, ложки и как-то машинально отметила, что завтрак обычный, не китайский. Почему Шметау изменил своим вкусам, спросила я себя.
Простите?
Да, иногда в трудные моменты бывает, что думаешь о чем-то совершенно постороннем, никак не связанном со страданием. А может быть, и не случайно на ум мне в тот момент пришел Шметау.
Да, я тогда не думала о своем муже. Даже не знаю, как вам объяснить, почему. Просто не думала, и все. Думаю ли я о своем муже сейчас? О, вы же сами знаете, он давно предстал перед Богом. Но я о нем думаю, вот как раз недавно думала. Когда в Париже произошла революция.
Думаю ли я об Александре сейчас, в настоящий момент? Нет, но, когда на Плас Конкорд гильотина начала отрезать головы аристократам, я кое-что вспомнила, кое-что, возможно, связанное с этой историей. Знаете, мой муж был уверен, что вся европейская аристократия происходит от древнеримской аристократии, а та, в свою очередь, от Энея, который произошел от римских и греческих богов. Да, я согласна, убеждение не вполне христианское. Но он верил в это.
Именно поэтому фон Хаусбург и разъярил его. Да, это была мелочь, а произошло все во время маскарада. Когда Александр высказал свои соображения насчет Энея, фон Хаусбург вдруг начал рассказывать:
— Представьте себе картину: Троя объята пламенем, некоторые башни разрушены, повсюду солдаты, они убивают, насилуют, грабят. Там, где нет огня, дым. Я хочу сказать, что кругом все или горит, или уже сгорело. Кассандра завывает словно в бродячем цирке, все глядят на нее, слушают, то есть проявляют к ней больше внимания, чем к царящему вокруг ужасу. Троянские аристократы перебиты, Эней, мертвый, лежит в подвале среди амфор с оливковым маслом.
Но один слуга, тот, что заносил в подвал все эти амфоры, а это, поверьте, была большая работа, знает, где Эней и что с ним. Я не говорю, что слуга убил принца. Нет, он просто знал, не более того. А знание иногда становится началом преступления.
Сообразительный, как и все слуги, он снимает с мертвого грека одежду и оружие и по узким улицам крадется в гавань. Попутно находит еще нескольких парней того же пошиба, что и сам. Присматривает судно из списка кораблей Гомера. В подходящий момент захватывает его, убивает ошеломленных стражников и отплывает в ночь. Обязательно в ночь, в ночи огонь прекрасен, его языки лижут звезды и тонкий серп месяца. Он плывет на запад.
Пережив много трудностей и потерь, наконец высаживается на берег, но оказывается, рассказы о гибели Трои приплыли еще раньше и уже бросили якорь. «Все погибли, точно, но я, Эней, я сбежал». Вот от этого вождя и ведут свое происхождение все аристократы Рима и Европы.
— Вы рассказываете об этом так, словно все видели своими глазами! — презрительно и одновременно взбешенно сказал мой муж.
— Естественно, я этого не видел. Мне рассказали те, кто видел, — ответил фон Хаусбург, и Александр ударил его кулаком прямо в лицо. Фон Хаусбург упал, тем дело и кончилось.
Мне это не показалось странным, я подумала, что фон Хаусбург шутит и, накачавшись вином, просто глупо задирает моего мужа.
Вот почему я думала о своем муже. Счастье, что Александр не дожил до французских событий. Разве не верх иронии, что эти скоты в Париже перекатывают по мостовой головы потомков немного более ловких и умных слуг, чем они сами? Разумеется, если верить фон Хаусбургу. Я, кстати, не знаю, почему ему нельзя верить! И он, в отличие от меня, не под следствием. Скорее уж мне нельзя верить.
Вы предлагаете вернуться к нашей истории? Но я никогда с ней и не расставалась.
Итак, я сидела за столом и думала о китайской кухне, когда ко мне подсел блондин из комиссии. Никак не могу вспомнить его имя. И рыжего тоже.
Он выглядел как бледная тень бескровного Радецкого.
Мне захотелось как-то ему помочь.
— Не волнуйтесь, — сказала я ему, — попытайтесь успокоиться. Наверняка и на такой случай у вас есть разработанный план действий. Я знаю, что комиссии Его императорского величества всегда хорошо подготовлены ко всем вариантам развития событий.
Он посмотрел на меня как на ненормальную.
— Такая возможность не рассматривалась, — ответил он мне после короткой паузы.
— Как же так? — спросила я. — Если вы прибыли проверить, есть вампиры или их нет, то должны были предусмотреть хотя бы самую малую вероятность того, что вампиры все-таки существуют и могут напасть на членов комиссии.
— Возможно, вы правы, — сказал блондин после продолжительного раздумья, — но дело в том, что нашей задачей было вовсе не установить, существуют ли вампиры. Хотя, похоже, мы установили, что существуют.
— Но что же было вашей задачей? — спросила я изумленно.
— Нашей задачей было… сейчас я могу это сказать… таиться дальше не имеет смысла… Мы были комиссией с высочайшими императорскими полномочиями и нашей задачей было установить, кто убил графа Людвига Виттгенау.
Глава пятаяДолг Шмидлина
Здесь начинается путь в сердце тьмы? Так вы сказали? Я другого мнения. Вы и не можете придумать ничего, кроме сердца тьмы. Вам является только тьма, света не видите.
Здесь начинается дорога, которую вы не прошли и никогда не пройдете. И не поможет вам ни ваше облачение, ни большой крест на груди.
Была ли у меня вера? Вера у меня была, не сомневайтесь. Почему бы мне ее терять? Веру иногда теряют в счастье и удовольствиях, но никогда в тяжелые времена, в горе. Фон Хаусбург и об этом рассказывал. Не помню, когда.
«Как вы думаете, каково ему, тому, кто там, наверху? Слышит одни только причитания и жалобы. Почему к нему не обращаются те, кто сыты, не испытывают жажды, любимы? Такие его забывают тут же, а нищие и отверженные вспоминают о нем часто. Я, будь я на его месте, сошел бы с ума, уничтожил бы все, что создал. И тех, кто к нему взывает, и тех, кто молчит».
Так он говорил.
Но вернемся к моему рассказу.
Барон Шмидлин выслушал меня внимательно и совсем не удивился, когда я рассказала ему про комиссию. Я подумала, что, похоже, все всё знают, и при этом никто ничего не знает.
— Что теперь будем делать? — спросила я.
Он пожал плечами и сказал:
— Вернемся в город?
И стоило ему произнести эту фразу, как все собрались вокруг нас. Откуда-то вернулся Шметау, фон Хаусбург тоже, оказывается, все время был поблизости, двое оставшихся членов комиссии внимательно нас слушали.
— Я думаю, мы должны оказать сопротивление, — сказал Шметау.
— Кому мы должны оказывать сопротивление? — заносчиво спросил барон.
— Вампирам! — выкрикнул Шметау.
— И я за это, — присоединился фон Хаусбург.
— И я, — сказала я. — Но как?
— Сербы знают. Они постоянно имеют дело с вампирами. Сейчас я приведу своего слугу, он серб, он нам расскажет.
Фон Хаусбург отправился за своим слугой. Должно быть, он не сразу нашел Новака, и мы некоторое время оставались в неизвестности. Все молчали, я предполагаю, что всем нам было нечего сказать.
Когда они наконец пришли, Новак встал в центре круга, который мы непроизвольно образовали. Он не знал, на кого смотреть, и смотрел на всех нас по очереди, для чего ему приходилось даже поворачиваться на месте. Я посчитала такое поведение дерзким. Фон Хаусбург разговаривал с ним по-сербски, хотя слуга знал и немецкий. Новак время от времени делал паузы, ждал, когда фон Хаусбург нам переведет. А барон все время был мрачен, не знаю, то ли оттого, что и он знал сербский, то ли по какой-то другой причине.
Что он сказал? Да вы же знаете, что он сказал. Сказал все то, что после и происходило. Нужно найти могилу вампира, днем. Для этого нужен вороной, как ночь, конь, без единого пятнышка. Потом выкопать вампира, окропить его святой водой и проткнуть ему сердце колом из боярышника. При этом необходимо следить, чтобы у него изо рта не вылетел мотылек. Если следовать этим правилам, вампира мы уничтожим.
Но знаете, в тот момент я как-то не верила в то, что наши враги это вампиры. Я надеялась, что за смерть Радецкого отвечает какая-то другая сила, сила этого мира. Поэтому я рада была услышать, что мы постараемся откопать этого якобы вампира. Если мы найдем в могиле не сохранившееся тело, а только кости, это станет доказательством того, что вампиров нет и что Радецкого убили хитроумные враги Вены или моего мужа.
Мы все без рассуждений согласились, что поступим так, как и должно.
Не знаю, почему именно тогда фон Хаусбург подошел ко мне и шепнул:
— Граф Шметау только говорит. Правда? Он никогда ничего не делает, только болтает, не так ли?
