Страх и надежда. Как Черчилль спас Британию от катастрофы — страница 5 из 16

Кровь и пыльСентябрь-декабрь

Глава 44Однажды, в тихий ясный день…

День был теплый и безветренный, небо голубело над рассеивающейся утренней дымкой. К середине дня потеплело до 30 с лишним градусов – редкость для Лондона. По Гайд-парку бродили толпы гуляющих; множество людей нежились в шезлонгах, расставленных на берегу Серпентайна[508]. Покупатели заполонили магазины на Оксфорд-стрит и Пикадилли. Гигантские заградительные аэростаты, громоздящиеся над головой, отбрасывали неуклюжие тени на улицы внизу. После августовского воздушного налета, когда бомбы впервые упали на сам Лондон, город успел вновь погрузиться в дремотную иллюзию собственной неуязвимости, время от времени нарушаемую звуками воздушной тревоги, но тревога всякий раз оказывалась ложной, так что эта новая особенность городской жизни, некогда так ужасавшая, теперь уже гораздо меньше пугала лондонцев, потому что бомбардировщики так и не появлялись. Жар позднего лета создавал атмосферу ленивой беззаботности. В театрах лондонского Вест-Энда играли 24 спектакля – в том числе по «Ребекке», пьесе Дафны Дюморье, которую она написала на основе своего одноименного романа. В Лондоне показывали фильм Альфреда Хичкока с Лоренсом Оливье и Джоан Фонтейн по этому же роману, а также «Худого человека» и «Газовый свет»[509].

Это был отличный день для того, чтобы провести его где-нибудь в сельской местности, в прохладной тени деревьев.

Черчилль находился в Чекерсе. Лорд Бивербрук отбыл в свой загородный дом (Черкли-корт) сразу после ланча, хотя позже он попытается это отрицать. Джон Колвилл уехал из Лондона в четверг, отправившись в десятидневный отпуск, который он планировал провести с матерью и братом в йоркширском поместье своей тетушки – охотясь на куропаток, играя в теннис и дегустируя дядюшкину коллекцию старого портвейна (наиболее выдержанные образцы датировались 1863 годом). Мэри Черчилль по-прежнему оставалась в Бреклс-холле у своей подруги (и кузины) Джуди, неохотно продолжая играть роль деревенской мышки и стараясь выполнять их с Джуди обещание каждый день заучивать по одному сонету Шекспира. В эту субботу она выбрала сонет 116 (в котором любовь – «над бурей поднятый маяк»[510]) и процитировала его в дневнике. Затем отправилась поплавать. «Все это было так замечательно – joie de vivre[511] пересилила тщеславие»[512].

Поэтому, отбросив всякие предосторожности, она искупалась без шапочки.

В Берлине тем субботним утром Йозеф Геббельс готовил своих подручных к тому, что должно произойти к концу дня. Предстоящее разрушение Лондона, заявил он, «станет, вероятно, величайшей рукотворной катастрофой в истории». Он надеялся притупить гневные протесты, которые неизбежно поднимутся в мире, представив это нападение как заслуженный ответный удар – воздаяние за британскую бомбардировку гражданского населения Германии. Однако до сих пор британские авианалеты на Германию (в том числе и прошедшие этой ночью) не принесли столько жертв и разрушений, чтобы стать оправданием такого мощного ответа.

Но Геббельс понимал, что грозящая Лондону атака люфтваффе необходима Германии – и что она, вероятно, приблизит окончание войны. То, что налеты англичан оказались столь ничтожными, было невыгодно для немецкой пропаганды, но ничего, он справится. Он надеялся, что Черчилль устроит и рейд приличных масштабов – «как можно скорее».

Каждый день приносил новые проблемы, но время от времени они разбавлялись более приятными отвлечениями. На этой неделе Геббельс услышал на одном из совещаний доклад Ханса Хинкеля, возглавлявшего в его министерстве департамент особых культурных задач: тот сообщал новости о состоянии еврейского населения Германии и Австрии. «В Вене осталось 47 000 евреев из 180 000, две трети из них – женщины, а мужчин от 20 до 35 лет – около 300, – отчитывался Хинкель (его слова приводятся в протоколе совещания). – Несмотря на войну, оказалось возможным переправить в общей сложности 17 000 евреев на юго-восток. В Берлине пока насчитывается 71 800 евреев; в будущем ежемесячно будет происходить отправка на юго-восток примерно 500 евреев». Хинкель добавил, что уже разработаны планы выселить из Берлина 60 000 евреев в первые четыре месяца после окончания войны – когда необходимые транспортные средства вновь станут доступны. «Остальные 12 000 также исчезнут – на протяжении еще четырех недель».

Это порадовало Геббельса, хотя он понимал, что открытый антисемитизм Германии, уже долгое время очевидный для всего мира, сам по себе представляет существенную пропагандистскую проблему. Но он относился к ней философски. «Поскольку по всему миру нас порочат как врагов евреев и в связи с этим противостоят нам, – рассуждал он, – почему бы нам не извлечь из этого положения не только минусы, но и плюсы – такие, как устранение евреев из театра, кино, общественной жизни, административной прослойки. Если в результате на нас все равно будут обрушиваться с нападками как на противников евреев, мы сумеем по крайней мере с чистой совестью сказать: "Дело того стоило, мы получили от этого пользу"».

Самолеты люфтваффе появились, когда в Англии пришло время вечернего чаепития.

Бомбардировщики шли тремя волнами. Первая состояла почти из тысячи самолетов – в ней насчитывалось 348 бомбардировщиков и 617 истребителей. Восемь специально оборудованных бомбардировщиков «Хейнкель», входящих в группу «следопытов» под названием KGr-100, летели впереди, неся на борту комбинацию стандартных фугасных бомб, зажигательных бомб, снаряженных горючим – бензином или керосином (Flammenbomben), а также бомб со специальными замедлителями взрыва, призванных отпугнуть пожарных. Несмотря на ясную погоду и солнечный свет, для навигации применялась «X-система». В Лондоне первая сирена воздушной тревоги зазвучала в 16:43.

Писательница Вирджиния Коулз вместе с подругой Энн гостила в доме у британского медиамагната Эсмонда Хармсворта – в деревне Мереворт, примерно в 30 милях к юго-востоку от центра Лондона. Они пили чай на лужайке, наслаждаясь теплом и солнцем, когда с юго-востока донесся какой-то гул. «Вначале мы ничего не видели, – писала Коулз, – но вскоре этот звук перешел в мощный басовитый рев. Он напоминал отдаленный грохот гигантского водопада». А потом они увидели самолеты. Вместе с подругой она насчитала больше 150: бомбардировщики летели боевым строем, а истребители окружали их, как защитная оболочка. «Мы лежали на траве, напряженно вглядываясь в небо. Мы различали скопище крошечных белых пятнышек – словно тучи насекомых. Оно перемещалось на северо-запад – в направлении столицы»[513].

Ее поразило, что атакующие двигались без всяких помех со стороны Королевских ВВС. Она решила, что немецкие самолеты как-то сумели прорваться сквозь линии воздушной обороны Англии.

– Бедный Лондон, – проговорила ее подруга.

Коулз оказалась права: немецкие самолеты встретили на своем пути лишь небольшое сопротивление. Но она неверно определила причину. Королевские ВВС, получив благодаря радарам предупреждение о том, что армада бомбардировщиков пересекает Ла-Манш, распылили свои истребительные эскадрильи, распорядившись, чтобы те заняли оборонительные позиции над ключевыми аэродромами: руководство британских ВВС полагало, что именно они вновь станут главными целями немецкой атаки с воздуха. Кроме того, значительную часть зенитной артиллерии успели отвести из Лондона – опять-таки для защиты аэродромов и других стратегических объектов. Лишь 92 орудия ПВО занимали позиции, позволяющие оборонять Центральный Лондон.

Как только в Королевских ВВС осознали, что целью врага на сей раз является именно столица, британские истребители начали слетаться к атакующим. Один пилот Королевских ВВС, едва заметив их в небе, испытал настоящее потрясение. «Я никогда не видел такого множества самолетов, – писал он. – В небе стояла легкая дымка, примерно до высоты 16 000 футов. А когда мы прорвались сквозь нее, то просто не могли поверить своим глазам. Повсюду, до горизонта, не было ничего, кроме идущих на нас немецких самолетов. Они шли волна за волной»[514].

Вид с земли тоже ошеломлял. Восемнадцатилетний юноша Колин Перри ехал на велосипеде, когда наверху прошла первая волна. «Это было самое впечатляющее, потрясающее, захватывающее зрелище, – писал он позже. – Прямо надо мной – буквально сотни самолетов, немецких! В небе их было полным-полно». Он вспоминал, что истребители держались поблизости от бомбардировщиков – «словно пчелы вокруг матки»[515].

В Пламстеде, одном из юго-восточных районов Лондона, студент-архитектор Джек Грэм Райт и его семья расположились в гостиной на вечернее чаепитие. Его мать вынесла поднос с серебряной каймой, на котором стояли чашки с блюдцами, небольшой молочник, а также чайник, накрытый стеганым чехлом (чтобы напиток подольше сохранял тепло). Тут раздались сирены воздушной тревоги. Поначалу семейство не ощутило особого беспокойства, но потом Райт и его мать выглянули за дверь и увидели, что в небе кишмя кишат самолеты. Мать заметила, как с неба спускаются «маленькие яркие штучки», и вдруг поняла, что это бомбы. Вдвоем они побежали в укрытие – под лестницу. «Мы все ощутили, как нарастает крещендо звуков, заглушающее рокот самолетных моторов. Потом последовала череда сильнейших ударов – все ближе и ближе»[516].

Дом содрогнулся; половицы подскочили. Ударные волны, передавшиеся через землю, прошли сквозь людей – снизу вверх. Райт уперся спиной в косяк двери, чтобы не упасть. «Воздух в гостиной сгустился и стал мутным – он словно бы вдруг превратился в красно-бурый туман», – писал он. Мощная кирпичная «общая стена», отделявшая его дом от соседнего, казалось, выгнулась, а дверной косяк дрогнул. Куски черепицы, сорванные с крыши, пробили стеклянный потолок оранжереи. «Я слышал, как повсюду рушатся двери и разбиваются окна», – писал он.

Окружающее перестало ходить ходуном; стена все-таки устояла. «Бурый туман рассеялся, но все теперь покрывал мощный слой бурой пыли, под ним даже не виден был ковер». Одна деталь особенно врезалась ему в память: «Маленький фарфоровый молочник лежал на боку, ручеек пролитого молока достигал края стола и капал вниз, в этот толстый слой пыли».

Многие лондонцы запомнили именно эту пыль как одно из самых поразительных явлений прошедшей атаки – и последующих авианалетов. Рушащиеся здания извергали целые тучи измельченного кирпича, камня, штукатурки и известки с карнизов и чердаков, с крыш и из каминных труб, из очагов и печей: это была пыль кромвелевских, диккенсовских, викторианских времен. Бомбы часто детонировали только после того, как достигали почвы под домом, что добавляло почву и камни в пыльные шквалы, проносящиеся по улицам, и наполняло воздух густым могильным запахом сырой земли. Вначале пыль стремительно вырывалась наружу, словно дым из пушки, а потом замедляла свое движение и рассеивалась, сыплясь и оседая, покрывая тротуары, мостовые, ветровые стекла машин, двухэтажные автобусы, телефонные кабинки, тела погибших. Выжившие выбирались из развалин, покрытые ею с ног до головы, точно серой мукой. Гарольд Никольсон рассказывает в дневнике, что видел людей, окутанных «толстым слоем тумана, который оседал на всем, покрывая их волосы и брови обильной пылью»[517]. Это осложняло лечение ранений, как быстро обнаружила в этот субботний вечер врач по фамилии Мортон (она оказалась в числе медиков, занимавшихся этими ранами). «Поражало немыслимое количество грязи и пыли, вековой грязи и пыли, их взметало при каждом удобном случае», – писала Мортон. Она умела поддерживать раны в чистоте, чтобы в них не проникла инфекция, но сейчас эта ее подготовка оказалась бесполезной: «Головы у них были полны песка, камешков, пыли, и в их кожу въелась пыль, и было совершенно невозможно принять хоть какие-то серьезные антисептические меры»[518].

Особенно резал глаз вид крови на сером фоне. Это заметил писатель Грэм Грин, однажды вечером наблюдавший, как из уничтоженного бомбежкой здания выбирались солдаты, а потом «в дверных проемах застыла, словно только что вырвавшись из чистилища, толпа мужчин и женщин в запыленных разорванных пижамах, усыпанных маленькими кляксами крови»[519].

В субботу, в 17:20, «Мопс» Исмей и начальники штабов встретились, чтобы обсудить значение немецкого рейда. В 18:10 прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги, но уже в восемь вечера британский радар обнаружил, что над Францией собирается вторая волна немецких самолетов (она состояла из 318 бомбардировщиков). В 20:07 начальники штабов сошлись во мнении, что пришло время выпустить предупреждение «Кромвель» – тем самым оповестив вооруженные силы британской метрополии, что вторжение неминуемо и вот-вот начнется. Некоторые командиры на местах даже распорядились, чтобы церковные колокола начали звонить: условный сигнал, означающий, что в небе замечены вражеские парашютисты (притом что лично эти командиры ничего подобного не видели).

К 20:30 бомбы уже падали на лондонский район Баттерси, однако городские зенитки почему-то продолжали молчать. Они стали стрелять лишь через полчаса, да и то вразнобой. С наступлением ночи истребители Королевских ВВС вернулись на базы и остались там: темнота делала их беспомощными.

Бомбы падали всю ночь. Всякий, кто осмеливался выйти за дверь, видел алое свечение в небе. Пожарные команды боролись с колоссальными возгораниями, но редко успевали потушить огонь до начала новой бомбардировки, так что для немецких пилотов не составляло никакого труда отыскать город ночью. Немецкое радио ликовало. «Мощные тучи дыма расползаются над крышами величайшего города мира», – сообщал ведущий, отмечая, что пилоты даже в своих самолетах чувствуют ударную волну от взрывов[520]. (При сбросе самых больших немецких бомб типа «Сатана» экипажам предписывалось оставаться на высоте больше 2000 м (6500 футов), чтобы взрыв не затронул и их, «сбросив» самолет с неба.)[521] «Сердце Британской империи полностью открыто для атаки военно-воздушными силами Германии», – заявил ведущий. Один немецкий авиатор, в чьем рапорте слышна очевидная пропагандистская нотка, восклицал: «Пылающий огненный пояс охватил многомиллионный город! Не прошло и нескольких минут, как мы достигли точки сброса бомб. И где же, спрашивается, хваленые истребители, обороняющие Альбион?»[522]

Лондонцы в эту ночь многое пережили – и ощутили – в первый раз. Запах бездымного пороха после детонации. Звук разбитого стекла, сметаемого в кучи. Филлис Уорнер, лондонская учительница 30 с лишним лет, вела подробный дневник, где описывала жизнь во время войны. Когда она впервые услышала звук падения бомбы, «это был омерзительный визг – словно паровозный свисток все ближе и ближе, а потом раздается тошнотворный грохот, отдающийся через землю»[523]. Уорнер накрывала голову подушкой – словно это могло помочь. Писательница и журналистка Коулз вспоминала «низкий грохот рушащихся кирпичей и камней – словно громовые удары волн, налетающих на берег»[524]. Но хуже всего, по ее словам, был сравнительно негромкий ноющий звук, производимый тучами самолетов: он напоминал ей бормашину. Джон Стрейчи, еще один писатель, находившийся в ту ночь в Лондоне, вспоминал, как взрывы воздействовали на обоняние – «острое раздражение носовых ходов из-за измельченных в порошок обломков этих распавшихся домов», а потом – «мерзкий запашок» бытового газа, сочащегося из взорванных труб[525].

А еще это была ночь, когда становилось ясно, что некоторые решения откладывать не стоит. Джоан Уиндем (позже она станет писательницей и мемуаристкой) укрылась в одном из бомбоубежищ лондонского района Кенсингтон, где около полуночи осознала, что с девственностью пора покончить, а поможет ей в этом Руперт, ее молодой человек. «Эти бомбы прелесть как хороши, – писала она. – Аж сердце замирает. А поскольку противоположность смерти – жизнь, то завтра я позволю Руперту соблазнить меня». У нее имелся презерватив (французская «штучка»), но она собиралась сходить с подругой в аптеку за популярным спермицидом под названием «Волпар» – на случай, если «штучка» подкачает. «Отбой воздушной тревоги раздался в пять утра, – писала она. – Я подумала, что теперь все готово и для моего милого Руперта».

На следующий день она исполнила свое решение, но пережитые ощущения сильно расходились с ожиданиями. «Руперт стянул с себя одежду, и вдруг я осознала, какой же он ужасно смешной в голом виде, – и начала хохотать, ничего не могла с собой поделать».

– Что такое? Тебе не нравится мой член? – осведомился он (согласно ее более поздним воспоминаниям).

– Все нормально, только он немного кривой!

– Как и у большинства людей, – заверил ее Руперт. – Не обращай внимания. Давай раздевайся.

Позже она писала, размышляя о произошедшем: «Что ж, дело сделано, и я рада, что все кончилось! Если все эти вещи и правда сводятся к этому, то я бы предпочла выкурить хорошую сигарету или сходить в кино»[526].

Рассвет в воскресенье, 8 сентября, высветил ужасающий контраст между ясными летними небесами и черной стеной дыма в Ист-Энде. Жители улицы Морнингтон-креснт (в лондонском районе Кэмден-Таун), проснувшись, обнаружили, что двухэтажный автобус торчит из окна третьего этажа одного из домов. Вверху, насколько хватало глаз, тянулись сотни заградительных аэростатов, невозмутимо покачиваясь в воздухе и отсвечивая приятным розовым оттенком в лучах восходящего солнца. А на Даунинг-стрит Джон Мартин, дежурный личный секретарь, вышел наружу после ночи в подземном бомбоубежище при доме 10, – и удивился, «обнаружив, что Лондон, оказывается, все еще на месте».

В ходе ночных рейдов погибло свыше 400 человек, а около 1600 получили тяжелые ранения. Для многих лондонцев эта ночь принесла еще одно впечатление, каких они прежде не получали: зрелище трупа. Когда 18-летний Лен Джонс рискнул побродить среди обломков позади дома, где жила его семья, он заметил две головы, торчащие из развалин. «Я узнал одну – это была голова мистера Сея, китайца, один глаз у нее был закрыт, и тут я начал понимать, что он мертв»[527]. А ведь всего несколько часов назад это был мирный лондонский район. «Когда я увидел этих мертвых китайцев, я содрогнулся и никак не мог перевести дух. Я весь трясся. И тут я решил: может, я тоже мертвый, как и они? Так что я чиркнул спичкой и попытался опалить себе палец, я снова и снова это проделывал, чтобы узнать, жив ли я еще. Я не потерял способность видеть, но я думал – не может быть, чтобы я был жив, это же конец света».

Люфтваффе потеряло 40 самолетов, Королевские ВВС – 28 (еще 16 британских истребителей получили серьезные повреждения). Для немецкого аса Адольфа Галланда это был успех. «День прошел с какими-то смехотворно малыми потерями», – отмечал он[528]. Его командующий фельдмаршал Альберт Кессельринг счел рейд важной победой, хотя он с неудовольствием вспоминал, как Геринг, расположившись на вершине мыса Кап-Блан-Не, «самозабвенно витийствовал в чрезмерно велеречивом и напыщенном радиообращении к немецкому народу: это представление показалось мне пошлым и как человеку, и как воину»[529].

На восходе солнца Черчилль и его свита (детектив, машинистка, секретарь, солдаты, а возможно, и кот Нельсон) примчались в Лондон из Чекерса. Премьер намеревался объехать пострадавшие части города – и, что важнее всего, проделать это как можно более публично.

Бивербрук тоже поспешил обратно в город. Он убеждал своего секретаря Дэвида Фаррера, работавшего над книгой о министерстве авиационной промышленности, написать, что на протяжении всего рейда министр находился в столице.

Поначалу Фаррер сопротивлялся. Он пытался уговорить Бивербрука отказаться от этой мысли, напоминая: множество сотрудников самого министра слышали, как прямо после ланча в субботу он объявил, что отправляется в свой загородный дом. Но Бивербрук настаивал. Позже Фаррер напишет в своих воспоминаниях: «Думаю, задним числом для него было немыслимо, чтобы он, министр авиационной промышленности, мог не оказаться свидетелем этого катастрофического момента воздушной войны. Именно поэтому он упорно делал вид, что был там»[530].

Глава 45Непредсказуемое волшебство

Пожары еще полыхали, а команды спасателей извлекали тела из руин, когда Черчилль прибыл в Ист-Энд – как всегда, в сопровождении детектива-инспектора Томпсона (хорошо понимающего, насколько рискованны такие визиты). «Мопс» Исмей тоже поехал с ними, его добродушная собачья физиономия осунулась от недосыпа и от скорбного сострадания тем потрясенным лондонцам, которых процессия встречала на своем пути. «Разрушения – гораздо более опустошительные, чем я себе представлял, – писал Исмей. – Повсюду до сих пор бушуют пожары. От некоторых зданий, что побольше, остался лишь остов, а многие строения поменьше обратились в груды обломков»[531]. Особенно его поразило зрелище бумажных флагов Великобритании, воткнутых в кучи расщепленных досок и разбитых кирпичей. У него «просто комок подкатил к горлу».

Черчилль понимал все могущество символов. Он остановился у бомбоубежища, где бомба убила 40 человек и где сейчас собиралась большая толпа. Вначале Исмей опасался, что людей, пришедших посмотреть на это место, появление Черчилля разозлит – их могло возмутить, что правительство не сумело защитить город. Но эти жители Ист-Энда, казалось, были в восторге. Исмей слышал, как кто-то крикнул: «Старина Уинни! Мы так и знали, что ты заглянешь к нам. Ничего, мы всё переживем. Главное – хорошенько врежь им в ответ». Колин Перри (тот самый, который видел этот рейд со своего велосипеда) стал свидетелем этой встречи Черчилля с местными жителями и записал в дневнике: «Он выглядел неуязвимым – да он такой и есть. Несгибаемый, упорный, проницательный».

Ну да, несгибаемый. Но иногда он открыто плакал на людях – сраженный видом опустошения и стойкостью собравшихся лондонцев. В одной руке он держал большой белый платок, которым то и дело осушал глаза; другой – сжимал ручку трости.

– Видали, – крикнула одна старушка, – ему и правда не все равно, вон он как плачет!

Когда он подошел к кучке людей, печально глядящих на то, что осталось от их домов, какая-то женщина прокричала:

– А когда мы будем бомбить Берлин, Уинни?

Черчилль развернулся, потряс в воздухе кулаком и тростью – и проворчал:

– Я сам этим займусь!

При этих словах настроение толпы резко изменилось, как свидетельствует Сэмюэл Баттерсби, один из сотрудников правительства. «Боевой дух тут же окреп, – писал он. – Все были удовлетворены, все снова обрели уверенность»[532]. Он решил, что это идеальная реплика для такого момента: «Что мог бы сказать любой премьер-министр в такое время, в столь безнадежных обстоятельствах – так, чтобы эти слова не оказались жалкими и неподходящими, а то и откровенно опасными?» Для Баттерсби эта сцена стала типичным воплощением «уникального и непредсказуемого волшебства, которое являл собой Черчилль» – его способности преобразовывать «подавленность и страдания, вызванные катастрофой, в сурово прочную ступеньку к победе, которая рано или поздно наступит».

Черчилль с Исмеем продолжали осмотр Ист-Энда и вечером, поэтому сопровождавшие их тамошние портовые чиновники – и детектив-инспектор Томпсон – нервничали все сильнее. После наступления темноты непотушенные пожары будут служить маяками для нового авианалета – который наверняка состоится. Чиновники уговаривали Черчилля немедленно покинуть опасную зону, но, как пишет Исмей, «он закусил удила и заявил, что хочет увидеть всё»[533].

Стало темнеть, и бомбардировщики действительно вернулись. Лишь тогда Черчилль и Исмей сели в свою машину. Водитель пытался проехать среди перекрытых и заваленных обломками улиц, и вдруг прямо перед автомобилем обрушилась целая груда зажигательных бомб, рассыпая искры и шипя, словно кто-то опрокинул целое ведро змей. Черчилль («разыгрывая неведение», как полагал Исмей) осведомился, что это за предметы упали с неба. Исмей объяснил ему – и, зная, что люфтваффе использует зажигательные средства для подсветки целей (по которым вскоре нанесут удар бомбардировщики), добавил: это означает, что их автомобиль теперь «прямо в "яблочке" мишени».

Впрочем, уже полыхавшие пожары тоже послужили бы ориентиром. Люфтваффе назначило первый рейд на дневные часы субботы, чтобы дать пилотам бомбардировщиков отличную возможность отыскать Лондон при естественном освещении – путем навигационного счисления, без помощи радионавигации. Зажженные ими пожары горели всю ночь, служа визуальными маяками для каждой последующей волны бомбардировщиков. Однако большинство бомб все равно упали мимо цели и распределились по городу случайным образом, так что Карл Спаатс, наблюдатель от американских военно-воздушных сил, записал в дневнике: «Началась бомбардировка Лондона – судя по всему, совершенно беспорядочная»[534].

Черчилль с Исмеем добрались обратно на Даунинг-стрит уже поздно вечером. Центральный холл оказался полон сотрудников аппарата и министров, которые забеспокоились из-за того, что Черчилль не вернулся до наступления темноты.

Но Черчилль прошел мимо них без единого слова.

Собравшиеся набросились на Исмея за то, что он подверг премьер-министра такой опасности. Тот отвечал, что «всякий, кто воображает, будто в состоянии контролировать совершение премьер-министром увеселительных прогулок такого рода, приглашается в следующий раз попробовать осуществить этот контроль самолично». Пересказывая этот эпизод, Исмей отметил, что на самом-то деле он высказался гораздо грубее[535].

Обеспокоившись, что истерия вокруг ожидаемого вторжения только усилит суматоху, генерал Брук, главнокомандующий британскими войсками в метрополии, уже в воскресенье утром выпустил инструкцию для подведомственных ему командиров: им следовало распоряжаться о том, чтобы в церковные колокола начинали звонить, лишь если они сами видели не менее 25 парашютистов, а не потому, что услышали, как колокола звонят где-то еще, и не на основании сообщений, полученных из вторых рук.

Сигнал «Кромвель» оставался в силе. Беспокойство по поводу возможного вторжения нарастало.

Бивербрук увидел в атаке 7 сентября весьма серьезное предостережение. Вернувшись в Лондон, он сразу же созвал экстренное совещание главных руководителей, состоявших под его руководством, и распорядился начать кардинальную структурную реформу британской авиационной промышленности. Отныне крупные производственные центры следовало разбить на более мелкие узлы, разбросанные по всей стране. Бирмингемский завод, выпускавший «Спитфайры», разделили на 23 корпуса, находящиеся в восьми городах. Большое предприятие компании «Виккерс», где трудились 10 000 рабочих, распределили по 42 местам, чтобы ни в одном из этих производств не работало больше 500 человек. Совершив шаг, который наверняка должен был вызвать новые бюрократические раздоры, Бивербрук вытребовал себе полномочия реквизировать производственные пространства по собственному желанию, вне зависимости от того, где они расположены, если только в данный момент они не выполняют какое-то важнейшее военное назначение (или не отведены под такую работу).

Кроме того, Бивербрук все больше беспокоился о том, как выпускаемые им самолеты хранятся до передачи боевым эскадрильям. Раньше новые самолеты размещались в больших складских ангарах, обычно на аэродромах Королевских ВВС, но теперь Бивербрук распорядился, чтобы их рассредоточили по сельской местности, пряча в гаражи и сараи, – дабы предотвращать те катастрофические потери, которые мог бы навлечь даже один-единственный везучий немецкий бомбардировщик. Бивербрук опасался таких случаев с июля, когда он посетил авиационный склад в Брайз-Нортоне, к западу от Оксфорда, и обнаружил, что большое количество самолетов стоит там весьма тесно – «что создает опасную уязвимость для вражеской атаки» (как он выразился в служебной записке Черчиллю)[536]. Через шесть недель его озабоченность оказалась вполне оправданной – когда авианалет всего двух немецких самолетов на эту базу разрушил десятки воздушных машин. Новые укрытия для самолетов прозвали «гнездами дроздов».

Программа Бивербрука, направленная на такое рассредоточение, породила целый шквал чиновничьего возмущения. Он захватывал здания, которые другие министерства уже зарезервировали для собственных нужд. «Это было своеволие, это было… чистой воды пиратство», – писал его секретарь Дэвид Фаррер. Но для Бивербрука логика рассредоточения доминировала над всем – и не важно, насколько яростно ему противятся. «В результате он на какое-то время добывал помещения, – писал Фаррер, – а врагов приобретал на всю жизнь»[537].

Такой подход еще и замедлял выпуск новых самолетов, хоть это и казалось невеликой ценой в сравнении с гарантией, что в будущем никакой единичный рейд противника не сможет нанести долговременный ущерб авиационному производству.

В воскресенье Рудольф Гесс, заместитель Гитлера, вызвал Альбрехта Хаусхофера в рейнский город Бад-Годесберг. В отличие от недавней девятичасовой беседы с отцом Альбрехта эта встреча продолжалась всего-навсего два часа. «Я имел возможность высказываться с полной откровенностью», – позже отметил Альбрехт в записке, которую составил для себя по итогам разговора[538]. Он обсуждали, как донести до влиятельных официальных лиц в Англии, что на самом деле Гитлер заинтересован в мирном соглашении. Гесс уверял, что фюрер не желает разрушать Британскую империю. Гесс вопрошал: «Неужели в Англии нет никого, кто готов к миру?»

Считая, что благодаря дружбе с заместителем фюрера он находится в относительной безопасности, Альбрехт решил, что может говорить с прямотой, за которую другого немедленно отправили бы в концлагерь. Он заявил: англичанам потребуются гарантии, что Гитлер будет соблюдать это соглашение, поскольку «практически все сколько-нибудь влиятельные англичане считают любой договор, подписанный фюрером, просто никчемным клочком бумаги».

Это привело Гесса в недоумение. Альбрехт привел ему несколько примеров такого несоблюдения, а затем спросил: «Как англичане могут быть уверены, что новый договор, в отличие от многих предыдущих, не будет разорван, как только это окажется нам выгодно? Нужно осознавать, что даже в англосаксонском мире фюрера считают воплощением Сатаны, полагая, что с ним надлежит биться».

В конце концов разговор зашел о возможном использовании посредника и о встрече в нейтральной стране. Альбрехт предложил своего друга герцога Гамильтона, «который постоянно имеет доступ ко всем важным лицам Лондона – даже к Черчиллю и королю». Неизвестно, знал ли Альбрехт, что герцог сейчас еще и являлся одним из секторальных командиров в Королевских ВВС.

Спустя четыре дня герцогу направили письмо – окольными путями (маршрут разработали Гесс и Альбрехт). В послании обиняками излагалось предложение встретиться с Альбрехтом на нейтральной территории – в Лиссабоне. Альбрехт подписался инициалом «А.» в расчете на то, что герцог поймет, кто отправитель.

Но герцог не ответил. Молчание Англии затягивалось, и Гесс осознал, что необходим какой-то более прямой выход на этого посредника. Кроме того, он тоже (как и фюрер) верил, что теперь им движет некая таинственная рука. Позже он писал своему сыну Вольфу (по прозвищу Буц[539]):

«Буц! Имей в виду, существуют более высокие, более судьбоносные силы, на которые я должен обратить твое внимание (назовем их божественными силами) и которые вмешиваются в происходящее – по крайней мере когда приходит время великих событий»[540].

Мэри Черчилль посреди своей летней идиллии[541] в Бреклс-холле выбрала именно 8 сентября, воскресенье (день после колоссального авианалета на Лондон), чтобы снова написать родителям, умоляя разрешить ей возвратиться в город. Худшего момента для такого письма было не найти.

«Я так часто думаю обо всех вас, – писала она Клементине, – и мне просто ненавистна мысль, что я вдали от тебя и папы в эти темные дни. Пожалуйста – о – пожалуйста, мамочка, дорогая, позволь мне вернуться»[542].

Она жаждала начать работу в Женской добровольческой службе (ЖДС), ее уже прикрепили к одному из лондонских постов (тем же летом, несколько раньше, об этом договорилась ее мать), но по расписанию ей следовало приступить к работе лишь после каникул в Бреклсе. «Я бы так хотела быть с тобой и выполнять свою долю обязанностей, и мне очень хочется начать свою работу», – писала Мэри. Она уговаривала Клементину «не считать свою Кошечку какой-то Эвакуошечкой!».

Бомбардировщики вернулись в небо над Лондоном уже следующей ночью, а потом и днем – в понедельник, 9 сентября. Бомба попала в дом Вирджинии Вульф в Блумсбери (он служил также штаб-квартирой ее издательства «Хогарт Пресс»). Вторая бомба тоже попала в него, но взорвалась не сразу: она сдетонировала лишь через неделю, довершив разрушение дома. Бомбы впервые упали на лондонский Вест-Энд. Одна попала на территорию Букингемского дворца, однако взорвалась лишь в 1:25 вторника, осыпав королевские апартаменты осколками стекла. Но короля с королевой там не было: они проводили каждую ночь в Виндзорском замке в 20 милях к западу от дворца и каждое утро приезжали в Лондон.

Поскольку теперь Лондон подвергся атакам врага, родители Мэри, не вняв ее новым мольбам, решили, что зиму она проведет в Чекерсе – и сможет полноценно работать в Женской добровольческой службе в ближней деревне Эйлсбери, а не в Лондоне. Судя по всему, новое назначение Мэри Клементина организовала, не ставя ее в известность. «Видимо, о "порядке" моей жизни договорились по телефону», – писала Мэри[543].

11 сентября, в среду, накануне отбытия Мэри в Чекерс, ее кузина Джуди вместе с матерью устроили для нее вечеринку и по случаю ее предстоящего дня рождения[544], и по случаю ее отъезда. Они пригласили несколько авиаторов Королевских ВВС. Вечеринка затянулась глубоко за полночь; в дневнике Мэри назвала ее «самой лучшей за долгое-долгое время» и описывала встречу с молодым пилотом по имени Ян Проссер: «Уходя, он подарил мне сладкий романтический поцелуй – свет звезд, свет луны – о боже – о боже – НАСТОЯЩАЯ РОМАНТИЧЕСКАЯ АТМОСФЕРА»[545].

В этот вечер ее отец выступил с радиообращением к стране из подземного Оперативного штаба кабинета, используя предоставленный BBC канал связи с этим укрепленным помещением. От Даунинг-стрит, 10 в этот комплекс можно было пешком дойти за пять минут – через самое сердце Уайтхолла.

Темой его выступления стало вторжение, которое казалось практически предрешенным. Как всегда, он предложил слушателям смесь оптимизма и жестокого реализма. «Мы не можем сказать, когда они придут, – заявил он. – Мы даже не можем быть уверены, что они вообще попытаются это проделать. Но никто не должен закрывать глаза на то, что массированное, полномасштабное вторжение на наш остров готовится со всей обычной немецкой тщательностью и методичностью – и что это вторжение может начаться уже сейчас: в Англию, или в Шотландию, или в Ирландию, или по всем трем направлениям одновременно»[546].

Черчилль предупреждал: если Гитлер действительно планирует вторжение, ему придется начать эту операцию уже скоро, пока не ухудшилась погода и пока атаки Королевских ВВС на собранный для вторжения немецкий флот не стали обходиться Германии слишком дорого. «А следовательно, мы должны считать следующую неделю, или около того, очень важным периодом в нашей истории. Он стоит наравне с теми днями, когда испанская армада приближалась к Ла-Маншу… или когда Нельсон стоял близ Булони между нами и наполеоновской Великой армией». Однако теперь, предостерегал он, исход противостояния «будет иметь куда более значительные последствия для жизни и будущего всего мира и всей цивилизации, чем те славные былые дни».

Но чтобы его утверждения не заставили слушателей трепетать от страха, Черчилль дал кое-какие основания для надежды и героизма. Он заявил, что Королевские ВВС сейчас сильны как никогда, а в отрядах ополчения насчитывается полтора миллиона человек.

Он назвал гитлеровские бомбардировки Лондона попыткой «сломить дух нашего прославленного островного народа путем беспорядочных массовых убийств и разрушений». Но усилия «этого скверного человека» дали обратный результат, провозгласил Черчилль: «На самом деле он, сам того не желая, зажег огонь в британских сердцах, здесь и по всему миру, и этот огонь будет гореть еще долго даже после того, как будут устранены все следы пожаров, которые он вызвал в Лондоне».