— У меня тоже сложилось такое впечатление, — ответила я ему искренне.
— Это меня беспокоит.
— Почему?!
— Я больше всего боюсь людей, которые ничего не делают, а просто болтают. Те, которые молчат, обычно ничего и не думают, а вот те, что думают, рассуждают и ничего не делают, те, когда начнут действовать, способны на все. Как вы считаете, до каких безумств и глупостей могут дойти люди, которые часами и днями ничего не делают, а только думают? Остерегайтесь графа Шметау, дорогая герцогиня. Я ваш друг, и хотел бы вам помочь. Во всем, что вам нужно.
Мне не понравилось, как он выговорил это «что вам нужно», но я ничего не сказала.
После всего, что было, я никак не мог заснуть. Хотелось курить. Я вышел наружу не таясь, мне было все безразлично. Ведь всё, должно быть, уже произошло. По какой-то причине я не хотел оставаться вблизи хижины и отошел в сторону, но, на всякий случай, в направлении, противоположном мельнице.
Я прошел, может быть, несколько десятков шагов, если не ошибаюсь, в сторону города и остановился на лужайке. Небо было облачным, луны не видно, можно было только предполагать, что она где-то на западе. Насчет Утренней звезды невозможно было ничего и предположить.
Я набил и раскурил трубку. Затянувшись всего несколько раз, услышал вдруг шорохи и потрескивание веток под чьими-то шагами. Так как я стоял на лужайке, незнакомец меня наверняка уже увидел, и прятаться не имело смысла. Поэтому я решил сделать вид, что ничего не заметил. Стоял и курил, с виду хладнокровный, как покойник, на самом деле — полыхающий, как костер.
Неожиданно звуки прекратились. Значит, этот кто-то остановился и примеряется. Выжидает.
Ждал и я. Ну зачем я только вышел покурить? Потом снова послышались шорохи. И снова прекратились.
— Эй! — шепотом произнес незнакомец.
— Эй! — дружелюбно ответил я.
— Хозяин, это я, Новак.
Вот болван! Как же он меня напугал!
— Что тебе нужно?
— Ничего, я вышел покурить и пройтись. Не могу заснуть.
Он подошел ко мне и продолжил приглушенным голосом:
— Я еле узнал вас. Думал, что это вампир.
— Сейчас покажу тебе вампира! — замахнулся я на него.
— Не надо, хозяин. Вот, смотрите, у меня для вас кое-что есть.
— Что?
— Немного гашиша. Обменял у гайдуков на вирджинский табак.
— Вот как? Откуда у них гашиш?
— От гайдуков из Турции.
— Ладно, давай сюда.
Мы отошли в сторону и уселись на брошенное старое колесо под большим дубом. Закурили гашиш. Курили долго, молча. Небо продолжало месить тесто, никудышная лепешка для меня, любителя поговорить, десятистопными строфами прокричать. И пропахать борозду по своду неба, прочерченную рукой собеседников, которых не соединить.
— Голуби, — сказал Новак, которого уже повело.
А я — все никак. Какие голуби? Святой дух? Здесь?
— Голуби, вон, я видел, — повторил мой слуга, окутанный дымом.
— Да какие такие голуби?
— Скандаруны. Вот какие. Скан-да-руны.
— Скан-да-руны, — повторил я по слогам, но не метрически. Метра пока нет, все еще аршины.
— В Искандеруне скандарун. Скандарун в Искандеруне.
— Как? Как это так легко шиворот навыворот.
— Рёва-корова.
Я залепил ему пощечину:
— Давай.
— Нет. Я мал да удал.
— Удал да не дал. Сосредоточься в среду, хотя сегодня утро, пятница. Может, и четверг. Что такое скандарун?
— Голубь.
— Ага. Ясно, голубь… А не был ли и ты переодетым, а? На маскараде? А?
— На маскараде все переодеты. Вот.
— Дело слуги — прислуживать. А не переодеваться.
— Ладно. Сейчас, только посплю чуток.
На небе ничего. Облака, везде. Луна там, где есть, а Утреннюю звезду я сам ухвачу. Те, двое, знают. Знают, а я не знаю. И их нет, чтобы спеть мне. Тихо, прекрасно, на ухо, на дубе.
— Просыпайся! Просыпайся! Ну же!
Тяжеленная, обкуренная скотина. Сейчас я его ногами помассирую. Это полезно для здоровья, даже лучше, чем японский массаж шиацу среди цветущих вишен у подножья Фудзиямы и так далее.
— Давай, скандарун. Запевай.
— Скандарун голубь, летит, летит, лет, лет, божья коровка.
Заснула божья коровка. Заснул дьявол.
Когда я проснулся, была ночь. Голова болела. Я толкнул Новака:
— Вставай. Хватит спать. Давай.
— Ладно, ладно. Вот, уже встаю.
— Скандарун! Быстро рассказывай, мне нужно срочно вернуться в лачугу.
— Скандарун?! Откуда вы это взяли?
— Ты начал рассказывать. Перед тем, как заснул.
— Заснул?!
— Разумеется, ты заснул. Если сейчас ты проснулся, то сам подумай, что произошло перед этим.
— Я заснул.
— Точно.
— Но от гашиша никто не засыпает. Наверняка к гашишу что-то было подмешано. И к тому же гайдуки мне сказали, чтобы я обязательно дал и вам покурить.
— Уж не те ли два «р»?
— Да, а откуда вы знаете?
— Я все знаю. Рассказывай, скандарун.
— Я когда-то, в Белграде, занимался голубями. Почтовыми. И помню, как-то появился один турок со своими голубями. Это были скандаруны. Они так называются, потому что происходят из Искандеруна…
— Искендрии?
— Не знаю, сейчас это не важно. Эти голуби есть только в северной Африке, и турецкая армия использует только их. А знаете, как они их тренируют? Мать увозят в открытое море и там выпускают, чтобы она сама нашла своих птенцов. И каждый раз увозят все дальше и дальше к середине Средиземного моря.
— Я смотрю, ты все еще под действием… так и что с этими скандарунами?
— Да ничего, кроме того, что я их видел здесь, в — Белграде, в крепости. Там, наверху, рядом с цистерной есть голубятня.
— Значит, ты говоришь, их использует турецкая армия?
— До сих пор в христианских руках я их не видел.
— Хорошо, хорошо. Отлично. А теперь ступай назад.
И я направился к хижине. Никто пока еще не вставал, и я смог незаметно вернуться на свое место.
В конечном счете, мое бдение оказалось небесполезным. Довольный, я накрылся с головой. И проспал до первых петухов, кто только их, поганых, выдумал!
Барон очнулся, к нему вернулась способность отдавать приказания, и он начал пользоваться ею в полную силу, требуя от слуг как можно скорее собираться в дорогу. Как будто мы куда-то опаздывали. Слуги растерялись, они всегда теряются, когда им приказывают что-нибудь делать, они то и дело сталкивались друг с другом, роняли вещи. Во всем этом вообще не было бы ничего страшного — в конце концов, к бестолковой прислуге мы все привыкли, — если бы не одна действительно несчастливая случайность: по чьей-то неловкости перевернулся шкафчик, в котором находились банки с китайскими специями.
А вся их кухня строится на специях. Специях и мелко нарезанном мясе. Обычным людям китайцы нож в руки не дают. Мясо должно быть заранее мелко нарезано. Граф Шметау все знал об этом, а китайские императоры веками следили за тем, чтобы для их подданных мясо было нарезано загодя, благодаря чему удавалось предотвращать такие позорные события, которые имели место в Англии и Голландии, а теперь, можем добавить, и во Франции. С такой системой правления мог совладать только тот, кто отменил бы мясо совсем или повелел бы резать его еще мельче. Но разумеется, добавлял тут Шметау, китайцы готовят еду для каждого отдельно, у них нет больших котлов и сковород, каждый китаец знает — то, что он ест, приготовлено именно для него, и это помогает ему не думать о том, что мясо было нарезано заранее.
С другой стороны, такой народ, как сербы, из всех столовых приборов знаком только с ножом, и каждый им режет что-то свое. При этом постольку, поскольку едят они все из одного котла (в отличие от китайцев), все хватают сколько сумеют, и никто не знает, что предназначено именно ему. Естественно, делал вывод Шметау, у сербов разумные власти должны были бы обещать народу или ножи, или котлы большего размера.
Но, продолжал Шметау, несмотря на это, у сербов и китайцев есть нечто общее, а именно — понимание того, что властители оценивают жизнь каждого из них дешевле, чем зерно гнилой фасоли, ввиду чего и они сами ценят свою жизнь так же низко. Но объяснить это с помощью столовых приборов и кулинарии он не умел.
Однако я все это рассказываю не из-за сербов, и уж тем более не из-за китайцев, а из-за того, что Шметау страшно разъярился, когда рассыпались специи. Он кричал, бил слуг, проклинал их самыми страшными проклятиями, плакал, рвал на себе волосы, падал на колени, прыгал, бегал вокруг нас, снова кричал, проклинал и раскачивался, стоя на месте. Но отвратительным казалось вовсе не его безумство из-за такой глупости, как специи, отвратительной была пропасть между его холодной реакцией на смерть Радецкого и душераздирающими страданиями по поводу погибших китайских специй, которая выглядела еще более глубокой ввиду короткого промежутка времени между двумя этими событиями.
В последнем акте трагедии Шметау посыпал себя специями и завывал, что все потеряно. После того как он вытряс на себя, пожалуй, все, что было, он вдруг повернулся ко мне и сообщил назидательным тоном:
— Это хорошо. Хорошо, что так случилось. Теперь я наконец понял, — тут он вскочил на ноги (до этого момента он стоял на коленях) и, направившись в мою сторону, сказал: — Господь дает и берет. А мы отвергаем и получаем. Мы должны уметь отвергать, чтобы нас не завалило дерьмом. Не так ли?
Я растерянно подтвердила, что это так.
— В городе есть особые люди, которые чистят, метут и выносят дерьмо, а еще там есть и канализация. Не так ли? А на селе всего этого нет. Дерьмо там становится удобрением. Так. Согласитесь, герцогиня, нельзя любить всех, кого вы когда-то любили. И чувствовать все, что вы когда-то чувствовали. Нужно наводить чистоту. Уничтожать. Поэтому город находится в состоянии равновесия: божественное место, окруженное и защищенное крепостными стенами от остатка мира, то есть ада. А мы сейчас находимся именно в остатке.
— Вы хотите… сказать, — я подбирала слова, — что Бог нас… покинул.
Он резко повернулся ко мне спиной, словно давая понять, что в собеседнике больше не нуждается, и, продолжая говорить, направился в сторону леса:
— Есть и другие. Ха, ха, ха.
И исчез в лесу.
Когда я сейчас думаю о Шметау, то прихожу к выводу, что он был одним из тех людей, которые не в состоянии мириться с несовершенством в чем-либо, а особенно в самом важном — в жизни. Ему попросту не хватало лени. Потому что лень, с одной стороны, и относительная тупость ума и сердца — с другой, необходимы для выживания, точнее для счастья. Для большинства людей достижение счастья в жизни это естественная и в каком-то смысле врожденная способность, о которой они не должны размышлять и которой, соответственно, им не нужно учиться. А все, чему мы должны учиться, можно сразу подвергнуть сомнению, потому что неизвестно, как это будет выучено — и из-за плохих учителей, и из-за плохих книг, и из-за ленивых и глупых учеников, то есть нас самих. Или, и это самое худшее, из-за совершенно неправильной системы образования. Учиться счастью, когда вы по той или иной причине его потеряли, это трудный путь и шансов на успех мало.
Я уже чувствовала себя усталой. Утро только началось. Но меня ни на мгновение не оставляли в покое. С многочисленными и даже избыточными поклонами подошел барон Шмидлин и спросил, не хочу ли я вместе с остальными пойти посмотреть на старуху.
— Какую старуху? — спросила я.
— Старуху, которая одна знает, где могила вампира.
Я обратила внимание на то, что мы — барон Шмидлин, та пара из комиссии, граф фон Хаусбург, его слуга и я — пошли без сопровождения. Не могу точно описать, куда мы шли, я думала о другом и не замечала дороги. Но помню, что наше путешествие продолжалось не больше получаса. Так как мы находились на вершине холма, я полагаю, что мы спустились с него и поднялись на другой холм. Шли мы на восток.
Мы пришли в небольшое село на вершине этого холма, и нам не потребовалось много времени, чтобы найти старуху. В сущности, нашли мы двух старух. Обе были очень старыми, сидели на низких трехногих табуретках, и одна из них не умолкая что-то говорила, а другая молчала. Каждой было наверняка за сто лет и они, вероятно, были глухими и слепыми. Слуга крикнул:
— Которая из вас Мирьяна?
Никакой реакции — та, которая говорила, продолжала говорить, та, которая молчала, по-прежнему молчала.
— Которая Мирьяна? — повторил слуга.
— Чего орешь? — крикнула та, что молчала. — Я так тебя совсем не слышу. Мне нужно шептать, а не орать.
Я сразу поняла, что мы имеем дело с местной разновидностью сварливых старух, о том, сколь они отвратительны, муж мне рассказывал, правда, позже.
Новак подошел к ней и что-то прошептал на ухо. Она засмеялась, показав на удивление хорошие зубы.
— Э-э, этого я тебе не скажу.
Тогда к ней приблизился и фон Хаусбург:
— Ты Мирьяна?
Она кивнула:
— Но я вам ничего не расскажу.
— Почему, старуха?
— Да так, не скажу — и все. Чтобы вы со мной повозились. Упрашивали бы меня, уговаривали. Вот. А так мне скучно. Подольститесь ко мне. Давайте.
— Ты станешь всем известной, если нам расскажешь, — сказал фон Хаусбург.
Она снова засмеялась, и снова показались крупные желтые зубы:
— А коль и не расскажу, все одно стану известной.
Барон молчал. Двое из комиссии — тоже. Новак стоял на отшибе, будто этот разговор его вовсе не касается. Фон Хаусбург рассмеялся и подмигнул мне. Он наслаждался уговорами:
— Ты просто прославишься, если скажешь.
Старуха опять засмеялась, довольная и нахальная. К ней присоединилась и вторая. Тут засмеялись и двое из комиссии, потом барон, вслед за ним Новак и фон Хаусбург. Под конец, не зная почему, засмеялась и я.
Старуха сказала:
— Хватит, — и мы все как по команде замолкли. — Сава Саванович закопан в кривом овраге под раздвоенным вязом.
Из-за них я не мог заснуть. А сон был мне необходим, потому что я знал, что предстоят важные события. Тогда будет не до того, чтобы зевать и жаловаться на усталость. Одним словом, мне нужно быть в самом лучшем моем состоянии из всех возможных. Я попробовал считать овец. Не помогло. Потом попробовал считать все подряд, и сам не знаю что. Тот же результат. Тогда я отказался от математики. Попытался выкинуть из головы все мысли. Это, говорят, хороший способ, и только так можно заснуть. Потом, правда, сны отомстят, но будет уже поздно.
Сколько бы я ни пытался не думать, в мои мысли с таким же упорством лез граф епископ Турн-и-Валсасина, лез всем своим обликом, отвратительной физиономией, цветистыми рассказами о путешествиях, об искусстве, об инквизиции, на заседаниях которой он председательствовал, такой молодой и такой способный. Он был мне ну никак не нужен в то утро, но он лез, лез и лез, словно в нем было решение всех моих трудностей. Он витал вокруг меня примерно так же, как и чувства, которые так или иначе на меня нападают. Только он был не чувством, а каким-никаким человеком. А чувства со мной часто так поступали: вечно в воздухе, в других людях, в вещах, они освобождались от владельца или из своего жилья и вырывались на волю. Набрасывались, пытались в меня пролезть, старались пробраться сквозь черты моего облика и личности и, преодолев оборону, проникнуть в самое сердце. Но я не сдавался. Я защищался от чувств как знал и умел. Больше того, даже если им удавалось проломить в стенах проход, я продолжал сопротивление. Куда было идти моей армии, куда уносить оружие? Где мой Ниш?
Мины любви ничего не могли сделать против меня, у меня были защитные стены, несколько оборонительных линий и рвы, ложные и настоящие, наполненные стоячей водой, с острыми шипами на дне, на которые напарывался каждый отважный приверженец скромности или стыда.
Вот так в то утро атаковал меня граф епископ Турн-и-Валсасина. И перед ним я не устоял, признаю, но все-таки он был всего лишь лицемерным попом, поэтому я ему уступил.
Мы встречались с ним еще несколько раз. Разумеется, в Вене. Однажды я очень ловко сумел поставить его перед свершившимся фактом, другими словами, заставил заговорить о вампирах. Это пришлось ему не по вкусу, я заметил, и даже испытал наслаждение от своего мастерства. А он вдруг снова скривил лицо в своей знаменитой улыбке, и в тот же миг я почувствовал, что сейчас он меня как-то проведет.
— Знаете ли вы, что я уже встречался с вампирами?
— Не знаю, граф епископ.
— О да! И знаете где? В Мексике, представьте себе. Не где-нибудь, а именно в Мексике. И вы ошибетесь, подумав, что я лишился невинности при соприкосновении с индейцами, с этими комичными ацтеками и майя. Да они понятия не имели о вампирах. Им, например, пернатые змеи казались куда более интересными.
Он сделал короткую паузу, потом продолжил:
— Мы, знаете ли, жгли на костре одну еретичку.