Речь была мрачная, но именно в эту ночь лондонцы ощутили неожиданный подъем духа – хотя немецкие бомбардировщики снова явились в огромном количестве. Новый всплеск энтузиазма не имел никакого отношения к речи Черчилля как таковой: он целиком и полностью объяснялся его даром – Черчилль прекрасно понимал, как простые жесты вызывают бурный отклик. Лондонцев привело в ярость, что в ходе предыдущих ночных авианалетов пилоты люфтваффе, казалось, летали где им вздумается, без всяких помех со стороны Королевских ВВС, а зенитные орудия столицы хранили странное молчание. Расчетам ПВО приказывали беречь боеприпасы и стрелять лишь в тот момент, когда они увидят вражеский самолет над головой. В результате они вообще почти не стреляли. По распоряжению Черчилля в город доставили дополнительные зенитки, что увеличило их общее число с 92 до почти 200. Еще важнее то, что Черчилль предписал зенитным расчетам не беречь снаряды, даже прекрасно зная, что орудия ПВО редко сбивают самолеты. Эти распоряжения вступали в силу как раз в ночь на четверг, 12 сентября. И они тут же оказали мощнейшее позитивное воздействие на общее настроение гражданского населения.

Зенитные расчеты стреляли вовсю; один чиновник описал это как «по большей части дикую и неуправляемую пальбу»[547]. Лучи прожекторов метались по небу. Снаряды, выпущенные из орудий ПВО, рвались над Трафальгарской площадью и Вестминстером, точно фейерверки, осыпая улицы неутихающим дождем шрапнели – к восторгу лондонцев. Орудия порождали «многозначительный звук, наполнявший дрожью сокрушительного и ослепительного восторга сердце Лондона», писал романист Уильям Сэнсом[548]. Да и сам Черчилль обожал звук зенитных орудий. Вместо того чтобы искать укрытие, он мчался на ближайший пост ПВО и наблюдал. Эта неслыханная какофония оказывала «колоссальное воздействие на настроение людей», писал Джон Мартин, один из личных секретарей премьер-министра. И добавлял: «Все воспрянули духом, после пятой бессонной ночи каждый сегодня утром выглядит немного иначе – бодрым и уверенным. Любопытное свойство массовой психологии: мы наносим ответный удар, и это вызывает облегчение»[549]. Доклады управления внутренней разведки, составленные на следующий день, подтвердили этот эффект. «Основная тема разговоров сегодня – массированный огонь ПВО прошедшей ночи. Это весьма способствовало подъему духа: в общественных убежищах приободрились, и беседы, ведущиеся там, показывают, что звук зенитных орудий принес вполне приятное воодушевление»[550].

Мало того, в среду, когда Черчилль выступал со своей речью под аккомпанемент грохочущих зениток, пришли сообщения, что накануне ночью Королевские ВВС нанесли по Берлину массированный удар – «пока это самая жестокая бомбардировка из всех», писал Уильям Ширер в дневнике[551]. Впервые Королевские ВВС сбросили на немецкую столицу большое количество зажигательных бомб, отметил Ширер. Полдюжины из них упали в сад доктора Йозефа Геббельса.

Глава 46Проблема сна

Лондон продолжал подвергаться воздушным налетам, и обыденные заботы повседневности превращались в тяготы – как, например, бесконечное просачивание дождевой воды сквозь крыши, пробитые шрапнелью. Из-за дефицита стекла разбитые окна приходилось заделывать досками, картоном, брезентом. Как полагал Черчилль, сейчас, с приближением холодов, в планы Геринга, шефа люфтваффе, входило «разбить как можно больше стекол»[552]. Постоянно отключали электричество и газ. Поездки на работу стали долгим и нудным процессом – часовой путь мог растянуться часа на четыре, а то и больше.

Одним из худших последствий налетов стал недосып. Сирены, бомбы и постоянная тревога разрывали ночь в клочья – как и зенитные орудия, палившие теперь без умолку. Управление внутренней разведки докладывало: «Живущие поблизости от орудийных позиций страдают от серьезной нехватки сна. Ряд опросов, проведенных вблизи одного из орудий, установленных в Вест-Энде, показал, что люди, проживающие здесь, спят гораздо меньше, чем те, кто живет в нескольких сотнях ярдов отсюда»[553]. Но никто не хотел, чтобы зенитки перестали стрелять: «Мало кто жалуется на эту нехватку сна – главным образом из-за воодушевления, появляющегося благодаря таким залпам. Однако это серьезное нарушение режима отдыха необходимо учесть».

Лондонцы, укрывавшиеся в общественных бомбоубежищах, обнаружили, что эти места мало приспособлены для сна, поскольку предвоенные планировщики систем гражданской обороны не ожидали, что вражеские авианалеты будут происходить по ночам. «Теперь я боюсь не бомб, а усталости, – писала одна государственная служащая в дневнике, который она вела для «Массового наблюдения», – когда пытаешься работать, пытаешься сосредоточиться, а глаза у тебя вылезают из головы, точно шляпные булавки, после того как ты всю ночь не спала. Я бы с радостью умерла во сне – если бы только смогла поспать»[554].

В ходе одного из опросов 31 % респондентов сообщили, что в ночь на 12 сентября им вообще не удалось поспать. Еще 32 % спали меньше четырех часов. Лишь 15 % заявили, что проспали более шести часов[555]. «Разговоры вертелись вокруг одной темы – где и как спать», – писала Вирджиния Коулз. Вопрос насчет «где» вызывал особые трудности. «У каждого имелась своя теория на сей счет: кто-то предпочитал подвал; другие уверяли, что чердак или крыша безопаснее – вас не засыплет обломками так, что вы не сможете выбраться; кто-то рекомендовал узкую траншею, выкопанную в саду позади дома; нашлись и те, кто настаивал, что лучше забыть обо всем этом и с комфортом умереть в постели»[556].

Небольшая часть лондонцев использовала в качестве убежища метро, хотя из популярного мифа, возникшего позже, складывается впечатление, что все лондонцы толпами стекались на глубоко залегающие станции подземки. В ночь на 28 сентября, когда, по данным полиции, на станциях укрывалось максимальное количество людей, их общее число составило около 177 000 – примерно 5 % от всех, кто оставался тогда в Лондоне[557]. И Черчилль поначалу хотел, чтобы именно так и было. Мысль о множестве людей, скопившихся на станциях метро, вызывала в его сознании кошмарную картину потери сотен, а то и тысяч жизней из-за попадания одной-единственной бомбы – если та проникнет сквозь толщу земли и доберется до платформ. И в самом деле, 17 сентября бомба попала в станцию метро «Марбл-Арч» (погибло 20 человек); а в октябре четыре прямых попадания в станции подземки оставят после себя шесть сотен погибших и раненых. Однако Профессор сумел убедить Черчилля, что необходимы глубокие убежища, способные вместить большое количество людей. «Поднимается очень внушительная волна недовольства», – сообщил ему Профессор, пояснив, что людям хочется «проводить ночь в тишине и безопасности»[558].

Впрочем, опрос, проведенный в ноябре, показал, что 27 % лондонцев используют свои домашние укрытия – главным образом так называемые убежища Андерсона, названные в честь Джона Андерсона, министра внутренней безопасности. Эти металлические конструкции следовало закапывать во дворах и в садах: считалось, что они способны защитить своих обитателей от всего, за исключением прямого попадания, хотя защита находящихся в таком убежище от затопления, плесени и пронизывающего холода оказалась непростой проблемой. Но значительно больше лондонцев (по одной из оценок, 71 %, что очень немало) просто оставались у себя дома: иногда в подвале, зачастую – в собственной кровати[559].

Черчилль ночевал на Даунинг-стрит, 10. Когда появлялись бомбардировщики, он (к немалому ужасу Клементины) забирался на крышу, чтобы посмотреть.

12 сентября, в четверг, бомба массой 4000 фунтов (очевидно, типа «Сатана») упала перед собором Святого Павла и вошла в землю на глубину 26 футов, но не взорвалась. Чтобы до нее добраться, пришлось рыть специальные туннели. Три дня спустя ее со всеми предосторожностями подняли на поверхность. Рывшие туннели стали одними из первых, кто удостоился новой награды за гражданское мужество, учрежденной по требованию короля, – Креста Георга.

На другой день бомбы снова поразили Букингемский дворец, причем на этот раз от них едва не пострадала царствующая чета. К этому моменту она уже приехала из Виндзорского замка, под дождем, лившим с очень пасмурного неба: в такую погоду авианалеты казались маловероятными. Чета беседовала с Алеком Хардинджем, личным секретарем короля, в одной из верхних комнат, окна которой выходили на большую открытую четырехугольную площадку в центре дворца, когда они услышали рев самолета и увидели, как мимо пролетают две бомбы. Дворец содрогнулся от двух взрывов. «Мы переглянулись – и поспешно ретировались в коридор, – писал король в дневнике. – Все произошло за какие-то секунды. Мы все недоумевали, почему мы не погибли». Он был убежден, что дворец бомбили целенаправленно. «Многие видели, как самолет, вынырнув из туч, несется прямо над Мэллом; затем он сбросил 2 бомбы во внешний двор, 2 – во внутренний четырехугольник, 1 – на Часовню, еще одну – в сад». Констебль, состоявший в охране дворца, сказал королеве, что это была «очень впечатляющая бомбежка»[560].

Хотя о самой бомбардировке скоро узнали все, тот факт, что королевская чета чудом избежала гибели, хранили в секрете – даже от Черчилля, который узнал об этом гораздо позже, во время написания своей личной истории войны. Эпизод потряс короля. «Это были ужасающие переживания, и я не хочу, чтобы они повторились, – признавался он в дневнике. – Они явно пытаются приучить нас "прятаться в укрытие" при всех дальнейших случаях такого рода, однако необходимо следить, чтобы у нас не выработалось "окопное мышление"». Но некоторое время он продолжал нервничать. «Мне как-то не очень понравилось сидеть у себя в комнате в понедельник и во вторник, – запишет он на следующей неделе. – Я обнаружил, что не в состоянии читать, что я вечно куда-то спешу и постоянно поглядываю в окно»[561].

Но эта бомбежка имела и свою положительную сторону. Произошедший авианалет, по наблюдениям короля, заставил его (как и его жену) ощутить более тесную связь с народом. Королева выразилась об этом лаконично: «Я даже рада, что нас бомбили. Теперь я чувствую, что могу смотреть в глаза жителям Ист-Энда»[562].

С приближением уик-энда страх вторжения обострился. Луна была почти полной, приливы тоже благоприятствовали врагу. Лондонцы так и стали называть предстоящие выходные – «Уик-энд вторжения». 13 сентября, в пятницу, генерал Брук, главнокомандующий британскими войсками в метрополии, записал в дневнике: «Все указывает на то, что вторжение начнется уже завтра – от Темзы до Портсмута! Интересно, будем ли мы завтра к этому часу уже вовсю драться?»[563]

Эта озабоченность стала настолько серьезной, что в субботу Черчилль направил распоряжение «Мопсу» Исмею, секретарю военного кабинета Эдуарду Бриджесу и другим высшим чиновникам, предписывая им посетить специальный укрепленный комплекс под кодовым названием «Загон», созданный на северо-западе Лондона. В случае реализации худшего сценария правительство могло укрыться там. Мысль о том, чтобы правительство эвакуировалось из Уайтхолла, была ненавистна Черчиллю, который опасался, что это станет свидетельством пораженчества для британского общества, для Гитлера и для Америки (этого он особенно страшился). Но теперь понимал, что положение обострилось. В своем приказе он поручал министрам осмотреть предназначенные для них помещения и «быть готовыми быстро перебраться туда». Он настаивал, чтобы все они избегали огласки этих приготовлений.

«Мы должны ожидать, – писал он, – что район Уайтхолла и Вестминстера сейчас в любое время может стать объектом интенсивной атаки с воздуха. Немецкий метод – нарушение работы центрального правительства как одна из важнейших прелюдий к массированному нападению на страну. Они проделывают это везде. И они наверняка проделают это здесь, где ландшафт может быть таким узнаваемым, где река и высокие здания, расположенные на ее берегах, служат надежными ориентирами и днем и ночью»[564].

Хотя тревоги, связанные с ожиданием вторжения, стремительно росли, а слухи о нем вовсю циркулировали, десятки родителей в Лондоне и некоторых других местах Англии ощутили в этот уик-энд какое-то новое чувство мира и покоя. С огромным облегчением они пристроили своих детей на пассажирское судно «Сити оф Бенарес», которое должно было отбыть из Ливерпуля и эвакуировать их в Канаду – подальше от угрозы бомбежек и от немецкого вторжения. На судне находилось 90 детей. Многих сопровождали матери, остальные ехали одни. В списке пассажиров был мальчик, чьи родители опасались того, что захватчики могут посчитать его евреем, поскольку вскоре после рождения он подвергся обрезанию.

Через четыре дня после отплытия, когда судно находилось уже в шести сотнях миль от британских берегов, во время бушующего шторма его торпедировала немецкая подлодка. Судно затонуло. Погибло 265 человек, в том числе 70 из 90 детей, находившихся на борту.

Глава 47Условия тюремного заключения

В Чекерсе Мэри Черчилль устроилась в спальне на четвертом этаже, куда можно было попасть с помощью потайной винтовой лестницы из комнаты Гоутри, располагавшейся внизу. Более традиционный путь, через самый обычный коридор, также приводил в эту комнату, но Мэри предпочитала винтовую лестницу. Комната находилась в уединенном уголке, на этаже, где больше никто не жил, и обычно в ней было холодно и сквозило из-за «завывательских» (как она выражалась) ветров за внешними стенами. Тут были наклонные потолки и большой камин, плохо справлявшийся с холодом. Она сразу полюбила эту комнату.

Помещение было овеяно тайнами – и, подобно всему остальному в Чекерсе, пробуждало мысли о далеком прошлом[565]. Столетиями его называли Темницей – в память об эпизоде, происшедшем в 1565 году, в эпоху, когда королевское неудовольствие могло привести к весьма неприятным последствиям. Узница, еще одна Мэри (леди Мария Грей, младшая сестра гораздо более известной леди Джейн Грей, с которой обращались гораздо хуже и которую казнили в 1554 году, что стало одним из знаменитых событий в истории Британии[566]), решила втайне выйти замуж за «простолюдина» Томаса Киза – начальника личной гвардии королевы Елизаветы I. Этот брак оскорбил королеву по самым разным причинам, не в последнюю очередь из-за того, что он вполне мог вызвать насмешки над королевским семейством: невеста была совсем крошечная (возможно, карлица), а жених – колоссальных размеров (говорили, что это самый огромный человек при дворе). Уильям Сесил, секретарь королевы, называл этот союз «чудовищным»[567]. Королева заточила Киза во Флитскую тюрьму и приказала Уильяму Гоутри, тогдашнему владельцу Чекерса, запереть леди Марию в этом доме и держать ее там вплоть до дальнейших распоряжений (впрочем, ей разрешалось иногда гулять на свежем воздухе). Ее выпустили через два года, а ее мужа – еще через год. Но они больше никогда не видели друг друга.

Из двух небольших окон открывался вид на холм Бикон-Хилл. По ночам, хотя поместье Чекерс располагалось в 40 милях от Лондона, нынешняя Мэри видела отдаленные вспышки зенитных орудий и слышала раскаты их залпов. Часто над домом пролетали какие-нибудь самолеты, вынуждая ее порой нырять под одеяло с головой.

Мэри быстро поняла, что дом бывает очень тихим по будням, хотя она с восторгом узнала, что родители на этот первый уик-энд привезли из Чартуэлла «нянюшку» Уайт, которая была ее няней в детстве. Помогло и то, что ее невестка Памела Черчилль тоже теперь обосновалась в этом доме – «нетерпеливо ожидая появления маленького Уинстона» (отметила Мэри в дневнике).

Обстановка в доме заметно оживилась в пятницу, 13 сентября, – с прибытием Черчилля, Клементины и дежурного личного секретаря Джона Мартина (кроме того, Мэри предвкушала празднование своего 18-летия в воскресенье).

Эти выходные предоставят и то, что Мэри именовала «захватывающими отвлечениями».

Черчилль и Клементина оставались в Чекерсе до окончания субботнего ланча, но днем поехали на машине в Лондон. Черчилль планировал вернуться на другой день, чтобы отметить день рождения дочери; Клементина вернулась уже вечером – и привезла сюрприз. «Оказывается, мамочка заказала мне чудесный торт, несмотря на все эти налеты! – записала Мэри в дневнике. – Какая она милая!»[568]

В этот вечер Мэри размышляла о своем взрослении в пространной дневниковой записи, называя субботу «последним днем "беззаботной юности"!»[569]. Ну да, идет война, но она ничего не может с собой поделать – ее жизнь вызывает у нее восторг. «Какой это был замечательный год! – пишет она. – Думаю, он всегда будет особенно выделяться у меня в памяти. И он стал для меня очень счастливым – несмотря на все страдания и несчастья в мире. Надеюсь, это не означает, что я бесчувственная, мне же правда кажется, что я не такая, но иногда я просто не в состоянии запретить себе быть счастливой».

Она признавалась, что стала чувствительнее по отношению к окружающему миру: «Думаю, я впервые в жизни ощутила страх, и тревогу, и скорбь, пусть и в малых дозах. Мне очень-очень нравится быть молодой, и я не очень-то хочу, чтобы мне стало 18. Хоть иногда я и веду себя совершенно по-идиотски, "раздрызганно", но я чувствую, что довольно сильно повзрослела за этот год. И я этому рада».

Мэри легла в постель, когда огонь из зенитных орудий озарил небосвод над далеким Лондоном.

Черчилль вернулся в Чекерс в воскресенье – как раз успев к ланчу. Затем, сочтя, что погода «благоприятствует противнику»[570], он отправился вместе с Клементиной, Памелой и секретарем Мартином в оперативный центр Истребительного командования в Аксбридже. По прибытии их проводили по лестнице на 50 футов вниз – туда, где располагался оперативный командный пункт. Черчиллю он показался похожим на небольшой театр, высотой с двухэтажное здание, 60 футов в поперечнике. Поначалу здесь стояла тишина. Несколько часов назад произошло масштабное воздушное сражение (после того как более 200 бомбардировщиков и их истребители сопровождения пересекли береговую линию), но оно уже утихло. Как раз когда Черчилль и его спутники шли вниз по лестнице, вице-маршал Кит Парк, командующий Группой № 11, заметил: «Не знаю, случится ли сегодня еще что-нибудь. Пока все спокойно».