Ничего особенного, если не считать того, что вместе с ней мы жгли и ее картины. Она с ума сходила по всем разновидностям ереси. Хотя наш мудрый папа говорит, что все ереси — это одна ересь. Ее звали Ремедиос Варо. Своими еретическими делами она начала заниматься еще в Испании, а потом, наивно полагая, что от нас можно скрыться, перебралась за океан. В Мексике она, естественно, взялась за старое. Рисовала так, словно за спиной у нее стоит сам дьявол. Если вдуматься, то, видимо, так оно и было.
— А в каком году это происходило?
— Недавно.
— Ах вот как.
— Зачем я вам это рассказываю, думаете вы? Затем, что одна из ее картин называлась «Вампиры-вегетарианцы». На ней были изображены три вампира, три привидения, которые сидели за маленьким круглым столом и через соломинку, вы только представьте себе, через соломинку пили, перечисляю по порядку, арбуз, розу и помидор. Они были в шляпках, из которых росло что-то наподобие крылышек, и все трое были очень худыми, даже изможденными. В сущности, ничего особенного, подумаешь, не ели мясо. И я смотрел, как горит эта картина и думал: а что, может быть, эти вампиры не так уж и плохи, раз едят только цветы и фрукты. Однако вся композиция напомнила мне одну икону, которую я видел в России. Ее написал тамошний живописец, какой-то Рублев, и называется она «Святая Троица». Стоило мне тогда ее увидеть, как я почувствовал сильнейшее желание немедленно сжечь ее. Разумеется, сделать этого я не мог, по политическим причинам, вы же понимаете, но когда сгорели вампиры-вегетарианцы, я почувствовал двойное удовлетворение.
— Прекрасно вас понимаю.
— Приятно слышать.
— А почему эта Ремедиос Варо не стала широко известной, в том смысле, что теперь слухи о еретиках разносятся быстро, знаете, они становятся все популярнее среди тех, кто поумнее? — спросил я.
— Ну что вы, граф, ведь Ремедиос Варо была женщиной, к тому же красивой женщиной, а как красивая женщина может быть высоко ценимой, тем более в Мексике. Она была настолько прекрасна и привлекательна, что всерьез ее никто не принимал. Но мы не даем заманить себя в ловушки, которые расставляет нам природа. Мы восприняли ее очень серьезно, мы, собственно, почти схватили ее еще в Мадриде, а потом в Барселоне, но она от нас улизнула, и наконец попала к нам в руки только в Новом свете.
Вдруг он вздрогнул, словно что-то вспомнил:
— Вы сейчас работаете на инквизицию?
— Как и всегда, — ответил я.
Ну, хватит с меня этого Турн-и-Валсасина, решительно сказал я самому себе и заснул как убитый. И проспал, может быть, еще часа два или три, пока не встали все остальные, нарушив тем самым мой наисладчайший сон.
Вот что сказала старуха, и ее слова были так же просты, как и дело, которое нам предстояло. Тогда я была уверена, что нет ничего проще описанного ею обряда (а упокоение вампира это обряд), ведь все наперед определено, расписано, каждая мелочь предусмотрена, и даже полный болван не допустит ошибку. В те времена я не сомневалась в успехе любого обряда.
Сейчас я знаю, что обряд, пусть даже самый старый и совершенный, не защищен от умышленного отступления, извращения его сути, которое может быть сделано и направлено против самого обряда. Правда, те, кто обряд извращают, не знают, что, сознательно надругиваясь над ним, они тем самым переходят на сторону тех, от кого обряд защищает. Вы понимаете, кого я имею в виду: тех, кто насмехаются над наивными молитвами или жирными попами, или продажной церковью, или даже над самой верой, говоря, что Бог нас не слышит. Дьявол прекрасно слышит наши насмешки. И радуется им.
Мы вместе с крестьянами отправились искать то, что нам требовалось для уничтожения вампира. Все мы шли вместе, и к нам опять непонятно откуда присоединился Шметау. Должно быть, кол из боярышника показался ему привлекательным. Окончательная смерть вампира. Да, Шметау вообще был одержим феноменом конца, он сетовал, что книги имеют конец, искал полноты, требовал окончательного объяснения или решения, а боярышниковый кол, торчащий из сердца вампира, действительно выглядит как окончательное решение.
По какой-то непонятной мне причине он старался быть возле меня и что-нибудь мне рассказывать. Нет, это было совсем не то, о чем вы могли бы подумать, поверьте, граф Шметау был настолько занят поиском смысла жизни, что с легкостью забывал о самой жизни. Он не любил ни меня, ни кого-то другого. Возможно, он любил графа Виттгенау, естественно, не как мужчину, это ясно, а как кого-то, думающего так же, как и он, Шметау. Его интересовали только единомышленники, а их почти не было. Естественно.
Итак, без какой-либо связи с предстоящим делом, достаточно редкостным и странным, чтобы заслужить наше внимание, Шметау болтал о своем жизненном опыте.
— Вы когда-нибудь играли в маджонг? Да? Я тоже. Разумеется, с китайцами, это же китайская игра. И знаете, мудрые китайцы не объяснили мне ни правила игры, ни ее цель. Они хотели, чтобы я научился сам. Они лишь подавали мне знаки, когда я делал недозволенный ход. Учусь я хорошо. Первое — что в игре можно и что нельзя. И только потом — цель игры. И знаете, что я получил в результате?
— Научились играть.
— Нет! То есть я действительно научился играть. Точно…
Тут раздались крики. Крестьян. Я посмотрела в их сторону, но не сразу поняла, что происходит. Привели коня. Вороного, без единого пятнышка. Нехолощеного, кричали крестьяне, это мне перевел барон Шмидлин. Только такой конь может распознать могилу вампира, а мы это узнаем из того, что его нельзя заставить пройти по месту, где вампир закопан. Следом за вороным конем шел сербский поп, на груди у него болтался большой деревянный крест. Он был лысым, с совершенно черной бородой. В руках нес кувшин с тем, что они называли святой водой.
Но впереди всех, задрав подбородок, выступал тот парень, которого я утром видела играющим в маджонг с Шметау, Исаковичем и Новаком. Он нес большой кол из боярышника и огромный молот.
Итак, все были на месте.
Шметау молчал, словно в конце концов, вопреки обыкновению, и сам оказался под влиянием внешних обстоятельств, а не собственных мыслей. Мы шли за крестьянами молча, долго, а они не понимали, куда идут, это было ясно даже мне. Искали вязы — и не находили, искали овраги — и находили их, в том числе и кривые, но без вязов.
— Знаете, — снова обратился ко мне Шметау, — учась играть, я научился одной очень горькой истине. Я выучил все правила игры и понял ее цель. Если бы вы знали, какое это наслаждение, распознавать виды игральных костей, способы бросков, знать ходы, ведущие к победе, стратегии защиты, разгадывать истинные намерения игроков! И как страшно мне стало, когда я в конце концов всему научился, стал видеть ограничения, предчувствовать поражение гораздо раньше, чем нужно, понимать, что побеждаю слишком легко или раньше времени. Я утратил способность наслаждаться.
— Вижу, — сказала я.
Он ничего не ответил. Мы продолжали идти молча, и слава Богу, потому что я была настолько захвачена ожиданием и странностью происходящего, что слушать разглагольствования Шметау казалось невозможным.
Время от времени мы останавливались, и крестьяне принимались копать, как будто везде под ногами — могилы, и, где не остановись, можно кого-нибудь выкопать. Мы блуждали туда-сюда, напряженно, странно, в ожидании. Крестьяне молчали, копали, забрасывали ямы землей, шли дальше. Конь не издавал никаких звуков, пока крестьяне копали, парень с колом садился на землю, обеими руками опираясь на кол как на палку. Молот клал рядом и постоянно посматривал на него, как будто опасаясь, что его могут украсть.
Друг с другом мы почти не разговаривали. Похоже, всем было не до этого. Барон Шмидлин, как мне казалось, гораздо внимательнее, чем остальные, следил за бесконечным выкапыванием и закапыванием ям.
— Знаете ли вы, — сказал он, почти не обращавшийся ко мне в тот день, — сербы считают, что, если беспокоить покойников и доставать из могил их кости, накличешь большое зло. Мертвых лучше не трогать.
— Вы считаете, что не стоит искать вампира?
— Когда они не смеют трогать живых, — вмешался в наш разговор фон Хаусбург, — то начинают издеваться над мертвыми.
— Кто, сербы? — спросила я.
— Будто мертвым недостаточно того ада, в котором они оказались, и теперь их заставляют участвовать еще и в этом аду, — уклонился он от ответа.
Крестьяне снова подняли крик, и Шмидлин поспешил к ним. Мы с фон Хаусбургом смотрели им вслед, но торопиться не стали. Я была уверена, что это еще одна ложная тревога, поэтому продолжила разговор с графом.
— Тот и этот ад?
— Да, да, — ответил он несколько растерянно, — это место лишь крайняя точка ада, хотя ад не имеет границ, поэтому не существует и его крайней точки.
— Боюсь, я не понимаю.
— Не бойтесь, что не понимаете, бояться будете, когда поймете.
Естественно, я не думала, что фон Хаусбург — дьявол. Во-первых, я не могла бы поверить, что дьявол будет вот так, запросто, разгуливать среди нас, а во-вторых, мне казалось, что он, так же как любой философ, рассуждает о вещах, знать которых не может.
К сожалению, в том, что он знать мог, он был неправ. Он, как и многие, уверен, что знания и ум это самый короткий путь к несчастьям: чем больше знаешь или чем ты умнее, тем тебе в жизни труднее, блаженствуют лишь необразованные и глупые.
Тупые и грубые осуждены на глупые и низкие удовольствия и радости, они не знают, какие дивные, интересные и волнующие вещи существуют на этом свете. А ведь любому человеку рано или поздно приедаются и вкуснейшие фазаны, и лучшие французские вина, и самые возбуждающие и страшные игры в постели, и самые бесстыдные сплетни. Очень легко исчерпать список того, что делает глупых счастливыми. И когда такие пресыщаются, их подавленность и даже горе становятся безграничными. Даже если они богаты, деньги не помогают, потому что с помощью денег они умеют приобретать только то, что для них уже ничего не значит.
Они ненавидят изменения, а в особенности различия, потому что сами они все одинаковы. Они уверены, что идут долиной слез, каждый день для них похож на все другие дни, и все, кого они знают, похожи друг на друга, и лишь они сами не меняются. Они несчастны из-за того, что все одинаковы.
Все несчастные похожи друг на друга, а каждый, кто счастлив, счастлив по-своему.
Потому что счастлив тот, кто умен, кто чему-то научился и что-то понял, кто умеет находить наслаждение в мелочах, в чем-то необычном, в книгах и в картине звездного неба, кто схватывает на лету новое, радуется переменам, открытию новых сторон или необыкновенной красоте. Перед умными новые возможности открываются сами, у них больше путей и новых удовольствий. Они не становятся рабами привычек ни собственных, ни чужих.
Поэтому у них в сотни раз больше оснований быть счастливыми.
Фон Хаусбург был неправ, когда сказал мне, что я боюсь понимать. Разве дьявол может так ошибиться?
Умышленно солгал мне?
Зачем дьяволу лгать? Дьявол — это единственный, кто всегда и везде говорит правду, правда отвечает только его интересам.
Я спросила его об аде.
И он мне рассказал:
— Ад устроен так, что у него нет конца. Он больше, чем бесконечность. За семью морями и семью горами лежат новые семь морей и семь гор и так далее, и так далее. Пространство ада измеряется не аршинами или какими-то другими мерами длины и высоты (не забывайте, что в аду горы и морские глубины не знают конечной точки), а часами, днями, столетиями, тысячелетиями и другими известными нам мерами времени, но есть одно но… Тот, кто идет по аду, знает, что, хотя перед ним вечность, он никогда не встретится с другой душой. Может ли быть наказание более сильным и продолжительным? Сущая истина и то, что ад так мал, что он меньше, чем ничто. В той точке, которая представляет собой самую жалкую тень невообразимого несуществующего, сжались вместе души из тел всех грешников всех времен. Движения нет, потому что никуда нельзя пойти, все постоянно вместе, так, что становятся почти одним целым. Ни одна душа не может быть особой и своеобразной. Может ли быть наказание более сильным и продолжительным?
— А что же насчет крайней точки ада?
— Я же не говорил, что нет входа в ад, — ответил он и улыбнулся.
Начало смеркаться. Кто-то сказал, что нужно закончить наше дело до появления первых звезд, потому что звезды выманивают вампиров наружу, и ночью им никто не страшен. Ночь — их время. Следовало спешить, время от времени приходилось даже бежать от одного места до другого. Я обливалась потом, тяжело дышала, барон часто подходил ко мне, утешал, что скоро все будет закончено, мы вернемся в город, и через несколько дней я забуду все, что было, как будто этого никогда и не было.
Последние лучи заходящего солнца лишали нас последних надежд, но вдруг конь заржал. Заржал и встал на месте как вкопанный. А потом поднялся на дыбы. На его влажной от пота черной шкуре играли красные блики заката.
Крестьяне тут же схватились за кирки и лопаты. После нескольких взмахов послышался удар обо что-то твердое. Все пришли в возбуждение, начали что-то выкрикивать. Один крестьянин упал, потеряв сознание, то ли от волнения, то ли от усталости, то ли от выпитой ракии. Некоторые отскочили в сторону. Кирка снова обо что-то тупо ударилась. Мы надеялись, что это столь необходимый нам гроб. Кто-то крикнул, что не надо так стучать, можно разбудить вампира, и тогда мы окажемся в его власти, ведь на дворе уже, считай, ночь. Несколько крестьян начало аккуратно отбрасывать в сторону выкопанную землю.
Оказалось, что это остатки пня.
Низкорослый парень с колом и молотом разочарованно уселся на ближайший валун и оперся о кол. Однако поп подошел к яме, наклонился и стал внимательно всматриваться.
— Сейчас пень — а, когда старуха была молодой, был вяз.
— Пень от вяза! — закричали крестьяне.
Барон Шмидлин тоже кричал, кричали и все мы.
— Продолжайте, — приказал барон решительно. А солнце почти закатилось.
Остановись, замри, проклятое, говорила я про себя. Сейчас же остановись, а потом, если хочешь, можешь зайти хоть на два дня.
Крестьяне продолжили копать. Работали они торопливо, потели. То и дело вытирали лица.
Вскоре опять раздались тупые удары. Все столпились вокруг ямы. Там был гроб. Парень с колом подпрыгнул от радости. Гроб оказался полусгнившим, некрашеным, из какого-то простого дерева. Крестьяне быстро полностью откопали его и бережно подняли из могилы. У них хватило храбрости, так как солнце все еще не зашло. Барон Шмидлин приказал открыть гроб. Трухлявое дерево рассыпалось под пальцами. Осторожно сняли крышку.
В гробу лежало человеческое тело, раздувшееся, с красным лицом, казалось, это спящий, который того и гляди проснется. А ведь он должен бы быть мертвым уже девяносто лет. Но более всего меня удивило, что у него было лицо. Я ожидала увидеть нечто неопределенное, безобразное, нечеловеческое. А у Савы было лицо человека, отличавшееся от других лиц. С ярко выраженными чертами. И если бы я его подольше рассматривала, то запомнила бы и нос, и открытые глаза, рот и волосы, щеки, даже улыбку, изогнутую бровь. Это лицо принадлежало кому-то, кто был конкретной личностью.
— Вампир! — кричали крестьяне.
Я молчала, хотя мне хотелось сказать: «Сава Саванович».
Все торопились, вот-вот на землю должна была упасть ночь.
Поп затянул гнусавое пение. Не успел он допеть, а Саве уже начали лить на лицо ту самую воду. Парень с колом с трудом сдерживал нетерпение. Солнце почти зашло. Парень оттолкнул попа, послышался одобрительный шумок.
Он поставил кол заостренным концом туда, где было сердце Савы. Высоко поднял руку с молотом. И ударил молотом по колу. Кол прошел сквозь сердце, потекла кровь. Она текла, текла и текла. Лужа расползлась до моих ног. Испачкала мне сапоги. Я отступила на несколько шагов. Остальные остались стоять там, где и стояли.
В конце концов красный, раздувшийся Сава превратился в скукожившийся бледный труп. И тут — я этого не видела, потому что отступила, — раздались крики:
— Мотылек! Мотылек!
Крестьяне окружили Шмидлина. С лопатами и кирками наперевес. Парень, отвечавший за кол, вытащил его и тоже двинулся к Шмидлину. Я не понимала, что происходит. Кто-то уже замахнулся на Шмидлина. Но ударить не решился. Барон что-то лихорадочно говорил им. Но у меня было впечатление, что они его не слушают. И все плотнее окружают, яростно размахивая своим оружием. Парень с колом и молотом ударил барона по голове. Барон рухнул на землю. Остальные навалились на него. Я со спины схватила за одежду ближайшего ко мне и ударила его камнем по затылку. Он упал. Хлынула кровь. Я увидела, что Новак свалил еще одного. Граф Шметау не пошевельнул и пальцем.
Раздался выстрел. Пистолет фон Хаусбурга дымился. Еще один крестьянин лежал на земле. Остальные стояли. Фон Хаусбург направил пистолет на того, кто был ближе всех.
И сказал им по-сербски что-то такое, от чего они неохотно побросали лопаты. Пронзая нас взглядами, полными ненависти, они стали расходиться. Я подбежала к барону.
Он хотел что-то сказать. Хрипел, изо рта и из носа у него текла кровь.