Семейство заняло места в «бельэтаже» (как выразился Черчилль)[571]. Внизу на столе распростерлась огромная карта, которой занимались около 20 мужчин и женщин; там же суетились всевозможные помощники, отвечавшие на звонки. Всю противоположную стену занимало табло с рядами цветных лампочек, обозначавших состояние каждой эскадрильи. Красные лампочки показывали, какие истребители в данный момент участвуют в боевых действиях; другая группа лампочек показывала истребители, возвращающиеся на свои аэродромы. Офицеры, находившиеся на посту управления со стеклянными стенками (Черчилль назвал его «аванложей»), оценивали информацию, поступавшую по телефону от операторов радаров и от сети живых наблюдателей министерства авиации (их было около 30 000).

Тишина длилась недолго. Радары обнаружили сосредоточение самолетов над Дьепом (на французском побережье) и их движение в сторону Англии. В первых сообщениях количество атакующих самолетов оценивалось как «40 или больше». Засветились огоньки на табло дальней стены, показывающие, что истребительные эскадрильи Королевских ВВС уже находятся в боевой готовности, то есть могут взлететь уже через несколько минут после приказа. Стали приходить новые и новые сообщения о приближении немецких самолетов. Об этом объявляли с такими бесцветными интонациями, словно речь шла о прибытии поездов на станцию:

– Двадцать или больше.

– Сорок или больше.

– Шестьдесят или больше.

– Восемьдесят или больше.

Сотрудники центра, обслуживавшие карту, принялись двигать диски по ее поверхности – в сторону Англии. Диски изображали приближающиеся немецкие силы. На дальней стене стали вспыхивать красные лампочки: сотни «Харрикейнов» и «Спитфайров» поднимались в воздух с авиабаз по всему юго-востоку Англии.

Немецкие диски неуклонно ползли вперед. На табло погасли все лампочки, показывающие самолеты, которые находятся в резерве: это означало, что каждый истребитель Группы № 11 теперь задействован в бою. По телефону сплошным потоком лились сообщения от наземных наблюдателей, докладывавших о замеченных немецких самолетах – об их типе, численности, направлении движения, приблизительной высоте полета. Как правило, во время одного рейда поступали тысячи таких посланий. Один-единственный молодой офицер направлял истребители группы на вторгшиеся самолеты, передавая информацию «спокойно, негромко и монотонно» (как вспоминал Черчилль). Вице-маршал Парк, явно испытывавший немалое беспокойство, вышагивал взад-вперед за спиной этого офицера, время от времени отдавая собственные распоряжения вместо тех, которые тот готовился отдать сам.

Бой продолжался. В какой-то момент Черчилль спросил:

– Какие у нас остались резервы?

Парк ответил:

– Никаких.

Черчилль с давних пор изучал войну на практике и отлично понимал: это означает, что ситуация очень серьезная. Запас топлива, которым располагал каждый из истребителей Королевских ВВС, позволял самолету продержаться в воздухе около полутора часов, после чего требовалось совершить посадку для заправки и перезарядки. А на земле эти самолеты оказались бы весьма уязвимы.

Вскоре табло показало, что эскадрильи Королевских ВВС возвращаются на свои базы. Тревога Черчилля возросла. «Какие же потери мы можем понести, если наши заправляющиеся самолеты будут застигнуты на земле дальнейшими рейдами "40 или больше", а то и "50 или больше"!» – писал он[572].

Но и немецкие истребители уже подбирались к предельному времени нахождения в воздухе. Сопровождаемые ими бомбардировщики могли оставаться в небе значительно дольше, однако истребителям люфтваффе, как и британским, запаса топлива хватало только на 90 минут полета – включая и время на возвращение на свои прибрежные базы через Ла-Манш. Бомбардировщики не могли рисковать, летя без сопровождения, поэтому им тоже приходилось возвращаться. Эти ограничения, по словам немецкого аса Адольфа Галланда, «становились все более и более невыгодными». Во время одного из рейдов его собственная группа потеряла дюжину истребителей – пяти из них пришлось садиться «на брюхо» на французских пляжах, а остальные семь были вынуждены приводниться на поверхность самого канала. «Мессершмитт Ме-109» мог оставаться на воде до одной минуты. По расчетам Галланда, этого «едва-едва хватало на то, чтобы пилот отстегнулся и выкарабкался наружу»: после этого он должен был надуть спасательный жилет, который прозвали «Мэй Уэст»[573], или задействовать небольшую резиновую лодку – и выпустить сигнальную ракету в надежде, что ему на помощь придет входящая в состав люфтваффе Служба воздушного спасения на море[574].

Между тем на глазах у Черчилля табло показывало, что все больше самолетов Королевских ВВС возвращается на свои аэродромы. Операторы начали передвигать диски, изображающие немецкие бомбардировщики, обратно – в сторону Ла-Манша и побережья Франции. Сражение завершилось.

Черчилли поднялись по той же лестнице на поверхность, как раз когда прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги. Мысль о том, что столько молодых пилотов очертя голову устремились в бой, вызвала у Черчилля благоговейный ужас. Уже сидя в машине, он вслух произнес, словно бы обращаясь к самому себе: «Бывают времена, когда одинаково хорошо и жить, и умирать».

Они вернулись в Чекерс в половине пятого вечера. Страшно уставший Черчилль тут же узнал, что планируемая союзниками атака на западноафриканский город Дакар (ее должен был возглавить генерал де Голль – используя британские и Свободные французские силы[575]) находится под угрозой из-за неожиданного появления военных кораблей, которые Британия в свое время не сумела конфисковать, – теперь они находились под контролем прогерманского вишистского правительства Франции. В 17:15 Черчилль сделал краткий звонок в Лондон, порекомендовав, чтобы эту операцию (под кодовым названием «Угроза») отменили. Затем он, по обыкновению, лег вздремнуть.

Обычно его дневной или вечерний сон продолжался около часа. На сей раз, вымотанный драматизмом дневной воздушной баталии, он проспал до восьми вечера. Проснувшись, он вызвал дежурного секретаря – Мартина. Тот принес ему свежие новости. «Это было отвратительно, – вспоминал Черчилль. – Тут что-то пошло не так; там что-то отложили; такой-то прислал неудовлетворительный ответ; а в Атлантике противник продолжает топить наши корабли, много жертв»[576].

Мартин приберег хорошие новости на самый конец.

– Однако, – сообщил он Черчиллю, – все искупается авиацией. Мы сбили 183 самолета, а потеряли меньше 40.

Это цифры были настолько необыкновенными, что по всей империи 15 сентября стали называть днем Битвы за Британию, хотя и это соотношение потерь оказалось неверным, а точнее, сильно раздутым: как часто бывает, в пылу битвы желаемое выдается за действительное.

Тем воскресным вечером в Чекерсе царила более веселая атмосфера – когда начали отмечать день рождения Мэри. Сестра Сара подарила ей набор для письма в кожаном футляре. Подруга прислала шоколад и шелковые чулки; кузина Джуди прислала поздравительную телеграмму. Мэри пришла в восторг от всего этого внимания. «Как все милы – в эти ужасные времена не забыли, что мне исполняется 18! – записала она в дневнике поздно вечером. – Я это ужасно ценю»[577].

Завершила она эту запись так: «Ложусь спать 18-летней – и очень счастливой». Ее приводила в восторг и мысль о том, что завтра она уже поедет в Эйлсбери, чтобы начать работу в Женской добровольческой службе.

Глава 48Берлин

Для Германа Геринга потери в воскресном воздушном сражении стали шокирующими и унизительными. Командиры люфтваффе вскоре осознали истинный размах этих потерь – просто по количеству самолетов, которые не вернулись на базу. Число сбитых немецких машин оказалось значительно меньше, чем заявленное Королевскими ВВС (сообщавшими о 183 победах), но оно все равно не укладывалось в голове у руководства немецкой авиации: 60 самолетов, из них 34 – бомбардировщики. Более того, на самом деле потери были еще серьезнее, поскольку этот подсчет не учитывал еще 20 бомбардировщиков, которые получили серьезные повреждения. Не учитывал он и то, что из кабин вернувшихся самолетов многих авиаторов извлекали убитыми или получившими ранения разной степени тяжести (в том числе и искалеченными). Королевские ВВС по окончательному подсчету потеряли всего 26 истребителей.

До сих пор Геринг пропагандировал идею, что экипажи его бомбардировщиков храбрее британских пилотов, поскольку люфтваффе атакует не только ночью, но и при ярком свете дня – в отличие от трусливых британцев, которые проводят свои авиарейды против Германии лишь под покровом темноты. Но теперь он приостановил все масштабные дневные налеты (хотя на наступающей неделе и произойдет еще один крупный дневной рейд против Лондона, который будет стоить люфтваффе невероятно дорого).

«У нас сдали нервы», – позже признавался на допросе генерал-фельдмаршал Эрхард Мильх[578]. В августе 1940 года британская разведка описывала его как «маленького вульгарного человечка», который преклоняется перед средневековыми божествами и церемониями[579]. Он помогал Герингу создавать люфтваффе, сыграв в этом весьма важную роль. Мильх заявил, что понесенные потери не были необходимостью. Он привел две главные причины случившегося: «а) бомбардировщики безобразно держали строй; б) истребительное сопровождение никогда не находилось там, где надо. Летная дисциплина не соблюдалась». По его словам, истребители «пренебрегли задачей сопровождения ради "свободной охоты"».

То, что люфтваффе потерпело неудачу, было ясно всем – особенно геринговскому патрону и хозяину Адольфу Гитлеру.

Между тем главный немецкий пропагандист Геббельс бился над еще одной профессиональной проблемой: как охладить общественное возмущение, вызванное тем, что в прошедшую пятницу люфтваффе подвергло бомбардировке Букингемский дворец. Эта операция оказалась полной катастрофой с точки зрения пиара (как мы выразились бы сегодня).

На войне каждый день творятся бесчеловечные вещи, но миру в целом эта атака представлялась подлой и необоснованной. Геббельс понимал, что можно притушить этот гнев, объявив, что сам дворец стал выполнять функцию арсенала или что какой-то важный склад, или электростанция, или иная цель находится на достаточно небольшом расстоянии от него – так, чтобы казалось правдоподобным, что в здание дворца попали случайные бомбы, хотя сама природа этой атаки (когда бомбардировщик, нырнув вниз сквозь тучи и дождь, полетел над Уайтхоллом к одной из самых крупных и узнаваемых достопримечательностей Лондона) делала такую защиту чрезвычайно неубедительной.

Проводя в воскресенье очередное совещание по вопросам пропаганды, Геббельс повернулся к майору Рудольфу Водаргу, офицеру связи, выполнявшему роль посредника между люфтваффе и его министерством, и велел ему «установить, имеются ли какие-либо военные цели в районе Букингемского дворца»[580].

Если таковых не обнаружится, немецкая пропаганда должна их выдумать, заявляя, что «секретные военные хранилища скрыты в непосредственной близости от него».

Глава 49Страх

Первая неделя работы Мэри в Женской добровольческой службе заставила ее в полной мере осознать реальное воздействие войны на людей. «Деревенской мышке» приходилось подыскивать жилища для тех семей, лондонские дома которых оказались разрушены при бомбежке, или для тех, которые спешно покинули город, опасаясь, как бы их не постигла такая же участь. Люди текли огромным потоком, принося с собой ужасающие рассказы о пережитом в Лондоне. Количество беженцев сильно превышало число имеющихся помещений, что вынудило ЖДС вежливо, но твердо призвать граждан, проживающих в данном районе, открыть двери своих домов для этих переселенцев. После начала войны были приняты законы о чрезвычайном положении, наделявшие правительство полномочиями по использованию частных домов в своих нуждах, однако в ЖДС не спешили апеллировать к этому закону, боясь вызвать возмущение и усугубить и без того тлеющую классовую вражду (нетрудно себе представить эти встречи портовых рабочих и сельских джентльменов) во времена, когда в обществе и так создалось немалое напряжение.

Для Мэри контраст между тем, с чем она сейчас столкнулась, и тем, как она перед этим провела лето в Бреклс-холле, оказался почти невообразимым. Всего две недели назад они с Джуди Монтегю весело разъезжали на велосипедах по загородным угодьям, купались в пруду поместья, танцевали – и флиртовали – с молодыми офицерами Королевских ВВС, а война казалась чем-то далеким, чем-то происходящим за кадром. Даже зенитки, стрелявшие по ночам, служили для нее скорее источником комфорта, а не ужаса.

Но теперь…

«Надо же – такое – в XX веке, – поражалась Мэри в одной из дневниковых записей ближайшего уик-энда. – Поглядите на Лондон – поглядите на все эти толпы лишившихся крова и имущества, на изможденных людей – в одном только Эйлсбери.

За эту неделю я увидела больше страданий и нищеты, чем когда-либо прежде.

Просто не могу подобрать слова, чтобы описать свои чувства по поводу всего этого. Я знаю лишь – меня сподвигли на более глубокое и широкое осознание тех страданий, которые приносит война. Я знаю лишь – мне стало известно о человеческих страданиях и тревогах больше, чем когда-либо прежде.

О Господи, не оставь бездомных и встревоженных.

Я видела так много озабоченных, печальных, потерянных выражений лица – и очень много храбрости, оптимизма, здравого смысла»[581].

Два дня спустя, 23 сентября, в понедельник, Мэри прочла новость о том, что потоплен «Сити оф Бенарес», а с ним погибло множество детей. «Упокой, Господи, их души, – записала она вечером в дневнике, – и помоги нам стереть проклятие Гитлера и избавиться от самого омерзительного бремени, какое мир когда-либо налагал на человечество». После этой трагедии ее отец распорядился «остановить дальнейшую эвакуацию детей за океан»[582].

Вдали стреляли зенитки и разрывались снаряды, но в Темнице поместья Чекерс царил покой – и дух истории, овеянный благожелательным присутствием призрака леди Марии. Какие бы жестокие и жуткие рассказы ни слышала Мэри каждый день, по вечерам она имела возможность укрыться в своем милом доме, где о ней заботилась Монти (Грейс Лэмонт, экономка Чекерса) и где компанию Мэри составляла Памела, ожидавшая появления на свет своего ребенка. Неожиданно получилось так, что Карнак Риветт, врач Памелы, тоже стал более или менее постоянным жильцом дома – к большому неудовольствию Клементины. Она считала его присутствие и угнетающим, и смущающим, тем более что поместье Чекерс не являлось личной собственностью семейства Черчилль, а принадлежало правительству. Она говорила Памеле: «Дорогая, ты должна осознавать, что это официальная резиденция, поэтому довольно неловко, если этот доктор каждый вечер сидит вместе со всеми за ужином»[583].

Риветт часто оставался ночевать, заявляя, что должен находиться в доме, поскольку роды могут начаться в любой момент.

Но Памела подозревала, что Риветтом движет иной мотив – страх. Она полагала, что доктор страшно напуган бомбежками Лондона и явился в Чекерс, надеясь, что здесь он будет в безопасности.

Ее ребенок должен был родиться в ближайшие три недели.

Джон Колвилл выехал из Чекерса в воскресенье днем, после чая. Он отправился в Лондон поужинать у родителей – на Экклстон-сквер, близ вокзала Виктория. Только они собрались сесть за стол, завыли сирены, и вскоре над головой послышался гул немецких бомбардировщиков. Колвилл поднялся наверх, в одну из спален. Погасив свет, он опустился на колени у окна, чтобы посмотреть, как происходит налет. Все выглядело совершенно нереально: бомбы падают на твою столицу, на твой дом – но в этом явно виделась и какая-то красота, которую он попытался описать в дневнике перед тем, как лечь спать.

«Эта ночь, – писал он, – выдалась безоблачной и звездной, над Вестминстером поднималась луна. Не могло быть зрелища прекраснее, и зенитные прожекторы, лучи которых пересекались на горизонте, и звездообразные вспышки в небе, там, где рвались снаряды, и зарево далеких пожаров – все это лишь обогащало эту сцену. Она была и величественна, и ужасна: судорожное гудение вражеских самолетов над головой; грохот орудий ПВО там и сям; при выстрелах этих орудий – огни, чем-то напоминающие светящиеся окна электричек в мирное время; и мириады звезд на небосводе, подлинных и искусственных. Нигде никогда не было такого разительного контраста между великолепием природы и человеческой низостью»[584].

Глава 50Гесс

Это было странное письмо. Английская сеть цензоров пристально следила за всей корреспонденцией, попадающей в страну и покидающей ее, и это послание, отправленное 23 сентября из Германии, тут же привлекло внимание перлюстраторов. Внешний конверт был адресован пожилой британке, некоей «миссис В. Робертс», однако внутри находился второй конверт, а также инструкции, предписывавшие переслать его одному выдающемуся шотландцу – герцогу Гамильтону.

Во втором конверте цензоры обнаружили письмо, смутившее их своей таинственностью. В тексте предлагалось встретиться в каком-нибудь нейтральном городе – например, в Лиссабоне. Вместо подписи стоял лишь инициал «А.».

Цензоры передали эти конверты вместе с их содержимым британской службе контрразведки (МИ-5), где они и остались. Герцог узнал об их существовании лишь весной, через шесть месяцев после того, как они были посланы[585].

Глава 51Убежище

Немецкие воздушные налеты на Лондон делались все интенсивнее: Геринг стремился развеять флер неудачника, окружавший его все плотнее и заставлявший тускнеть сияние его белой формы и блеск медалей. Каждую ночь десятки бомбардировщиков волнами шли на Лондон, подвергая его безудержным атакам, хотя официально Германия по-прежнему твердила, что люфтваффе атакует лишь военные цели.

Однако на самом деле оно – открыто, как никогда, – вело войну против мирного населения британской столицы. Стоит упомянуть хотя бы «парашютные мины» – бомбы, летевшие туда, куда их гнал ветер. В каждой содержалось 1500 фунтов фугасной взрывчатки. Такая бомба могла уничтожить все живое и неживое в радиусе 500 ярдов. Изначально их разработали для борьбы с кораблями. На земле такие бомбы впервые применили 16 сентября, когда 25 парашютных мин сбросили на Лондон. Они спускались в странной и зловещей тишине. Вселяемый ими ужас лишь усилился, когда 17 из них не взорвались – вынудив эвакуировать целые кварталы, пока эти бомбы не обезвредят специально подготовленные саперы Королевского военно-морского флота.

Такие мины вскоре начали сбрасывать все чаще. В записке, направленной Исмею 19 сентября, в день, когда люфтваффе применило 36 этих устройств, Черчилль отмечал, что применение парашютных мин «открыто демонстрирует, что противник совершенно отказался от всех попыток сделать вид, будто он метит в военные цели»[586]. Он предложил наносить ответные удары, выпуская аналогичные средства над немецкими городами (в тех же количествах). С безжалостным весельем он предложил заранее публиковать список немецких городов, которые станут объектом такой бомбардировки, – чтобы в стане врага нарастало ожидание беды. «Не думаю, что им это понравится, – писал он, – к тому же нет никаких причин для того, чтобы не устроить им период тревожной неопределенности».