— Я сме… нил панта… лоны. Из-за пятна. Пят… но. Пла… платок в тех панта… ло… нах… Крее… тья… не сказали: положи руку… положи на рот… вампиру… мот… моты… мотылек чтоб не вы… ле… тел. За… был пла… пла… пла… ток. Ис… ис… пугался, — кровь полила струей, — руку… голую руку… класть, — с трудом расслышала я. Он схватил меня за руку. — Вас… вас… вас… лю…
И испустил дух.
— Значит, крестьяне напали на него из-за того, что он дал мотыльку вылететь, — сказал фон Хаусбург.
— Плохо дело, ох, плохо, — сказал Новак, — теперь в вампира превратится кто-то другой.
Я смотрела на несчастного барона. Он выглядел совсем не так, как при жизни, не потому, что был мертвым, а потому что был другим. Я не смогла встать, и те двое, из комиссии, помогли мне.
— И сколько же этих вампиров? — спросила я.
Никто ничего не ответил. Но это тоже было ответом.
— Сколько их, этих вампиров? — повторил мой вопрос Шметау.
И получил тот же ответ, что и я.
— А кто нам гарантирует, что они останутся в Сербии и никогда не перейдут линию принца Евгения? — продолжал задавать вопросы Шметау.
Ответ был таким же.
— Я не верил в вампиров, — проговорил Шметау возбужденно, — действительно, не верил. Я считал, что их выдумал ваш муж. Я был уверен, что силы зла имеют земную природу. Но это совершенно другое дело. И возникает вопрос, куда упорхнул мотылек. Он может ужалить кого угодно. Кого угодно!. Меня он не ужалил. Я не вампир! Нет! Нет!
С криком «Нет!» он побежал назад. Мы стояли не двигаясь, и ни у кого не возникло желания последовать за ним. Вскоре он исчез из поля зрения.
Было ли это лицом зла?
— Думаю, сейчас самое лучшее вернуться туда, где мы ночевали, ехать в Белград ночью было бы неразумно, — сказал рыжий из комиссии.
Меня не радовала перспектива провести еще одну ночь в вонючей лачуге, но после всего, что произошло, никак не привлекало и путешествие в темноте. Сопровождаемые страхом, мы направились к хибаре.
Чтобы добраться до нее, много времени нам не потребовалось. На самом деле, все было рядом, просто днем мне показалось, что в поисках могилы вампира мы зашли очень далеко. Видимо, мы двигались по кругу. Другого объяснения я не вижу.
Глава шестаяО событиях более поздних
Может быть, сейчас, после того, как я вам столько рассказала, я могу посмотреть ту книгу? Разве я не заслужила? Знаю, что еще не сказала самого важного, но, раз уже я так далеко забралась, неужели вы подозреваете, что я вас обману или попытаюсь перехитрить?
Спасибо.
Вот, открываю на первом попавшемся месте. Знаете, вроде того, как наобум открываешь Новый завет, когда грустно или тревожно на душе.
Итак, читаю:
«Здесь заканчивается наш рассказ о белградских событиях. Нам осталось, дорогие читатели, лишь сообщить вам, как сложились судьбы наших героев и героинь.
Граф Йозеф Шметау остался в Белграде. До сих пор мы не раскрыли вам имя благородного графа, попросту упустив это из вида, однако сейчас вспомнили и о его имени, и о возможности того, что вы перепутаете нашего графа с другим графом Шметау — Вальдемаром Шметау. Граф Вальдемар Шметау совсем другой человек, хотя и он имеет отношение к Сербии, в частности, он первым предложил, чтобы Сербия как частично самостоятельное государство снова стала вассалом Турции. Это предложение он сделал через французское правительство, то, старое королевское правительство, а не это, новое, революционное. Дело было в 1774 году и, как вы сами знаете, ничего не получилось. Но оставим Вальдемара и вернемся к Йозефу Шметау.
Итак, наш достойный граф был, в частности, и генералом от артиллерии, специалистом по обороне укрепленных городов. Уже через год после того, когда происходили описываемые нами события, он взял на себя оборону Белграда. Прекрасный специалист, он расположил средства обороны и живую силу таким образом, чтобы облегчить задачу защитникам главных стен и бастионов. Он разместил небольшие, Но сильные отряды в нескольких передовых укреплениях вокруг города. И действительно, его первым успехом стал полный провал турецкой атаки на дунайский редут. Граф был убежден, что город может выстоять и столь же основательно приготовился и к следующей осаде, и к неожиданному для турок контрнаступлению.
Правда, он оказался не готов к тому, к чему не готов никто и никогда с тех пор, как существует мир.
К измене.
Хотя измена, как вы знаете, никогда не была исключительно внутренним вопросом. Потому что австрийская измена, свидетелями которой были и вы на всем протяжении этой книги, взросла и расцвела на почве сербского равнодушия, которое, конечно, тоже не осталось вами незамеченным, и турецкого желания прорваться как можно ближе к сердцу Европы. Желания, о котором у нас, к сожалению, не было достаточно места и, тем более, времени вам рассказать.
Итак, хотя до нашего графа дошла весть о том, что австрийская сторона на переговорах с турками не была оповещена о важной оборонительной победе и что именно поэтому постаралась как можно скорее заключить перемирие, правда состоит в том, что Австрия прекрасно знала, как обстоит дело.
Белград был сдан без особой борьбы, после осады продолжительностью едва ли в месяц, при том что турки ни разу даже не попытались осуществить полноценное наступление на город. Было произведено лишь несколько обстрелов, причем из плохих турецких орудий, у которых нередко разрывало ствол и которые были более опасны для тех, кто их обслуживает, чем для тех, на кого они направлены.
Первый пункт мирного договора предусматривал, что австрийцы должны разрушить все, что построили с 1717 года. Это подразумевало один из лучших и самых современных бастионных фронтов, каким мог бы гордиться и сам маршал Вобан. Они должны были также засыпать все свои рвы, сравнять с землей куртины, завалить все потайные ходы, уничтожить даже казарму, построенную на территории крепости, дворец герцогини и все здания как в Верхнем, так и в Нижнем городе. Линия принца Евгения была превращена в пепел и пыль.
Единственным, что турки не потребовали разрушить, была цистерна. Возможно, австрийцы ее не разрушили сознательно, а турки про нее просто забыли. Или, и такое возможно, это был последний акт сопротивления графа Йозефа Шметау.
Австрия здесь словно никогда не присутствовала, здесь словно не было прочных стен, мощных бастионов и глубоких рвов, высшей аристократии, балов и маскарадов, спектаклей по пьесам Шекспира, кафедрального собора и духовной семинарии, школ, великой победы при Мокром Луге, мастеров-зеркальщиков эпохи барокко, словно никогда не существовала здесь австрийская цистерна… — ее стали звать римским колодцем.
Что же касается других наших героев…»
В конце концов я встал, в отвратительном настроении. А чему удивляться? Всю ночь гонялся за привидениями, вампирами, прелюбодеями, курил дрянной гашиш и вспоминал графа епископа Турн-и-Валсасина — такое вряд ли сделает кого-то счастливым.
Сразу после завтрака наша маленькая компания узнала о последствиях визита пурпурного на мельницу. Все были изумлены или, по крайней мере, притворились изумленными. Блондин даже упал в обморок, увидев распростертого на полу Клауса Радецкого. Герцогиня продемонстрировала такую решительность и присутствие духа (вопрос — какого духа?), что я просто засомневался в ее невинности. Хорошо, мне и до этого было ясно, что между ней и турками что-то есть и что ее семейство не только пересылает, но и пишет письма. Но предательство людей этого света другими людьми этого света — дело хорошее и полезное, а вот шашни с тем светом против этого света — преступление, которое сравнимо с некоторыми делами, о которых и говорить не хочется.
Я не стал заходить на мельницу, и без того нетрудно было представить себе, как выглядит Радецки. Даже чокнутый Шметау туда не пошел, и тем более Шмизлин, продемонстрировавший поистине комические проявления трусости.
Как часто бывает в жизни, у спокойных и непредприимчивых людей ничему не научишься и ничего от них не узнаешь, вся польза от дураков, которые совершают непродуманные поступки и потом ходят распустив хвост. Так и моя мануфактурная герцогиня, охваченная жарким стремлением шествовать по миру, оказывая всем помощь, попыталась, используя рассудительные вопросы и ответы (ибо нельзя сохранить рассудительность, если спрашиваете и предоставляете отвечать другим), успокоить рыжего графа. Должно быть, рыжеволосый понял, что маскироваться больше нет смысла, и выболтал ей страшную правду об истинной задаче комиссии. А Радецки оказался таким искусным вруном, что обманул даже меня.
Я без особого труда уговорил всех остальных попытаться немедленно рассчитаться с вампирами.
Мне показалось, что они только того и ждали. Я отправился искать Новака, хотя, разумеется, знал, где он. Мне была необходима передышка, какое-то время, чтобы спокойно все обдумать.
Виттгенштейн приехал разобраться с крепостью и отдельно с цистерной. И исчез. Комиссия приехала разобраться с тем, что произошло с Виттгенштейном, притворяясь, что проверяет слухи о вампирах. Гайдуки, которые якобы что-то знали о вампирах, действовали заодно с австрийцами, и, как я подслушал из разговора сторон неизбежного треугольника, гипотенузой которого была герцогиня, коротким катетом Шметау и длинным катетом Шмизлин, барон подкупал сербов, а может быть, сербы подкупали его, как вам больше нравится, и именно барон был тем, кого я видел с гайдуками при блеске молнии ночью во время маскарада. Гайдуки утверждали, что вампиров нет и что все это просто их безвкусная шутка.
А вампиры есть. Значит, гайдуки врут, и сборщика налогов кокнули вовсе не они, его кровью угостились вампиры. Но почему гайдуки взяли на себя грехи вампиров? Хотели похвастаться? И еще один вопрос: на что сдалась вампирам сумка с собранными налогами, ведь вряд ли вампиры рассчитываются наличными?
Но с другой стороны, именно тройственная комиссия настаивала на ночлеге на мельнице, где, как говорят, появлялись вампиры. Зачем? Чтобы всех окончательно запутать? Вот, смотрите, мы действительно ищем вампиров.
С третьей стороны, регент вел себя так, словно вампиров нет, словно нет и не было ни одной из комиссий, словно Виттгенштейн никогда ничего не вынюхивал насчет крепости, словно, если сформулировать четырьмя словами: ничего странного не происходило. И это вызывало относительно него очень большие подозрения.
Вот что я думал, и ничего не придумал. Ну а корчму нашел сразу, Новак описал и где она находится, и как выглядит. Вывески на ней не было, то ли хозяева уклонялись от налогов, то ли были неграмотными. Когда я вошел, то окунулся в такой сильный смрад, что очень быстро вообще перестал его чувствовать.
Новак сидел с грозным видом, и было совершенно ясно, что он пьян в лоскуты.
Я сел рядом.
— Вставай. Идем искать вампира.
Он посмотрел на меня мрачно, мутно, исподлобья.
— Когда я был маленьким… — начал он запинаясь. — Когда я был совсем маленьким… моя мать, она была хорошей женщиной. Из хорошей семьи… Хорошая женщина. Она верила в труд. Вот, а я верил во все, во все я верил, и в Бога, и в дьявола, и в хорошие книги, и в молитву сердца. Да, в великую, святую молитву обращения. Иисус Христос, Господи Боже, смилуйся, грешен я и как там дальше… Не знаете? Но в труд я не верил. Никогда. В ракию — позже, да, и в вино тоже, в пиво меньше. Это так. Еще до этого в учения, разные. В книги. Вот. А моя мать в труд. А знаете, мы были богатыми. Ей ничем не надо было утруждать себя. Ничем. Но она трудилась — бралась за иголку и вышивала, да так искусно, мелкими стежками. На моих рубахах все воротники украсила красивыми узорами. На постельном белье у нас на каждом уголке то птицы золотые, то цветы благоухающие вышиты были. А зачем? Она говорила, чтобы прислуга знала, как правильно постель стелить, на какую сторону одеяла и подушки класть. А про мои воротники говорила: это чтоб ты выглядел краше, чтоб чувствовал себя лучше, чтоб люди на тебя добрее смотрели…
И заплакал.
— Верила она, верила женщина, что в эту белизну, в эти проклятые белые и пустые простыни, цветочки и птички нитяные могут вдохнуть жизнь, когда они лежат на правильной стороне, и что мир будет смотреть добрее и что сам мир будет выглядеть лучше…
Он рыдал, и его слезы смешивались на столе с пролитой ракией.
— Она верила в вышивку мелким стежком. А я — во все большое. Большое и пустое. Хозяин?! Да неужели вы плачете? Вы?!
— Молчи, болван. Возьми себя в руки. Заткнись.
— А чего мне молчать, чего? Сколько толку от молчания? Столько же, сколько и от болтовни.
— Слушай меня внимательно, болван! — крикнул я сердито. Эти слуги ничего не понимают, кроме приказаний, окриков и гнева. — Мы сейчас идем искать могилу этого вампира, Савы Савановича. Ты должен нам помочь. Ты местный. От слез толку никакого. В твоей жизни и так ничего не происходит, весь твой разум во власти воспоминаний и алкоголя. Пошли!
Он нехотя встал. Мне пришлось заплатить по его счету. Как только мы вышли из корчмы, я заставил его сунуть два пальца в рот и основательно проблеваться. Потом я щедро облил его дождевой водой из бочки, которая кстати попалась под руку. И смотри-ка, он у меня протрезвел. В какой-то степени. Я умышленно повел Новака не самой короткой дорогой, хотел рассказать ему все, что видел и разузнал, и услышать его мнение.
Слушал он внимательно и время от времени кивал.
Хорошо, хорошо, если вы не хотите, чтобы я читала дальше, я не настаиваю.
Видите ли, мне не важно, что здесь написано. Я одна знаю, как все было. Остальные все могут только солгать. И если моя вина в том, что я это знаю, то вам следовало давно отдать меня под суд.
Сейчас я так стара, что мне все безразлично. Вы можете сделать со мной что угодно. Можете сжечь меня на костре как ведьму или запереть в монастыре как монахиню, но покаяния вам у меня не отнять.
Как я могу быть хорошим, когда вокруг все плохие? Что же мне одному страдать? Мне в одиночку страдать в этом запутанном клубке лжи и правды? А нитка только одна, и идет ли речь о лжи или правде, зависит от того, с какого конца начать распутывать.
Наверняка можно быть уверенным только в одном: узел легко разрубить колом из боярышника. Но правда, если задуматься, это плохая метафора — да, действительно, Македонский завоевал Азию, но вскоре после этого умер. Долой метафору.
— Не кажется ли вам, хозяин, что должны проявиться еще какие-то признаки конца света, кроме одного единственного вампира в Дедейском Селе?
— Например?
— Не знаю, ну, скажем, затмение солнца…
Об этом говорил и граф епископ Турн-и-Валсасина. Он обвел взглядом бальный зал, сел, утомленный выпитым вином, и откинул голову:
— Несколько месяцев назад я был в Риме.
Не сомневаюсь, что в поисках возможности заполучить смешную кардинальскую шапочку.
— Меня ознакомили с расчетами наших астрономов. Они к тому моменту только что установили, когда будет конец света. Это произойдет 11 августа 1999 года. Немного отлегло от сердца, да? В тот день будет полное затмение Солнца. Так что время у вас есть, как видите… — и он резко хохотнул.
— На что есть время?
— Исполнить пророчество Оригена.
— Ориген и я?!
— Ориген, тот самый христианин из Александрии, он стал жертвой преследований со стороны римлян, но перед этим объявил всему миру, что все покаются. Даже сам дьявол. И ада не будет, и все спасутся. Мы, естественно, объявили его еретиком.
Все они знали, кто я.
Но я не поверил графу епископу. Я был уверен в том, что страшным вещам не должны предшествовать какие-то роковые знамения, предостерегающие ужасы. Страшное страшно уже само по себе. Вот вообразите: приятный весенний день, птицы поют, стрекочут кузнечики, люди лгут, зацвела вишня, ветерок рябью пробегает по поверхности ручья, луг пестреет цветочками и тут — хоп, конец света! Беззубый в белых одеждах, обязательно белых, с толпой всяких крылатых и святых созданий рычит: «Всех вас в ад загоню!»
— А знаете, что мне пришло в голову, когда вы рассказывали про пурпурного? — спросил Новак.
— Что?
— Известно ли вам, что англичане называют словами «пурпурная заплата»?
— Напомни.
— Пурпурная заплата это абзац или более крупный фрагмент какой-нибудь плохой книги, который написан столь мастерски, что очень резко отличается от всего остального.
— Пурпурный действительно мастер, это несомненно. Как ловко он превратился в турка! Но и против мастерства есть средства. Например, кол. Сейчас мы идем его искать. А ты отправляйся, приведи крестьян и устрой все так, как нужно, чтобы покончить с вампиром.
— Одно я вам сказать забыл.
— А мне это полезно или нет?
— Не знаю.
— Как это ты не знаешь?! Тупоголовый слуга! Ну говори, раз не знаешь.
— Тот русский, которого мы встретили и про которого крестьяне говорили, что это архангел Михаил…
— Да?!
— Так вот, крестьяне видели, как он крестится. Он крестится двумя пальцами. Двумя пальцами, не всей ладонью как католики, и не тремя пальцами как мы, православные, а двумя. Это что, по-протестантски?
— Нет! Нет-нет. Хе-хе-хе, хорошая новость.
— Почему?