Когда немцы переключились на ночные рейды, жизнь в Лондоне ужалась до светлого времени суток, которое по ходу осени съеживалось с ужасной неотвратимостью (а расположение столицы на довольно высокой северной широте только ускоряло этот процесс). Эти налеты породили своего рода парадокс: вероятность того, что в конкретную ночь конкретный человек погибнет из-за бомбежки, была ничтожной, однако вероятность того, что в эту ночь в Лондоне кто-то где-то погибнет под бомбами, составляла 100 %. Получалось, что безопасность – это лишь счастливый случай. Один мальчик, когда его спросили, кем он хочет быть, когда вырастет (пожарным, летчиком и т. п.), ответил:

– Хочу быть живым[587].

Многие десятки лондонцев действительно погибли, и наступление ночи само по себе становилось источником страха, но дневная жизнь оставалась до странности обыденной. В магазинах на Пикадилли и на Оксфорд-стрит по-прежнему толпились покупатели, а в Гайд-парке собиралось множество любителей солнечных ванн – оптимистов, более или менее уверенных, что немецкие бомбардировщики не пролетят над головой, пока не начнет смеркаться. Пианистка Майра Хесс ежедневно выступала с концертами в Национальной галерее на Трафальгарской площади – в час ланча, чтобы избежать вечерних налетов. Зал неизменно был полон, многие слушатели даже сидели на полу, но под рукой у каждого имелся противогаз – на всякий случай. Аудитория нередко чуть не плакала, а аплодисменты были «громогласными и очень трогательными», как отмечала Молли Пантер-Даунз, один из авторов журнала New Yorker[588]. Время от времени пианистка демонстрировала эксцентричные трюки – например, играла зажав в ладонях по апельсину. После концерта все торопливо расходились, пишет Пантер-Даунз, «закидывая на плечо ремни противогаза и выглядя значительно лучше – потому что на час всех подняли в ту плоскость существования, где кажется, что скука и страх не имеют значения».

Даже ночь постепенно казалась все менее устрашающей – несмотря на эскалацию насилия и рост масштаба разрушений. Как-то раз Оливия Кокетт (один из авторов дневников, ведущихся для «Массового наблюдения») и ее подруга Пег отправились прогуляться во время авианалета. «Шли прямо в сияние полной луны, – писала Кокетт. – Были в таком восторге от ее красоты, что дошли до Брикстона, сквозь орудийную стрельбу и прочее, восхищаясь светотенью, радуясь пустоте и тишине улиц. Как сказала Пег, вся эта война, все эти орудия кажутся чем-то банальным, по сути – незначительным на фоне этого мрачного великолепия»[589]. Автор еще одного дневника, тоже молодая женщина, описывала, как сама удивилась своим чувствам, лежа в постели после того, как совсем рядом разорвалась бомба. «Я лежала, ощущая неизъяснимое счастье и торжество, – писала она. – "Надо же – меня бомбили!" – твердила я себе снова и снова, примеряя эту фразу, как новое платье, словно чтобы посмотреть, насколько она мне впору. "Меня бомбили! ‹…› Меня бомбили – меня!"» Она отдавала себе отчет в том, что многие, вероятно, убиты или получили ранения во время этого налета, «но за всю свою жизнь я никогда не испытывала такого чистого и беспримесного счастья»[590].

Филлис Уорнер, автор еще одного дневника, обнаружила, что ее – и других лондонцев – даже удивляет собственная стойкость. «Мы выяснили, что можем это перенести: само по себе огромное облегчение для большинства из нас, – писала она 22 сентября. – Думаю, каждый втайне боялся, что не сможет, что он с визгом помчится в ближайшее бомбоубежище, что у него сдадут нервы, что он в том или ином смысле сломается. Так что это оказалось приятной неожиданностью»[591].

Однако мрачное постоянство рейдов и рост разрушений все же угнетали людей. 23 сентября, в понедельник, романистка Роуз Маколей записала: «У меня развивается особая фобия – страх оказаться заживо погребенной. Ведь я видела так много домов и многоквартирных зданий, обращенных в груды развалин, из которых людей невозможно вовремя извлечь, и у меня возникает ощущение, что лучше бы я ночевала на улице, но я знаю, что так делать нельзя»[592]. Гарольд Никольсон испытывал такой же страх – как явствует из его дневниковой записи за следующее число. «Меня ужасает, – писал он, – мысль о том, что я могу оказаться погребенным под огромными кучами обломков, слышать, как где-то капает вода, чувствовать, как ко мне подползает газ, слышать слабые крики коллег, обреченных на медленную и некрасивую смерть».

Многие лондонцы начали жаловаться на желудочно-кишечные расстройства – прозванные «тревожным животом» (намек на сирены воздушной тревоги)[593].

Нормирование продуктов оставалось раздражающим фактором. Особенно раздражало то, что в магазинах нет ни единого яйца. Впрочем, удавалось приспособиться и к этому. Семьи выращивали кур у себя во дворах: эту тактику принял на вооружение даже Профессор, державший кур у себя в лаборатории, а также в Оксфорде – на заливном лугу Крайст-Чёрч-Медоу. Как показал один из гэллаповских опросов, 33 % респондентов начали выращивать сельскохозяйственные культуры или разводить скот – для собственного потребления.

На семейство Черчилль также распространялись правила нормирования, но Черчиллям все-таки удавалось жить хорошо – отчасти благодаря щедрости других. (Похоже, Черчилль вообще словно бы притягивал к себе благотворительные дары друзей. В 1932 году, вернувшись в Лондон после лекционного турне, во время которого его сбила в Нью-Йорке машина (он даже угодил в госпиталь), Черчилль получил в подарок новенький автомобиль «Даймлер», купленный на деньги 140 жертвователей, в число которых входил и лорд Бивербрук.) Вегетарианец Профессор не потреблял полагающиеся ему нормы мяса и бекона – и передавал их Черчиллям. В Чекерсе еда всегда была желанным для хозяйки подарком. Король присылал оленину, фазанов, куропаток и зайцев из своих королевских охотничьих угодий, располагавшихся близ замка Балморал (в Шотландии) и в норфолкском Сандрингеме. Правительство канадской провинции Квебек дарило шоколад; герцог Вестминстерский поставлял лососину – на поездах-экспрессах, снабжая груз пометкой «Доставить незамедлительно».

Разумеется, Черчиллю как премьер-министру полагались некоторые привилегии, недоступные простому человеку. В частности, это касалось самого ценного товара – бензина. «Форд», имевшийся у него в Чекерсе (номерной знак DXN 609), потреблял довольно много топлива: Черчиллю недостаточно было нормы военного времени 80 галлонов[594], которых должно было хватить с 1 июня до 31 июля. Уже к концу июня стало очевидно, что горючего нужно гораздо больше. Обычному лондонцу в таком случае ничего бы не светило, но Черчиллю нужно было лишь попросить о прибавке. «Если вы не забудете помечать свои письма звездочкой, они будут тут же оказываться в зоне моего личного внимания», – писал Гарри Хермон Ходж, региональный ответственный за бензин в министерстве шахт, занимавшемся нормированием бензина[595]. На имя экономки Грейс Лэмонт (Монти) были выпущены необходимые талоны (еще на 48 галлонов).

Черчилль быстро осознал, что положенных ему норм продуктов совершенно недостаточно для прокорма множества официальных гостей, которых он принимал. И он просто потребовал дополнительные карточки. Уже 30 июня Джон Мартин, один из его личных секретарей, писал в министерство продовольствия: «И в Чекерсе, и в доме 10 по Даунинг-стрит нормативные ограничения весьма затрудняют проведение официальных приемов на том уровне, который премьер-министр считает необходимым». Министерство согласилось помочь: «Мы полагаем, что проще всего урегулировать ситуацию, прибегнув к процедуре, используемой применительно к послам зарубежных государств. Для этих лиц мы выпускаем специальные талонные книжки, где имеются купоны на мясо, сливочное масло, сахар, бекон и ветчину. Эти талоны рассчитаны на официальных гостей, которых принимают послы. Набор книжек прилагается». Черчилль хотел получить и дополнительные дипломатические талоны на чай и «кухонные жиры». Их также ему предоставили. Чтобы удостовериться, что перед очередным уик-эндом, который Черчиллю предстояло провести в Чекерсе, нужные продукты имеются в наличии, министерство инструктировало своего местного «уполномоченного по продовольствию» извещать окрестные магазины, что к ним могут прийти с этими необычными купонами. «Надеюсь, те меры, которые сейчас приняты, окажутся достаточными, – писал Р. Дж. П. Харви, служащий министерства продовольствия, – но, если в дальнейшем возникнут еще какие-то затруднения, полагаю, вы поставите нас в известность».

К счастью для Черчилля, карточная система не распространялась на определенные жизненно важные товары. Он не сталкивался с дефицитом бренди Hine, шампанского Pol Roger или сигар Romeo y Julieta, хотя денег на все это, как обычно, никогда не хватало, особенно когда речь шла о покрытии затрат на прием множества визитеров, являвшихся в Чекерс каждый уик-энд. Фонд Chequers Trust, выплачивавший зарплату обслуживающему персоналу поместья и покрывавший затраты на текущий ремонт, жертвовал на каждый такой уик-энд по 15 фунтов (это чуть меньше тысячи сегодняшних долларов), что составляло примерно половину реальных трат Черчилля – как он однажды выразился, этого едва хватало, чтобы прокормить только шоферов его гостей. С июня по декабрь 1940 года (включительно) его расходы в Чекерсе превысили общий вклад фонда на сумму эквивалентную нынешним $20 288[596].

Изрядные суммы уходили на вино – как и в ту пору, когда он был Первым лордом Адмиралтейства: теперь он тратил на это в Чекерсе вдвое больше. Впрочем, Правительственный фонд гостеприимства согласился участвовать в оплате вина и другого спиртного – с оговоркой, что эти напитки следует подавать лишь в ходе приема иностранных гостей. Черчилль с энтузиазмом воспользовался этой программой. Один из заказов для Чекерса выглядел так:

36 бутылок амонтильядо – Duff Gordon's V.O.[597];

36 бутылок белого вина – Valmur, 1934 [шабли];

36 бутылок портвейна – Fonseca, 1912;

36 бутылок кларета – Château Léoville Poyferré, 1929;

24 бутылки виски – Fine Highland Malt;

12 бутылок бренди – Grande Fine Champagne, 1874 [66-летний – ровесник Черчилля];

36 бутылок шампанского – Pommery et Greno, 1926 [впрочем, его любимым шампанским оставалось Pol Roger][598].

Эти напитки быстро размещал в винном погребе Чекерса специальный сотрудник фонда – «дворецкий Правительственного фонда гостеприимства», некий мистер Уотсон, точно отмечавший их расположение в стеллажах для бутылок. Он жаловался, что ячейки помечены бессистемно; в ответ ему тотчас же прислали специальные карточки, призванные исправить данное упущение. Сэр Эрик Крэнкшоу, администратор фонда, в письме, адресованном Грейс Лэмонт, изложил четкие правила использования этих бутылок. Вина следовало подавать, лишь когда устраивался прием для «гостей из зарубежных стран, доминионов, Индии или колоний». Перед каждым мероприятием Черчиллям следовало проконсультироваться с Крэнкшоу, «и я сообщу вам, следует ли использовать вина, предоставленные "Правительственным фондом гостеприимства", в ходе данного визита». Крэнкшоу поручил мисс Лэмонт вести точные записи в «журнале винного погребка», предоставленном фондом, – указывая, в частности, имена гостей и потребленные вина; этот журнал предполагалось каждые шесть месяцев подвергать аудиту. Впрочем, этим дело не ограничивалось. «После проведения делового завтрака или обеда, – писал Крэнкшоу, – прошу вас заполнять анкету, образчик которой прилагаю: в ней следует указывать тип приема, количество гостей, объем употребленных вин. Заполненную анкету надлежит возвращать мне для отчетности и учета».

Многие другие продукты, не подвергаясь нормированию, тем не менее были дефицитными. Один американец, посещавший страну в это время, обнаружил, что в Selfridges[599] он может купить шоколадный торт или лимонный пирог с безе, но какао нигде не найти. Дефицит товаров сделал некоторые области гигиены более проблематичными, чем прежде. Женщины быстро заметили, что прокладки достать все труднее. Ощущалась опасная нехватка по меньшей мере одной марки туалетной бумаги – как выяснил сам король[600]. Правда, с этим дефицитом он справился, договорившись о прямых поставках из британского посольства в Вашингтоне. С монаршей сдержанностью он писал своему послу: «У нас все меньше определенного типа бумаги, которая производится в Америке и которую невозможно раздобыть здесь. Одна-две упаковки по 500 листов, присылаемые с разумными промежутками, были бы весьма желательны. Вы наверняка поймете, что имеется в виду. Название начинается с буквы B!!!» Историк Эндрю Робертс пришел к выводу, что речь идет о мягкой туалетной бумаге Bromo.

Частота и предсказуемость авианалетов вскоре позволила лондонцам, склонным к использованию общественных бомбоубежищ, выработать совершенно новый распорядок дня: утром они покидали выбранное ими убежище, чтобы отправиться на работу, а в сумерках возвращались туда. Некоторые убежища стали выпускать собственные журналы и новостные бюллетени – Subway Companion [ «Спутник обитателя метро»], Station Searchlight [ «Станционный прожектор»] и Swiss Cottager [ «Житель "Суисс-Коттедж"»] и т. д. Последнее издание нарекли в честь недавно построенной станции глубокого залегания «Суисс-Коттедж», которую теперь использовали в качестве бомбоубежища. Станцию, в свою очередь, назвали в честь одного из ближайших пабов, который напоминал по внешнему виду швейцарское шале. Первый выпуск Cottager начинался такими словами: «Приветствуем наших еженощных спутников, наших временных пещерных жителей, наших спящих компаньонов, сомнамбул, храпунов, болтунов, всех, кто населяет станцию "Суисс-Коттедж" линии Бейкерлоо от заката до рассвета»[601]. Редактор, обитатель убежища по имени Дор Силвермен, обещал выпускать свое издание от случая к случаю («в таком же рваном ритме, в каком Гитлеру являются галлюцинации») и надеялся, что оно будет выходить очень недолго.

В издании приводилась масса советов и предостережений. Cottager предупреждал постояльцев убежища, что сюда не стоит приносить раскладушки и шезлонги, поскольку они занимают слишком много места; всех обитателей умоляли быть менее «щедрыми» со своим мусором; давалось обещание, что скоро убежище сможет предоставлять горячий чай, хотя пока невозможно определить, насколько скоро это произойдет, – да и в любом случае «пока вы сидите, читаете или спите в тишине и комфорте, над вами, на улицах, могут завариваться вещи посерьезнее чая». В заметке под названием «Нервничаете ли вы?», помещенной во втором выпуске Cottager, предпринималась попытка разобраться в ощущении тревоги, вызываемом применением (в районе над убежищем) более тяжелых, чем прежде, зенитных орудий. Отмечалось, что туннели метро обычно усиливают звук. Бюллетень давал по этому поводу «экспертный совет» (как он это называл): «Вибрация, вызванная огнем тяжелых орудий и другими причинами, будет ощущаться гораздо меньше, если вы не станете опираться головой о стену».

В бомбоубежищах вызывала особое беспокойство опасность применения отравляющих газов. Лондонцев призывали ежедневно проводить в своем противогазе по 30 минут, чтобы привыкнуть к его использованию. Дети принимали участие в учениях по отработке действий в случае газовой атаки. «У каждого пятилетнего ребенка – противогаз с изображением Микки-Мауса, – писала в дневнике Диана Купер. – Они обожают надевать их на учения, тут же начинают пытаться друг с другом поцеловаться, а потом маршируют в свое убежище, распевая: "Англия будет всегда"[602]».

Рейды вражеской авиации поставили в непростое положение лондонские гостиницы, особенно роскошные отели («Риц», «Кларидж», «Савой» и «Дорчестер»), где останавливались всевозможные важные персоны, прибывшие из-за рубежа, в том числе дипломаты, монархи в изгнании, министры. Многие из них теперь сделали эти гостиницы своим постоянным местом проживания. Отели гордились, что исполняют все прихоти своих постояльцев, однако защитить их от падающих бомб и разлетающихся осколков оказалось очень сложно, хотя «Дорчестер», расположенный на Парк-лейн (в Мейфэре), напротив Гайд-парка, имел в этом смысле значительное преимущество.

Это девятиэтажное железобетонное здание некогда стало своего рода аномалией для Лондона. Гостиницу открыли в 1931 году, и многие опасались, что Парк-лейн скоро будет походить на нью-йоркскую Пятую авеню. Это строение считалось несокрушимым, поэтому оно пользовалось особой популярностью среди старших чиновников, закрывавших свои дома и переселявшихся сюда: так поступили, например, лорд Галифакс и министр информации Дафф Купер. (Одним из предыдущих постоянных жителей отеля был Сомерсет Моэм, а в 1930-х годах в ночном кабаре отеля выступал молодой американский артист по имени Дэвид Каминский, позже получивший известность под экранным псевдонимом Дэнни Кей.) Купер вместе с женой Дианой жил в номере люкс на верхнем этаже, хотя считалось, что это единственный этаж отеля, уязвимый для бомб. Зато отсюда открывался прекрасный вид, как вспоминала Диана в дневнике: «Из высоких окон можно было обозреть почти весь Лондон, лежавший за зеленым морем Гайд-парка, раскинувшийся в ожидании бойни, под завязку набитый памятниками, ориентирами, слишком заметными железнодорожными линиями и мостами. Я думала: "Интересно, насколько красными будут языки пламени, когда пробьет наш час?"» Из окон она видела и министерство ее мужа. «Это высокое белое здание, – писала она, – стало для меня чем-то символическим, наподобие скал Дувра»[603].