— А потому, что двумя пальцами крестятся только русские староверы. Михаил никогда не пришел бы переодетым в еретика. Так что он не Михаил. А если Михаила здесь нет, то значит и насчет конца света можно не волноваться. Хорошая новость, что да, то да. И теперь пора приниматься за пурпурного.
Однако поиски затянулись. Крестьяне копали, я нервничал. Тем более что безо всякой надобности они притащили с собой и попа. Глупые христиане, похоже, они никогда не поймут, что свернуть шею одним силам тьмы могут только другие силы тьмы. Время от времени у меня возникало острейшее желание самому схватить кол из боярышника, но приходилось брать себя в руки, ведь гораздо мудрее было до конца оставаться австрийским графом.
Уже спускались сумерки, когда мы в конце концов нашли могилу пурпурного. Сначала все решили, что это ошибка, но вороной не ошибается, дойдя до могилы, он встал как вкопанный. Я велел Новаку, когда все кончится, купить для меня этого коня. Поп принялся завывать, мне прямо из кожи хотелось вылезти. Шмизлину крестьяне дали задание: после того как парень с колом проткнет сердце пурпурного, закрыть ладонью рот тогда уже полноценного покойника и не дать вылететь из него мотыльку, который может превратить в вампира кого-нибудь другого. Барон, как мне показалось, струхнул, но все-таки кивнул головой и встал по другую сторону ямы.
Гроб вытащили, парень с колом приготовился нанести удар, как только откроют крышку. Из толпы крестьян открывать гроб вышел только один, остальные не решились. Мой слух резанул отвратительный скрип.
Крышка приподнималась с таким трудом, словно была неописуемо тяжелой, и я подскочил (не смог удержаться!) помочь. Дело не шло. Не уверен, что нам удалось поднять ее больше, чем на палец. Я позвал на помощь Новака. Он стал отнекиваться, уж не знаю почему, скорее всего, из-за какого-нибудь глупого сербского суеверия, но один из графов ученых, из комиссии, подошел к нам. Я был приятно удивлен. Мы сразу почувствовали его молодую силу. И приподняли крышку на целую пядь. Тут к нам присоединился второй член комиссии, и мы сильным резким рывком столкнули крышку на землю.
Глава седьмаяСпрятанная
В гробу лежал кто-то другой.
Он был красным и накрыт покрывалом, но это был не пурпурный. Пурпурный от меня улизнул. Тот парень не медля ни мгновения проткнул вампира. Крови натекло, как от зарезанной свиньи. И тут толпа взбунтовалась. Я сразу понял, что мотылек все-таки вылетел. Шмизлин, естественно, не справился.
Крестьяне с полным правом ополчились против него. Он действительно был виноват. Во-первых, мы не нашли пурпурного, а во-вторых, теперь кто-то другой станет вампиром. Я не хотел прикасаться к пистолету, пока не убедился в том, что барона убили. Только тогда я выстрелил. И убил одного из крестьян, но сразу же пожалел об этом. В попа надо было целиться! К тому же барон, как оказалось, был еще жив.
Но получилось, что все не так плохо. Шмизлин долго не протянул, но у него хватило дыхания сказать, что он ошибся из-за того, что машинально оставил носовой платок в том жилете, который испачкал за обедом. К жилету он привык и думал, что жилет на нем. Но он был без жилета, и, соответственно, без платка. А действовать в решающий момент голой рукой не решился. Говорят, привычка — вторая натура. Худшая. А еще говорят, что есть привычка, а есть и отвычка. Точно, Шмизлин как раз отвык.
А еще он любил герцогиню, так он сказал или подтвердил. Бедняга. Герцогиня любила своего мужа. Безо всяких на то причин. Я вспомнил их разговор, который услышал во время маскарада. Разумеется, я только позже понял, какой костюм был на Марии Августе. Тогда, на маскараде, говорила маска. Регент ей что-то резко ответил, вроде того, что почему бы ей наконец не оставить его в покое, неужели она не видит, что он ее не хочет. А она ему ответила, что он тот самый. «Кто?» — спросил регент. А она ему в ответ: «Помните ковер, который граф Шметау получил из Китая? Настоящий шедевр, там был изображен таинственный пейзаж, какого раньше мы никогда не видели, и все мы дивились, стоя перед ним. Вы были единственным, кто свободно… — она умолкла, но потом продолжила, — без раздумий прошел по нему. Вы на него даже не посмотрели. Поэтому вы тот. Единственный принц». «Но ковер на то и есть, чтобы по нему ходили», — пожал плечами регент. Но склонился перед ней и, поцеловав ее руку, сказал: «Не понимаю. Не понимаю, первый раз сейчас не понимаю. Может…», — начал было он, но вдруг резко повернулся и ушел.
Думаю, это «может» дало ей какую-то надежду. Вот ведь, влюбленным достаточно одного слова! Вероятно, существовало и какое-то ее слово, всего одно слово, обращенное к Шмизлину, которого ему было достаточно. Болван. Он действительно заслужил то, что получил. Я не могу защищать болванов от них самих.
Глава шестаяО событиях более поздних (продолжение)
— Что бы без вас делан наш дорогой Господь? Что бы делали без вас мы? — спросил меня Турн-и-Валсасина и тут же, не дожидаясь ответа, продолжил: — Дионисий Ареопагит говорит, что в самом сердце света всегда существует узловая точка, которая представляет собой точку божественного мрака. Без этой точки подлинный свет был бы чистой темнотой. И эта точка — вы.
— Да. И если вы взовьетесь в бесконечный и скучный свет, то упадете достаточно глубоко в себя и найдете там меня, — подтвердил я.
— Вы думаете, со мной этого не произошло? Тот же Дионисий говорил, что знание это нечто, соединяющее познающего и познаваемого. Я вас узнал сразу. А каждый, кто вас узнаёт, опускался до дна собственной души. Сколько таких вы встречали?
— Много!
— Прекрасно!
— Как вы можете считать прекрасным то, что есть много таких, которые пали?
— Но, маэстро, тот, кто вас познал, имеет надежду покаяться и познать Бога. Тем, которые вас не видели, каяться не в чем. А те, которым не в чем каяться, обманываются насчет того, что не в чем.
Ни звука. Ни стона. Только тишина. Потусторонняя тишина. Покой ада, в котором нет ни звуков, ни соловьев, ни стонов больных, ни человеческих слов первого языка и всех других, ни нежного мурлыканья кошки, ни предсмертного хрипа, ни шума ветра в полях, грома, звуков лиры, чихания, храпа, плача, ни даже дыхания. Такая тишина. Даже Мария Магдалина молчала. Солнце пекло ей в голову. Что это за нисан? Первый молодой месяц после весеннего равноденствия. И пятница? Я посмотрел ему в глаза. Пламя. В его зрачках бушевало пламя. Я оглянулся по сторонам. Иерусалим горел. Белые стены Иродовы окружало море огня. Кто может такое погасить? В Мории языки огня напали на храм со всех четырех сторон. Я нигде не увидел священнослужителей. Двор уже горел, огонь подступал к дверям. Я посмотрел в сторону Масличной горы, там кипящие потоки масла текли к долине, которую поджаривало пламя. Жар был невыносим. Всех акведуков империи не хватило бы, чтобы доставить нужное количество воды. Снова посмотрел на Морию, весь храм охвачен огнем. Пламя до неба. Ничего больше я рассмотреть не мог. Ни лачуг на восточной стороне, ни дворцов на западной, холмы превратились в огромные костры для еретиков. Самый большой — храм. Но огнем был охвачен только один круг — город. За пределами города пожара не было. За стенами города было спасение. Вся вода империи не смогла бы погасить город. Я повернулся к Иерусалиму спиной. И снова увидел его глаза. И пламя в них. И он не может погасить этот пожар. Но тут его глаза потемнели. Погасли. Он улыбнулся. Улыбнулся мне.
— Свершилось.
— Он вам это сказал?
— Это. Он сказал: «Свершилось». И умер. Я повернулся. Город стоял. Стоял таким, каким и был. На западе — нетронутые дворцы римских граждан, фарисеев, саддукеев, на востоке — шалаши и хибары. Оливковые рощи на Масличной горе нетронуты. Храм в своей славе и силе никак не изменился. Воздух наполнили звуки. Все звуки, которые только существуют, самые сильные, самые слабые, кукареканье петухов, брань таможенников, приговор, все звуки невыносимы, слишком тяжелы, ужасны. Как в аду, я не мог слышать собственные мысли. Но понял, ничего не случилось. В ту пятницу ничего, в сущности, не случилось.
— Это я знаю, хозяин. То, что было в пятницу, не самое важное. Самое важное случилось в воскресенье. Разве нет?
— Опять решил со мной спорить? В воскресенье тоже ничего не было. Вот тебе.
— Если в воскресенье ничего не было, то чего вы боитесь?
— Рассказов! Боюсь рассказов про то, что было.