Второй этаж «Дорчестера» считался наиболее защищенным от бомбежек. Его накрывала массивная бетонная плита, служившая опорой для всех более высоких этажей. Для поглощения взрывной волны и для того, чтобы предотвращать попадание осколков внутрь здания, сотрудники «Дорчестера» грудами свалили мешки с песком перед своим парадным входом (снаружи) – так плотно, что получилось нечто похожее на гигантские пчелиные соты. Отель превратил свои просторные турецкие бани в роскошное убежище с кабинками, зарезервированными для постояльцев, живущих в обычных номерах наверху (в том числе для лорда Галифакса и его жены). В порыве маркетингового энтузиазма «Дорчестер» даже выпустил брошюру, где новое убежище провозглашалось главной причиной для того, чтобы забронировать номер в этом отеле: «Специалисты сходятся во мнении, что в этом убежище абсолютно безопасно находиться даже при прямом попадании», – гласила эта брошюра[604]. По меньшей мере одна женщина – Филлис де Жанзе, подруга Ивлина Во, – настолько доверилась «Дорчестеру», что жила у себя дома лишь днем, а на ночь переселялась в отель. Постояльцы именовали его «Дортуаром»[605] и часто являлись сюда в вечерних туалетах. Сесилу Битону, прославившемуся своими жутковатыми ночными фотографиями Лондона, терзаемого бомбежками, проживание в этом отеле «напоминало трансатлантический круиз на роскошном лайнере, со всеми ужасами навязчивой веселости и дорогостоящего убожества»[606].

Лорд Галифакс легко засыпал даже в бомбоубежище – по словам леди Александрии Меткалф, еще одной постоялицы отеля (Галифакс питал к ней романтические чувства), «Эдварду нужно всего три минуты, чтобы уснуть, однако он всякий раз ухитряется разразиться чередой громких зевков в качестве прелюдии к погружению в этот бездонный детский сон, от которого его ничто не способно пробудить»[607]. Куперы занимали соседнюю кабинку и невольно слышали разнообразные звуки, производимые Галифаксами, когда те каждое утро просыпались и одевались. «Между 6 и 6:30 мы начинаем вставать, один за другим, – писала Диана Купер в дневнике. – Мы ждем, пока все остальные не уйдут. У каждого из них имеется фонарик, чтобы отыскать шлепанцы, и я вижу их карикатурно-чудовищные тени, отбрасываемые на потолок, словно в волшебном фонаре. Тень лорда Галифакса не перепутаешь ни с чьей. Но с ним самим мы, собственно, никогда не встречались»[608].

Постояльцы «Клариджа» и «Рица», заслышав сирены воздушной тревоги, спускались в вестибюль вместе со своими матрасами и подушками. В результате возникало своего рода комическое социальное равенство – как обнаружила журналистка Виктория Коулз, сама пережидавшая налет в вестибюле «Рица»: «Они бродили здесь в самых странных нарядах. Кто-то – в пляжной пижаме[609], кто-то – в слаксах, кто-то – в комбинезоне для воздушной тревоги, а некоторые – просто надев обычный халат на ночную рубашку, подол которой волочился по полу»[610]. Пересекая вестибюль, Коулз повстречалась с представительницей албанского королевского семейства: «Я споткнулась об сестру короля Зога, безмятежно спавшую у входа в ресторан "Рица"».

В ночь на 19 сентября, четверг, во время авианалета, который практически уничтожит знаменитый универмаг «Джон Льюис»[611], Коулз вновь обнаружила, что пережидает бомбежку в вестибюле отеля, на сей раз «Клариджа». Помещение быстро заполнялось постояльцами, многие из которых были в спальном наряде. «Все говорили со всеми, кто-то заказал выпивку на всех, и по общему веселью можно было бы подумать, что происходит очень приятная (пусть и несколько странная) костюмированная вечеринка»[612].

В какой-то момент вниз по лестнице прошествовала пожилая дама в черной шляпке, длинном черном пальто и дымчатых очках. Ее сопровождали три женщины – в своих записях Коулз называет их фрейлинами.

Вестибюль затих.

Эта дама в черном была Вильгельмина, королева Голландии в изгнании. После того как она вместе со свитой прошла дальше, шум возобновился.

Некоторые представители рабочего класса из Ист-Энда (части Лондона, очень сильно пострадавшей от бомб) не стали мириться с существованием этих роскошных убежищ для избранных. 14 сентября, в субботу, группа из примерно 70 (возможно, их было чуть меньше) жителей Степни, бедного района, расположенного между Уайтчепелом и Лаймхаусом, двинулась на Стрэнд – к отелю «Савой» (в двух шагах от Трафальгарской площади). Здесь Черчилль часто сидел за ланчем (его любимым столиком был четвертый), здесь он посещал собрания своего «Другого клуба» – «обеденного общества», одним из основателей которого он стал еще в 1911 году. Члены клуба собирались в одном из залов отеля, под названием «Пинафор»[613], где неизменно присутствовала деревянная скульптура черного кота по имени Каспар, с салфеткой на шее. Бомбоубежище в «Савое» уже прославилось своей роскошью: его секции были выкрашены розовым, зеленым и голубым, снабжены постельным бельем и полотенцами соответствующего цвета, а кроме того, здесь имелись удобные кресла и даже шезлонги (запрещенные во всех прочих бомбоубежищах).

Протестующие вошли в отель, уселись в эти кресла и поклялись, что не уйдут. Попытки агентов Скотленд-Ярда убедить их покинуть помещение ни к чему не привели. Фил Пиратин, политик-коммунист, ставший организатором марша, писал: «Мы решили: то, что годится для паразитов из отеля "Савой", более или менее сгодится для рабочих Степни и для их семей»[614]. Когда начался очередной ночной авианалет, менеджеры отеля поняли, что сейчас они не могут прогнать этих людей, и велели персоналу накормить их хлебом с маслом – и, конечно же, напоить чаем.

Авианалеты по-прежнему происходили каждую ночь – и странности и необычные эпизоды множились. Бомбы могли полностью уничтожить один дом, а соседний оставить совершенно неповрежденным. Точно так же и целые кварталы оставались нетронутыми, словно война идет где-то в другой стране, тогда как другие (особенно те, которые посетила парашютная мина) обращались в груды битого кирпича и обломков древесины. После того как в ходе одного из налетов загорелся лондонский Музей естествознания, под воздействием воды из пожарных брандспойтов проклюнулись некоторые семена в его коллекции – например, шелкового дерева Albizia julibrissim[615]: утверждалось, что этим семенам 147 лет[616]. Во время авиарейда, произошедшего 27 сентября и частично разрушившего Лондонский зоопарк, на свободу вырвалась зебра. Многие лондонцы видели этот черно-белый призрак, мчащийся по улицам. Позже животное поймали в Кэмден-Тауне. Еще в начале войны служащие зоопарка умертвили содержавшихся в нем ядовитых змей и ядовитых пауков, справедливо полагая, что, оказавшись на воле, эти существа будут представлять гораздо более серьезную опасность, нежели, скажем, сбежавший коала[617].

Один уполномоченный по гражданской обороне пережил нечто из ряда вон выходящее, когда заполз в глубокую воронку в поисках тел и натолкнулся на развалины студии какого-то скульптора. В этом здании прежде находились всевозможные мраморные статуи, куски которых теперь торчали из воронки. Луна заливала окрестности бело-голубым сиянием, и казалось, что эти фрагменты светятся. «Среди груд кирпича ты вдруг видел белую ладонь, воздетую в лунном свете, или кусок туловища, или бледное лицо, – писал он в своем дневнике, ведущемся для «Массового наблюдения». – Эффект был жутковатый»[618].

Зато авианалеты на Лондон, похоже, явно породили в городе какую-то новую волну сексуальности – как уже обнаружил Руперт, возлюбленный Джоан Уиндем. Бомбы падали, а либидо взмывало на невиданный уровень. «Никто не хотел быть один, – писала Вирджиния Коулз. – Часто можно было услышать, как та или иная вполне респектабельная молодая дама говорит своему спутнику: "Я не пойду домой – если только вы не пообещаете, что останетесь на ночь"»[619]. Одна молодая американка, недавно приехавшая в Лондон, поражалась насыщенности своей светской жизни – которой, казалось, нипочем бомбы и пожары. «На следующей неделе уже расписаны все вечера, а ведь уик-энд даже еще не начался, – сообщала она в письме домой. – Такое впечатление, что люди здесь боятся лишь одиночества, так что они назначают свидания очень заблаговременно – чтобы обезопасить себя от одинокого вечера»[620].

Презервативы были вполне доступны, противозачаточные колпачки – тоже, хотя процесс их подбора сопровождался некоторыми трудностями. Популярным руководством по сексу служили воспоминания Фрэнка Харриса «Моя жизнь и мои любови»[621], полная откровенных описаний эротических подвигов (часто довольно-таки новаторских). Книга была официально запрещена в Великобритании и Соединенных Штатах – что, конечно, лишь способствовало ее популярности и расширяло возможности ее раздобыть. Все были влюблены в «жизнь и живущих», писала актриса Теодора Рослинг, которая позже под фамилией Фицгиббон (которую она взяла при замужестве) станет известным автором поваренных книг. «На молодежь это, несомненно, оказывало возбуждающее и стимулирующее действие. Это был просто дар Господень для шаловливых девушек, потому что, как только начинали выть сирены, их не ждали дома до утра – когда звучал сигнал отбоя воздушной тревоги. Более того, их даже призывали оставаться там, где их застала сирена. ‹…› Молодым существам не хотелось думать, что они умрут, так и не поделившись с кем-то своим телом. Это был секс в своем сладчайшем проявлении: не ради денег или брака, а из любви к тому, что вы живы, из желания отдавать себя»[622].

Интрижки между замужними женщинами и женатыми мужчинами стали вполне обычным явлением. «Привычные барьеры, мешавшие завести роман с определенными людьми, разлетелись в щепки, – писал Уильям С. Пейли, основатель Columbia Broadcasting System (CBS), который провел в Лондоне значительную часть войны. – Если казалось, что дело идет неплохо, то и вам было неплохо, и к черту разницу между "нельзя" и "можно"»[623]. Секс стал прибежищем для многих, но это не гарантировало, что он будет приносить настоящее удовлетворение. Оливия Кокетт, автор одного из дневников, ведущихся для «Массового наблюдения», в разгар своего романа с женатым мужчиной походя отметила, что во время недельного любовного марафона они занимались сексом шесть раз, но «полноценно (для меня) – лишь однажды»[624].

Может, секса и было много, но дамское белье продавалось туго. Возможно, многим казалось, что для военного времени это слишком большая роскошь, а может, в этой атмосфере, уже и так невероятно заряженной сексуальностью, дополнительные стимулы в виде сексуального белья казались ненужными. Так или иначе, спрос резко упал. «Никогда в жизни у меня не было такого ужасного сезона, даже не думал, что такое возможно, – говорила владелица одного магазина женского белья. – У нас за весь день не бывает почти ни одного покупателя. Это ужасно»[625].

Но у одного человека словно бы имелся иммунитет ко всей этой сексуальной лихорадке. Этим человеком был Профессор, который, верный своей склонности принимать черно-белые решения навсегда, еще несколько лет назад решил отказаться от романтических отношений. История этого обета тоже была вполне романтической – Профессор влюбился в некую леди Элизабет Линдси[626]. Ему было 49, ей – 27. До этого его дважды отвергали женщины, но эта дружба, казалось, развивается удовлетворительным образом – пока в один жестокий день февраля 1937 года он не получил известие от отца леди Элизабет: во время путешествия по Италии она заболела пневмонией и умерла. Ее похоронили в Риме.

По-видимому, этого оказалось достаточно для Линдемана, чтобы отправить романтические отношения и брак в тот же мысленный подвал, где уже пребывали многие другие его обиды и разочарования.

Как-то раз на вечере в Бленхеймском дворце речь зашла о сексе, и одна дама, настолько известная своим необузданным сексуальным аппетитом, что ее даже прозвали Постельным клопом, обратилась к Профессору:

– Ну же, Проф, расскажите нам, когда вы в последний раз спали с женщиной!

Ответом ей было молчание[627].

Глава 52Берлин

Истребитель-ас Адольф Галланд, еще живой и стремительно увеличивающий счет своих воздушных побед, представлял проблему для шефа люфтваффе Германа Геринга.

Разумеется, галландовский рекорд следовало прославлять и вознаграждать, но Геринг придерживался твердого убеждения, что Галланд вместе со своими сослуживцами-истребителями подвел его. Он винил их (точнее, их неспособность и нежелание обеспечивать эффективное прикрытие для его бомбардировщиков) в масштабных потерях, которые несет люфтваффе, и в произошедшем из-за этого переходе к ночным бомбардировкам, что порождало свои издержки – неточный сброс бомб на цели, а также многие десятки несчастных случаев и столкновений, которые с приближением зимы обещали участиться. (За первые три месяца следующего года такие инциденты повредят или уничтожат 282 бомбардировщика люфтваффе – почти 70 % от общего числа потерь бомбардировщиков по каким-либо причинам.)[628] А ведь Геринг когда-то обещал Гитлеру, что поставит Англию на колени за четыре дня. Но даже после четырех недель ночных авианалетов на Лондон – и воздушных рейдов против огромного количества других целей – Черчилль не выказывал никаких признаков слабости.

Геринг вызвал Галланда в свой охотничий домик в Восточной Пруссии (Рейхсъягерхоф), чтобы высказать недовольство действиями истребителей. Вначале Галланд сделал остановку в Берлине, чтобы получить очередную награду – Дубовые листья к своему Рыцарскому кресту. А уже потом полетел в Восточную Пруссию встречаться с Герингом. У тяжелых деревянных ворот поместья Галланд встретил своего друга, коллегу-аса и заклятого соперника Вернера Мёльдерса: тот как раз уходил. Три дня назад Мёльдерс получил в Берлине такие же Дубовые листья. Теперь он спешил обратно на базу, раздраженный тем, что пришлось потерять три дня, которые можно было провести в воздухе, сбивая вражеские самолеты и пополняя счет своих побед.

Прежде чем отбыть, Мёльдерс крикнул Галланду: «Толстяк обещал мне, что задержит тебя так же, как и меня, а то и подольше!»[629] Галланд пошел дальше, к входу в сам охотничий домик – большое и мрачное строение из колоссальных бревен, крытое соломой и стоящее среди высоких тонких деревьев. Геринг вышел ему навстречу. Он выглядел как персонаж сказки братьев Гримм – в шелковой рубахе с рукавами бабочкой, замшевой охотничьей куртке зеленого цвета и высоких сапогах. За пояс он заткнул огромный охотничий нож, напоминающий средневековый меч. Казалось, Геринг пребывает в хорошем настроении. Поздравив Галланда с новой наградой, он сообщил, что этим почести не ограничатся: гостю предоставляется шанс поохотиться на одного из здешних роскошных оленей. Геринг знал этих животных так же хорошо, как собачники знают своих псов. Он даже присвоил каждому кличку. Шеф люфтваффе заверил Галланда, что у него будет масса времени на охоту, поскольку он обещал Мёльдерсу, что будет держать его конкурента у себя в охотничьем домике по меньшей мере три дня. Галланд подстрелил оленя уже на следующее утро – «поистине королевская дичь, такой олень встречается раз в жизни». Голову, увенчанную огромными ветвистыми рогами, отрезали, чтобы Галланд мог сохранить ее как трофей.

Галланд не видел причины оставаться дольше, но Геринг настаивал: он хотел сдержать обещание, которое дал Мёльдерсу.

Днем поступили сообщения о крупном авианалете на Лондон (одном из последних дневных рейдов), в ходе которого люфтваффе понесло серьезные потери. «Геринга это ошеломило, – писал Галланд. – Он просто не мог объяснить, почему происходят эти всё более мучительные потери бомбардировщиков».

Но Галланду ответ на этот вопрос казался очевидным. Он и его сослуживцы безуспешно пытались втолковать своему командованию, что Королевские ВВС сильны как никогда, что их боевой дух не ослаб, что у них словно бы имеется неисчерпаемый запас новых машин. Неделю назад Геринг объявил, что у Королевских ВВС осталось лишь 177 истребителей, но это не стыковалось с тем, что Галланд наблюдал в воздухе. Англичане каким-то образом ухитрялись выпускать истребители со скоростью, превосходящей темпы их потерь.

Поскольку Геринга отвлекли военные неудачи этого дня, Галланд снова попросил разрешения вернуться в свое соединение. На сей раз Геринг не стал возражать – несмотря на обещание, данное Мёльдерсу.

Галланд уехал, волоча с собой гигантскую голову оленя, украшенную рогами. Некоторую часть пути они с головой проделали на поезде, где, по словам Галланда, «олень производил более сильное впечатление, чем дубовые листья на моем Рыцарском кресте».

В этот день пришла еще одна большая новость – совсем из других мест. Пока Галланд гостил в геринговском охотничьем домике, Япония подписала Тройственный пакт, официально встав на сторону Германии и Италии.

А в Берлине примерно в это же время член одного из бомбардировочных экипажей люфтваффе заглянул на квартиру к Уильяму Ширеру для тайного разговора. Этот авиатор был тайным информатором Ширера. Рискуя жизнью, он рассказывал о жизни немецкой авиации. Источник поведал Ширеру, что и он, и его собратья по экипажу восхищаются пилотами Королевских ВВС, особенно одним развязным летчиком, у которого всегда торчит в углу рта сигарета и которого они тайком поклялись прятать и защищать, если его когда-нибудь собьют над территорией, находящейся под контролем Германии.

Ночные бомбежки, по словам этого авиатора, сильно сказывались на экипажах. Бомбардировщикам требовалось лететь, строго придерживаясь расписания, вдоль тщательно прочерченных маршрутов – чтобы избегать столкновений между самолетами, идущими на задание и возвращающимися на базы. Экипажи часто совершали вылеты по четыре ночи в неделю и начинали уставать, рассказал он Ширеру. И их удивляло, что налеты на Лондон пока дали такой небольшой зримый эффект. Авиатора «впечатлили размеры Лондона», записал Ширер в дневнике. И далее: «Он сказал, что они долбят по нему уже три недели и он поражен, сколько от него еще осталось! По его словам, перед взлетом им часто говорили, что они найдут свою цель, ориентируясь на квадратную милю города, охваченную огнем. Однако, добравшись до места, они не могли найти никакой квадратной мили огня, лишь небольшие пожары там и сям»[630].

В другой записи Ширер отмечал, что в наиболее циничных кругах берлинского общества начал ходить такой анекдот:

«Гитлер, Геринг и Геббельс летят на самолете. Самолет разбился, все трое погибли. Кто спасся?

Ответ: немецкий народ»[631].

Шли дни, и министр пропаганды Йозеф Геббельс озадачивался все сильнее. Все было как-то нелогично. Он не мог взять в толк, почему Черчилль до сих пор не признал поражение, ведь Лондон каждую ночь утюжат бомбардировками. Разведка люфтваффе продолжала докладывать, что Королевские ВВС находятся на последнем издыхании, что у них осталась последняя сотня истребителей или что-то около того. Почему же Лондон все еще стоит, почему Черчилль до сих пор у власти? Англия не демонстрировала никаких внешних признаков бедственного положения или слабости. О нет, совсем напротив. На очередном совещании со своими пропагандистами, прошедшем 2 октября, Геббельс сообщил, что «в настоящее время Лондоном по всей Британии и, возможно, по всему миру распространяется очевидная волна напускного оптимизма и сопутствующих выдумок»[632].

Стойкость, проявляемая Англией, имела непредвиденные – и опасные – последствия на родине Геринга, среди немецкого народа. Поскольку Англия продолжала сражаться, немцы осознали, что вторая военная зима неизбежна. Росло недовольство. В последние дни новость о том, что правительство Германии распорядилось начать обязательную эвакуацию детей из Берлина, вызвала в обществе всплеск тревоги, поскольку это известие противоречило пропагандистским заверениям Геббельса насчет того, что люфтваффе надежно защитит Германию от вражеских авианалетов. На следующем совещании (3 октября, в четверг) Геббельс настаивал: эта эвакуация носит добровольный характер. Он поклялся: всякий, кто будет распускать слухи об обратном, «непременно закончит в концентрационном лагере»[633].

Глава 53Цель: Черчилль

Бомбардировки Лондона заставляли окружение Черчилля все больше опасаться за безопасность премьера – хотя сам он, похоже, не разделял эту тревогу. Даже самые яростные авианалеты не мешали ему забраться на ближайшую крышу, чтобы понаблюдать за бомбежкой. Однажды холодной ночью, следя за вражеским рейдом с участка крыши, находящегося над подвальными помещениями Оперативного штаба кабинета, он уселся на каминную трубу, чтобы не замерзнуть, и сидел так, пока на крышу не поднялся офицер, чтобы вежливо попросить его подвинуться: премьер-министр заткнул собой дымоход, и дым теперь идет в комнаты внизу, вместо того чтобы выходить наружу. Зачарованный стрельбой зенитных орудий, Черчилль продолжал посещать расчеты ПВО даже в те моменты, когда над головой летели немецкие бомбардировщики. Когда начинался авианалет, он отправлял своих сотрудников вниз, в бомбоубежище, но сам не следовал за ними, а продолжал работать за письменным столом. Ночью и во время дневных перерывов на сон он пользовался собственной кроватью. Когда в Сент-Джеймс-парке, в опасной близости от дома 10 по Даунинг-стрит, обнаружили крупную неразорвавшуюся бомбу, Черчилль сохранил невозмутимость, выразив беспокойство лишь по поводу «этих бедных птичек» (пеликанов и лебедей) на тамошнем озере. Казалось, его не волнуют даже удары, которые приходятся совсем рядом. Джон Колвилл вспоминал, как однажды ночью они шли через Уайтхолл – и вдруг неподалеку две бомбы со свистом промчались вниз. Колвилл присел, ища укрытие; Черчилль же хладнокровно продолжал движение, «вышагивая посреди Кинг-Чарльз-стрит, выпятив подбородок и стремительно отталкиваясь от земли своей тростью с золотым набалдашником»[634].

Черчиллевская беспечность по отношению к собственной безопасности вызвала раздраженную мольбу министра авиации Синклера: «В эти дни меня волнует одно – что вы остаетесь на Даунинг-стрит, где нет подобающего убежища»[635]. Он уговаривал Черчилля перебраться в помещения Оперативного штаба кабинета или еще в какое-то хорошо защищенное место. «Вы просто выставляете нас на посмешище, когда настаиваете, чтобы мы жили в подвалах, а сами отказываетесь это делать!» – восклицал он. Вайолет Бонем Картер, близкая подруга Черчилля, говорила ему, как она упрашивает Клементину не допускать, чтобы он забредал в опасные зоны. «Может, для вас это и забавно – только вот нас, всех остальных, это ужасает. Пожалуйста, поймите, что для большинства из нас эта война – театр одного актера (в отличие от предыдущей), и начните относиться к своей жизни как к пламени, которое надо всячески оберегать. Ваша жизнь принадлежит не только вам, но и всем нам»[636].

К уговорам – и к действиям – подключились и другие. На окна лондонской резиденции премьера установили противовзрывные ставни-жалюзи, предохраняющие от шрапнели и мешающие стеклам разлететься на острые осколки, разрывающие плоть. Министерство общественного строительства взялось за сооружение железобетонного щита, который укрепил бы потолок над помещениями Оперативного штаба кабинета. Кроме того, растущая опасность побудила правительство заняться строительством новой, взрывоустойчивой квартиры над Оперативным штабом кабинета. Эта квартира специально предназначалась для семьи Черчилль, и ее стали называть Пристройкой к дому 10 – или просто Пристройкой. Как всегда, стук молотков (неизбежный при таких работах) доводил Черчилля до бешенства. Он то и дело посылал своих личных секретарей отыскать источник шума и прекратить его, тем самым (по мнению Колвилла) саботируя работы.

Дом 10 по Даунинг-стрит, который Черчилль некогда назвал «покосившимся», имел по меньшей мере одно достоинство: он угнездился среди более высоких зданий, в зоне, защищаемой большим количеством зенитных батарей и заградительных аэростатов. А вот Чекерс, загородная резиденция премьер-министра, – совсем другое дело. Пока меры по защите этого дома от атаки с воздуха, по сути, свелись к тому, что Комнату Гоутри укрепили дополнительными деревянными балками. Когда Артур Ли, предыдущий владелец Чекерса, увидел эти приготовления, он пришел в ужас. «Будучи в Чекерсе, – писал он, – я, надо признаться, был несколько ошарашен представлениями министерства общественного строительства о бомбозащитных помещениях внутри дома, укрепленных кучами гниющих мешков с песком у его кирпичных стен – снаружи»[637]. С тех пор мешки с песком вообще убрали; деревянные балки остались в прежнем виде.

Сам Черчилль был вполне готов сражаться с врагом среди здешних реликвий эпохи Кромвеля, если немецкие захватчики вторгнутся в дом, и ожидал, что его семейство поведет себя так же. На одной семейной встрече он заявил: «Если придут немцы, каждый из вас может унести с собой одного в могилу».

– Я не умею стрелять из пистолета, – запротестовала его невестка Памела.

– Тогда пойдешь на кухню и возьмешь там разделочный нож[638].

И она понимала, что он не шутит. «Он говорил совершенно серьезно, – вспоминала она позже, – и я пришла в ужас». Обитателям Чекерса выделили четыре каски (которые все называли «жестяные шляпы»): их следовало использовать экономке Грейс Лэмонт, шоферу Черчилля, Клементине и Памеле. У Мэри имелась собственная каска – и полный комплект формы: их предоставляла Женская добровольческая служба, где она работала.

Похоже, первым по-настоящему осознал уязвимость Чекерса один из личных секретарей премьера – Эрик Сил. В конфиденциальной служебной записке, направленной «Мопсу» Исмею, он высказал свои опасения, и Исмей тоже забеспокоился. То, что немцам известно месторасположение этого дома, не вызывало сомнений. Три года назад гитлеровский министр иностранных дел Иоахим фон Риббентроп (тогда – посол в Великобритании) посетил эту резиденцию – еще когда пост премьер-министра занимал Стэнли Болдуин. С началом воздушной войны в небе над Англией тот же Исмей понял, что Чекерс может стать вожделенной мишенью – и для люфтваффе, и для парашютистов, которых, возможно, захотят высадить где-нибудь в окрестных полях. Но он не понимал степени уязвимости этого поместья, пока Королевские ВВС не сделали с помощью своих самолетов-разведчиков серию снимков его территории, чтобы посмотреть, какой она может видеться немецким пилотам.

Сделанные с высоты 10 000 футов, эти фотографии (а также снятые позже – с 5000 и 15 000 футов) выявили совершенно шокирующую особенность этого дома и его расположения в ландшафте. Длинная подъездная дорога, Виктори-уэй [улица Победы], пересекалась с U-образной аллеей, ведущей к парадному и заднему входам в дом. Обе дороги покрывал слой светлого гравия, что создавало резкий контраст с окружающей зеленью. С воздуха это выглядело жутковато: длинная белая линия Виктори-уэй напоминала стрелу, указывающую на дом. По ночам, когда луна словно бы заставляла светиться этот бледный гравий, эффект был еще ярче, и казалось каким-то чудом, что немецкие бомбардировщики до сих пор щадили дом.

Тревоги Исмея усугублял тот факт, что один из аэрофотоснимков Чекерса, полученный из частного источника, был уже опубликован в прессе – и (как Исмей сообщил министерству внутренней безопасности в письме от 29 августа) «следовательно, по всей вероятности, находится в руках немцев». Он приложил к письму копию этой фотографии, на которой дом и в самом деле казался весьма характерной и отчетливой мишенью, и написал: «С учетом того факта, что премьер-министр отправляется туда почти каждый уик-энд, очень важно как можно раньше предпринять шаги, направленные на то, чтобы сделать этот объект не таким легкоидентифицируемым [с воздуха]»[639].

Имевшийся в министерстве отдел маскировки предложил ряд решений – в частности, покрыть аллеи таким же материалом, который используется на теннисных кортах, или натянуть сверху сетки, набитые стальной ватой, – но затем пришел к выводу, что лучшее (и наименее дорогостоящее) средство маскировки аллей состоит в том, чтобы засыпать их торфом. Клементина хотела, чтобы это сделали побыстрее: в доме сейчас проживали и ее дочь, и ее беременная невестка, а сам Черчилль, похоже, все чаще становился мишенью люфтваффе (если судить по воздушным атакам на Уайтхолл, которые явно участились).

Но Исмея заботили и другие опасности. Специалисты, оценившие Чекерс с точки зрения безопасности, предупреждали, что резиденции необходима защита от всех видов угроз, начиная с киллеров-одиночек и кончая отрядами парашютистов. За домом и прилегающей территорией сейчас наблюдал взвод Колдстримской гвардии, состоявший из четырех унтер-офицеров и 30 солдат, но Исмей хотел, чтобы их численность увеличили до 150 человек. Гвардейцы размещались в палатках, установленных на территории. Исмей рекомендовал более постоянную структуру – с казармой и столовой, спрятанными среди деревьев в задней части поместья. Он признавал, что тут могут возникнуть проблемы с канализацией: «Пришлось бы использовать сточные трубы Чекерса, для которых это может оказаться чрезмерной нагрузкой»[640].

В середине сентября, с усилением страха перед вторжением, командование британских войск в метрополии разместило в Чекерсе бронеавтомобиль «Ланчестер» – для того чтобы им пользовался Черчилль. К машине были приставлены два офицера. Генеральный штаб британских войск в метрополии рекомендовал, чтобы эти офицеры были вооружены пистолетами-пулеметами Томпсона: «Они обеспечат более значительную огневую мощь, чем пистолеты, в случае столкновения с вражескими агентами или отрядами парашютистов»[641]. Предполагалось, что в будние дни этот автомобиль будет находиться в Лондоне; личного шофера Черчилля следовало научить им управлять.

Профессор, со своей стороны, испытывал особую озабоченность в связи с теми опасностями, которые представляло получение Черчиллем огромного количества сигар в качестве подарка от британцев и от представителей зарубежных стран – не потому, что курение вредно само по себе (в ту пору такое представление еще не стало общепринятым), а из опасений, что отправитель или вражеский агент может начинить сигару ядом. Достаточно было бы ввести крошечное количество отравляющего вещества в одну сигару из 50 преподносимых в дар. Лишь особым образом проверенная сигара могла считаться абсолютно безопасной, однако процесс такого тестирования неизбежно разрушал сам образец. В ходе тщательного анализа обнаружилось, что в одной из кубинских сигар, подаренных премьеру, содержится «небольшой уплощенный черный сгусток растительных остатков, со значительным количеством крахмала и двумя волосками»: специалисты заключили, что это катышек мышиного помета. Сам по себе никотин, как подчеркивал лорд Ротшильд, главный специалист МИ-5 по проведению такого анализа, является опасным ядом, – хотя после тестирования одной группы подаренных Черчиллю сигар он заметил: «Должен сказать, безопаснее будет выкурить все остальные, чем перейти какую-нибудь лондонскую улицу»[642].

Однажды Черчилль решил вообще наплевать на соответствующие меры предосторожности. Он получил в дар от президента Кубы целый ящик гаванских сигар. Как-то вечером, после ужина, он продемонстрировал подарок своим министрам – перед тем, как возобновить совещание кабинета, выдавшееся особенно напряженным.

– Господа, – проговорил он, – я намерен провести эксперимент. Может быть, его результатом станет радость. А может быть, он закончится печально. Сейчас я раздам каждому из вас по одной из этих великолепных сигар.

Он немного помолчал.

– Вполне может статься, что каждая из них содержит какой-то смертельный яд.

Еще одна драматическая пауза.

– Вполне может статься, что не пройдет и нескольких дней, как я скорбно проследую за длинной вереницей гробов по проходу Вестминстерского аббатства.

Он снова сделал паузу.

– Поносимый народом как человек, перебордживший Борджиа.

Он раздал сигары. Все закурили. В итоге все выжили[643].

Но неделю спустя Джон Колвилл сообщил Черчиллю, что отправляет по одной сигаре из каждой коробки, полученной премьером в подарок, на проверку в МИ-5. Он добавил: Профессор «надеется, что вы не станете курить какие-либо из этих сигар, пока не будут известны результаты анализа. Он подчеркивает, что на Кубе только что проведена операция против нежелательных элементов и что эта облава выявила неожиданно много нацистских агентов, а также лиц, симпатизирующих нацистам»[644].

Линдеман предпочел бы, чтобы Черчилль не курил никаких сигар, поступивших в дар из-за границы. Об этом Колвилл уведомлял премьера в отдельной записке, отмечая: «Впрочем, Профессор полагает, что вы могли бы позволить им накапливаться в каком-то безопасном и сухом месте до окончания войны, после чего вы можете счесть, что вправе взять на себя риск их курения, если у вас возникнет такое желание»[645].

В сущности, Профессор свойственным ему сухим научным языком говорил, что к тому времени смерть Черчилля от сигары уже не будет иметь значения.

Бивербрук все больше досадовал на то, сколько рабочего времени пропадает из-за воздушных налетов, ложных тревог и визитов одиночных бомбардировщиков, чья задача явно состояла просто в том, чтобы спровоцировать включение сирен и загнать рабочих в бомбоубежища. В один из таких дней два вражеских самолета, по отдельности друг от друга совершавшие полеты над Лондоном, вызвали сигналы воздушной тревоги, ставшие причиной шестичасовой задержки производства на городских заводах. За неделю, закончившуюся 28 сентября, в субботу, налеты – и сигналы воздушной тревоги – вдвое сократили количество рабочих часов на семи крупных авиационных заводах. Цена этих потерянных часов усугублялась тем, что рабочие, проведшие ночь в бомбоубежище, на другой день трудились менее эффективно. Когда же бомбы действительно падали, вторичные эффекты оказывались еще более серьезными. Рабочие оставались дома; труднее было найти тех, кто согласится выйти в ночную смену. За июль компания Parnall Aicraft Ltd., производившая пушечные и пулеметные турели для самолетов, потеряла 73 000 человеко-часов работы из-за ложных сигналов тревоги. А семь месяцев спустя более 50 рабочих этого предприятия погибли в ходе одного-единственного дневного налета.

Сам Бивербрук возненавидел вой сирен воздушной тревоги. «Надо признать, что он почти помешался на этих сиренах», – писал Дэвид Фаррер, его личный секретарь[646]. Бивербрук забрасывал Черчилля жалобами и наседал на него, убеждая вообще запретить эти сигналы. «Может быть, это решение будет стоить некоторого количества жизней нашей стране, – писал он. – Но если мы будем настаивать на этих предупреждениях, то мы, вероятно, заплатим еще более высокую цену в смысле потерянных жизней – из-за ущерба, который понесет наше производство самолетов»[647].

Часть вины за невыпущенную продукцию Бивербрук возлагал на своего излюбленного соперника – министра авиации Арчи Синклера, обвиняя его в том, что он не обеспечивает должную защиту предприятий и не обороняет их даже после того, как заблаговременно получает предупреждение о вероятном налете. Бивербруку хотелось, чтобы над заводами висело больше заградительных аэростатов, чтобы их прикрывало больше зенитных орудий; он даже потребовал, чтобы министерство авиации отрядило по одному «Спитфайру» для защиты каждого производственного комплекса.

Впрочем, он ни на секунду не верил, чтобы такие меры действительно могли защитить завод, подчеркивал его секретарь Фаррер: «Он стремился создать видимость, а не по-настоящему безопасные условия»[648]. По словам Фаррера, министра интересовало не спасение рабочих, а возможность удержать их на рабочем месте. Фаррер добавляет: «Он был вполне готов рисковать жизнями людей, чтобы произвести больше самолетов».

Бивербрук сетовал и на другие угрозы производству – и видел такие угрозы повсюду. Когда Герберт Моррисон, министр внутренней безопасности и министр внутренних дел, предложил позволить небольшим магазинам работать лишь пять дней в неделю и закрываться в три часа дня (чтобы у владельцев и сотрудников было время добраться до своего дома или до убежища, прежде чем начнутся вечерние и ночные авианалеты), Бивербрук принялся возражать – заявляя, что в таком случае заводские рабочие потребуют того же. «А это, конечно, будет настоящая катастрофа», – писал он.

Кроме того, Бивербрук предостерегал: если рабочие британских заводов не будут использовать свои станки 24 часа в сутки, Америка заметит это – и охладеет в своем желании присылать новые станки. Сомнительно, чтобы Бивербрука и в самом деле заботило мнение американцев. Он лишь хотел выдавать нужные объемы продукции – любой ценой. Для этого ему требовалось внимание Черчилля, а одним из способов привлечь это внимание как раз и служило вызывание призрака разочарованного Рузвельта. «Американские заявления о том, что у нас больше станков, нежели нам требуется, будут в таком случае совершенно оправданны», – писал Бивербрук.

Чтобы побудить других игнорировать сигналы воздушной тревоги, Бивербрук решил оставаться за рабочим столом, когда зазвучат сирены, хотя происходящее приводило его в ужас. «Бивербрук – человек довольно нервный, – писал Фаррер. – Его невероятно пугал звук падающих бомб. Но он знал, что работу надо делать срочно, и это ощущение срочности подавляло его страхи»[649].

Между тем Профессор продолжал осыпать Черчилля градом записок и заметок по самым разным темам, в том числе и касающимся новых вооружений. Его исключительно сухое аналитическое восприятие окружающей действительности делало некоторые его предложения безжалостными. В одном из проектов он советовал отравить колодцы, используемые итальянскими войсками на Среднем Востоке[650]. Он рекомендовал использовать хлорид кальция, «что было бы чрезвычайно удобно, поскольку на каждые 5000 галлонов воды потребуется лишь 1 фунт этого вещества». Впрочем, он прекрасно понимал всю важность реакции общества на подобные операции, поэтому предпочитал не рекомендовать яды более смертоносные (скажем, мышьяк), поскольку они вызывают «нежелательные ассоциации в общественном сознании»[651].

Однако он не проявлял такой сдержанности, когда речь шла о том, чтобы попросту испепелять колонны вражеских солдат. «На мой взгляд, горящая нефть имеет огромный военный потенциал – при условии, что она используется в широких масштабах», – заявил он Черчиллю неделю спустя. Пылающую нефть можно использовать для того, чтобы остановить наступающего противника, а «еще лучше – чтобы сжечь целую колонну войск или техники», писал он. Далее Профессор пояснял: «Нужно лишь провести пару труб по обочине дороги, замаскировав их в живой изгороди. В трубах надо проделать отверстия, обращенные к дороге. В нескольких сотнях ярдов труба подключается к резервуару или нефтепроводу. И в решающий момент, когда колонна бронетехники оказывается на дороге, включается подача нефти, происходит ее управляемое воспламенение, и весь подготовленный участок дороги обращается в топку, где бушует пламя»[652].

Мэри Черчилль продолжала обижаться, что ее – из соображений безопасности – упрятали в сельскую глубинку «чрезмерно заботливые» родители и что она не в состоянии разделить с другими военный опыт. В ночь на четверг, 26 сентября, ей представилась такая возможность. Одна из гигантских «парашютных мин», сбрасываемых люфтваффе, залетела в Эйлсбери и взорвалась настолько близко от помещений Женской добровольческой службы, что сделала их непригодными для дальнейшего использования. Девятнадцать сотрудниц получили ранения.

Испытанное ею возбуждение оказалось омрачено жестоким разочарованием: как раз в это время на ее отца и его правительство обрушилась мощная волна критики. Незадолго до этого, уступив заверениям своих главных военных советников, Черчилль распорядился возобновить операцию «Угроза» – совместный захват Дакара (портового города в Западной Африке) британскими частями и Свободными французскими силами под общим командованием генерала де Голля. Атака, начавшаяся на этой неделе, первое время развивалась столь успешно, что победа казалась предрешенной. Однако целая комбинация факторов (в том числе неожиданно упорная оборона вишистов, контролировавших порт) привела лишь к впечатляющему поражению – в ходе настолько хаотичной и нелепой операции, что она стала прямо-таки пародией на воодушевляющую героическую атаку, которую с надеждой представлял себе Черчилль. Британским войскам снова пришлось отступать, что позволило критикам Черчилля представить этот инцидент просто как очередное звено в цепи провалов, включающей в себя Норвегию, Дюнкерк и (для тех, кто не ленился заглянуть подальше в прошлое) Галлиполи, когда во время первого срока Черчилля на посту главы Адмиралтейства он попытался высадить армию на турецкий Галлиполийский полуостров, что также закончилось эвакуацией британских войск[653]. Эта катастрофа, гораздо более кровавая, чем Дакар, тогда стоила Черчиллю его поста. Теперь же в докладе управления внутренней разведки общественная реакция на поражение при Дакаре резюмировалась так: «Снова победила эвакуация»[654].

Мэри знала, как отчаянно ее отцу хочется предпринять наступательную операцию против Германии, не ограничиваясь просто бомбардировками. Первоначальный инстинктивный порыв Черчилля отменить операцию (после того как неделю назад он посетил оперативный центр Королевских ВВС в Аксбридже) был весьма разумным, но он позволил себе пойти на поводу у высокопоставленных военачальников. В своем дневнике Мэри встает на защиту отца: «Не понимаю, как можно избежать ошибок, нужно постоянно принимать решения»[655].

Среди домашних Черчилля провал операции «Угроза» воспринимался очень серьезно: считалось, что он ставит под удар все правительство.

«О господи – как-то так получилось, что эта незначительная неудача стала бросать тень буквально на все, – писала Мэри. – Я так надеюсь, что правительство выдержит – У меня такие смешанные чувства. Конечно, я хочу, чтобы папа справился, но не только по личным причинам, а еще и потому, что если он уйдет – КТО ЖЕ ПРИДЕТ??»

Следующий день, 27 сентября, пятница, оказался не лучше. «Такое ощущение, что сегодня над всем висит мрачная туча дакарской истории, – заметила Мэри. – Судя по всему, кто-то действительно принял неверное решение. Как же я переживаю за папу. Он ведь так любит французов, и я знаю, что он жаждет, чтобы они совершили что-нибудь величественное и красивое, – но, боюсь, на него за это свалится немало шишек». Ее потрясло количество яда, изливаемое на него в прессе. Казалось, в особенности этот эпизод взбесил газету Daily Mirror. «"Вновь Галлиполи?" – писала Мэри, цитируя саркастическую формулировку, к которой прибегло это издание. – О – какие недобрые слова»[656].

Атмосферу напряженного ожидания, царившую в доме, усугубляло то, что ее беременная невестка Памела чувствовала себя плохо: в четверг ей стало дурно, в пятницу – еще хуже. А непрестанное попечение Карнака Риветта, врача Памелы (в частности, он, казалось, был просто помешан на том, чтобы она побольше ходила), становилось каким-то удушающим, так что Мэри даже воскликнула в дневнике: «Ну почему м-р Риветт не может оставить бедную девушку в покое?»

Ребенку полагалось родиться в один из ближайших дней, но 8 октября, во вторник, Памела и Клементина все-таки отправились из Чекерса в Лондон, чтобы поприсутствовать на приведении к присяге Рандольфа, мужа Памелы, в качестве нового члена палаты общин (став парламентарием, он сохранит за собой место в 4-м гусарском полку и продолжит работать корреспондентом бивербруковской Evening Standard).

Они поехали на машине в Лондон, отлично зная, что люфтваффе, скорее всего, вечером и ночью снова обрушит на город свои удары, как это происходило каждый вечер и каждую ночь начиная с 7 сентября и несмотря на непреходящий страх перед возможным вторжением. 4 октября, в пятницу, Черчилль признался Рузвельту: «Мне отнюдь не кажется, что опасность вторжения миновала». Имея в виду Гитлера, он писал: «Господинчик скинул одежду и натянул купальный костюм, но вода все холоднее, и в воздухе чувствуется осенний морозец». Черчилль понимал: если Гитлер планирует совершить такой шаг, ему придется сделать это уже скоро – прежде чем погода ухудшится. Премьер заверял Рузвельта: «Мы сохраняем предельную бдительность»[657].

Памела и Клементина везли в машине баллон веселящего газа – на случай, если у Памелы начнутся схватки. Однако этот день сулил наиболее драматичные события не им, а Мэри, оставшейся в Чекерсе.

Мэри в этот вечер как-то незаметно оказалась в гостях у офицеров подразделения Колдстримской гвардии, которому было поручено защищать Чекерс. Ей очень понравились и вечеринка, и то внимание, которым она там пользовалась. Но тут вмешалось люфтваффе.

В самый разгар ужина все присутствовавшие услышали характерный свист падающей бомбы – звук, который ни с чем нельзя перепутать. Все инстинктивно пригнулись и стали ждать взрыва. Казалось, они ждут его слишком долго. Когда же взрыв грянул, он показался странно приглушенным; гости «с трудом переводили дух, но остались целы и невредимы, и настроение у всех по-прежнему оставалось бодрым», писала Мэри.

Хозяева вечеринки поспешно вывели девушку наружу и помогли ей спуститься в глубокий противовоздушный ров, на дне которого оказалось полно жидкой грязи, безнадежно испортившей ее любимые замшевые туфли. Когда было решено, что налет закончился, мужчины проводили ее домой. «Они были так милы со мной, – записала она в дневнике, – и я чувствовала ужасное возбуждение, просто дух захватывало – но слава богу – не то чтобы я вся побледнела и дрожала, как я часто боялась и представляла себе».

Она добавила: «Пусть будут прокляты эти чертовы фрицы, помешали такой приятной вечеринке».

На другой день, 9 октября, в среду, Мэри узнала, что бомба оставила громадную воронку всего в сотне ярдов от столовой гвардейцев, в поле, покрытом слоем грязи. Она решила, что из-за этой грязи, видимо, взрыв и прозвучал так глухо.

В дневнике она записала: «Мне кажется, война не так уж игнорирует меня»[658].

Рано утром в четверг, в том же Чекерсе, не без помощи доктора Риветта, боязливого и назойливого, Памела родила сына. Присутствовала также молодая медсестра. Приходя в себя после тумана анестезии, Памела услышала, как медсестра говорит:

– Я вам уже пять раз сказала – это мальчик. Будьте добры, поверьте мне.

Ошеломленная Памела ничего не соображала, ей требовалось подтверждение.

– Теперь это не может измениться, – проговорила она. – Нет. Теперь это не может измениться.

Ее заверили, что пол ребенка и в самом деле не изменится[659].

Клементина занесла новость в гостевую книгу Чекерса: «10 октября, 4:40 утра – Уинстон». В этом доме уже больше столетия не происходили роды.

«К нам прибыл Уинстон Черчилль-младший, – записала Мэри в дневнике. – Ура-а-а-а».

И добавила:

«Пам слаба, но счастлива.

Младенец вовсе не слаб, но лишь отчасти счастлив!»[660]

Рандольф, муж Памелы, новоиспеченный парламентарий, пропустил эти роды. Он находился в Лондоне, в постели с женой одного австрийского тенора, лицо которого, украшенное моноклем, помещали на коллекционные карточки, вкладываемые в пачки сигарет[661].

На следующее утро Черчилль, работавший в кровати у себя на Даунинг-стрит, узнал, что две бомбы упали на примыкающую к дому площадь Хорсгардз-пэрейд, но не сдетонировали. Он спросил Колвилла:

– Они нам причинят какой-то ущерб, когда взорвутся?

– Полагаю, что нет, сэр, – ответил Колвилл.

– Это лишь ваше мнение? Потому что если так, то оно ничего не стоит, – бросил Черчилль. – Вы никогда не видели, как срабатывает неразорвавшаяся бомба. Ступайте и затребуйте официальный доклад.

Слова премьера лишь усилили давнюю убежденность Колвилла: глупо высказывать свое мнение в присутствии Черчилля, «если вам нечем его подкрепить»[662].

Черчилль познакомился со своим новорожденным внуком в этот уик-энд, когда снова приехал в Чекерс, привезя с собой, как обычно, множество гостей, в том числе «Мопса» Исмея и генерала Брука. По словам Памелы, Черчилль был «в полном восторге, он часто приходил посмотреть на малыша, кормил его и вообще ужасно восхищался им».

Хотя юный Уинстон служил центром всеобщего внимания, Черчилль заинтересовался и воронкой, которую оставила бомба, прервавшая веселый ужин Мэри. После ланча он вместе с Исмеем, Колвиллом и некоторыми другими гостями внимательно осмотрел эту яму. Возник спор, случайно ли бомба упала так близко от дома. Колвилл счел, что да. Черчилль и Мопс не согласились с ним: они утверждали, что это, возможно, была сознательная попытка нанести удар по дому.

«Опасность, безусловно, существует, – размышлял Колвилл вечером в своем дневнике. – В Норвегии, Польше и Голландии немцы уже показали, что их политика заключается в массированном ударе по правительству, а Уинстон для них значит больше, чем все кабинеты министров этих трех стран, вместе взятые»[663]. Его коллега Эрик Сил, главный черчиллевский секретарь, вновь выразил свою озабоченность этой проблемой – в частном письме Чарльзу Порталу, сменившему Сирила Ньюолла на посту начальника штаба военно-воздушных сил. «Мы установили здесь военную охрану, способную справиться с любой угрозой с суши, – писал он. – Но я совершенно не уверен, действительно ли он [Черчилль] защищен от бомбардировки». Подчеркивая, что самому Черчиллю он пока еще ничего об этом не сказал, Сил добавлял: «Сам я был бы гораздо счастливее, если бы у него имелось несколько других резиденций, которые он мог бы время от времени посещать, чтобы противник никогда не знал, где именно он находится».

Чекерс являлся для Черчилля слишком ценным активом, чтобы совсем от него отказаться, но премьер все-таки признал, что проводить в этом доме каждый уик-энд – возможно, слишком большой риск с точки зрения безопасности (по крайней мере когда небо безоблачно, а луна полная или почти полная). Он и сам выражал беспокойство по поводу защищенности Чекерса. «Вероятно, они [немцы] не думают, чтобы у меня хватило глупости приехать сюда, – как-то раз заметил он. – Но я все равно могу многое потерять – три поколения одним махом»[664].

Может быть, просто оставаться в городе? Но такой вариант даже не рассматривался. Черчилль нуждался в загородных уик-эндах. Более того, ему казалось, что он как раз знает дом, который мог бы стать идеальной заменой Чекерса в лунные ночи.

Он пригласил Рональда Три, владельца дома, к себе в кабинет. Они давно дружили, и Три еще до войны разделял обеспокоенность Черчилля по поводу взлета Гитлера. Теперь он был членом парламента (от Консервативной партии) и парламентским секретарем министра информации Даффа Купера. С финансовой точки зрения Рональду Три не нужен был ни тот ни другой пост: в свое время он унаследовал огромное состояние как родственник Маршалла Филда, владельца гигантской бизнес-империи (штаб-квартира которой находилась в Чикаго). Его жена Нэнси, американка, была племянницей леди Астор[665]. Супругам принадлежал Дитчли-хаус, дом постройки XVIII века, находившийся в Оксфордшире, примерно в 75 милях от Даунинг-стрит, 10.

Черчилль не стал ходить вокруг да около. Он заявил Рональду Три, что желает провести предстоящий уик-энд в Дитчли и что прибудет с некоторым количеством гостей, а также с полным комплектом сотрудников и охраны.

Три пришел в восторг; его жена затрепетала в предвкушении. Не совсем ясно, хорошо ли они себе представляли, во что ввязались. Черчиллевское нашествие на этот дом больше напоминало один из гитлеровских блицкригов, чем безмятежный уик-энд на пленэре.

«Дело довольно хлопотное, – писал в дневнике Гарольд Никольсон после того, как принял участие в одном из таких вторжений в Дитчли. – Вначале прибывают два детектива, которые прочесывают здание от чердака до подвала; затем – камердинер и горничная, нагруженные багажом; затем – 35 солдат и офицеры, они будут охранять великого человека всю ночь; затем – две стенографистки с кипами бумаг». Затем приезжают гости: «Огромная туша дома темна и словно бы лишена окон, но вдруг дверная щель расширяется, и мы внезапно вступаем в теплоту центрального отопления, в ослепительное сияние огней, в изумительную красоту холла»[666].

Внутреннее убранство этого дома к тому времени уже стало считаться чем-то легендарным и быстро становилось образцом стиля для интерьера сельского дома, где особое внимание уделяется цвету, уюту и неформальности. Популярность такого стиля даже побудила миссис Три создать вокруг этой идеи целую фирму, занимающуюся дизайном интерьера. Ее будущий партнер по бизнесу позже назовет ее подход эстетикой «приятного разложения».

Супруги Три не возражали против этой внезапной осады их дома – вовсе нет. «Я всегда была в числе ваших главных обожателей, пусть и самых скромных, – писала Черчиллю миссис Три после его первого визита, – и я хочу сказать вам, какой это для всех нас восторг и честь – ваше посещение Дитчли. Если вам удобно пользоваться этим домом в любое время, вне зависимости от того, насколько заблаговременно вы поставите нас об этом в известность, – он в вашем распоряжении»[667].

Это и в самом деле было удобно. Черчилль пожаловал и в следующий уик-энд. На протяжении еще примерно года он провел в этом доме более дюжины «дополнительных» уик-эндов, в том числе и один из самых судьбоносных на всем протяжении войны.

Одно преимущество этого дома пришлось Черчиллю особенно по душе: в Дитчли имелся домашний кинотеатр. В конце концов премьер-министр распорядился установить такой же в Чекерсе – к немалому ужасу пожарных инспекторов, заключивших, что это представляет «огромный риск с точки зрения противопожарной безопасности». Все устроил Бивербрук, следивший, чтобы Черчилль всегда получал свежайшие фильмы и кинохронику. «Макс знает, как проделывать такие вещи, – заметил Черчилль. – А я вот нет»[668].

В состав свиты, еженедельно сопровождавшей его в Чекерсе, теперь вошли два киномеханика.

Глава 54Транжира

Как будто война и без того не была достаточно тяжелым испытанием, брак Памелы и Рандольфа становился все более напряженным: накапливались неоплаченные счета, а страсть черчиллевского сына к азартным играм и алкоголю по-прежнему не знала удержу. Он часто обедал и ужинал в своем клубе («Уайтс») и во всевозможных ресторанах, облюбованных богатой лондонской молодежью, причем всегда старался заплатить за всех, даже когда его сотрапезники были обеспечены значительно лучше, чем он сам. Он заказывал у портных рубашки и костюмы. Памела умоляла Черчилля о помощи. Тот согласился оплатить долги супругов, но при условии, что счета больше не будут копиться. «Да, – заверила его Памела, – это всё». Однако многие лавки и универмаги позволяли покупать товары в кредит, а счет выставляли с трехмесячными (или еще более длительными) интервалами, создавая зазор между моментом покупки и поступлением квартального напоминания о платеже. «А уж тогда… о боже! – восклицала Памела. – Будут появляться новые и новые счета»[669].

Расходы супругов превышали доход Рандольфа, хотя по тогдашним меркам он зарабатывал очень неплохо. Армейское жалованье, гонорары за лекции, а также те деньги, которые он получал от парламента и бивербруковской Evening Standard, в совокупности с прочими источниками дохода ежегодно приносили ему твердые 30 000 фунтов, или $120 000 (а в пересчете на сегодняшние деньги, после всевозможных инфляций, это составляет невероятную сумму – около $1,92 млн). Один только Бивербрук платил ему 1560 фунтов в год, или $6240 (примерно $99 840 нынешних). Этого все равно не хватало, и его кредиторы начинали терять терпение. Однажды, когда Памела отправилась за покупками в «Хэрродс», роскошный универмаг в лондонском районе Найтсбридж, она испытала чудовищное унижение – набравшей, по уже устоявшейся привычке, всяких вещей покупательнице сообщили, что ее кредитная карта аннулирована. Это «привело меня в ужас», заметила она[670].

Памела ушла из магазина в слезах. Вернувшись в дом 10 по Даунинг-стрит, она рассказала о случившемся Клементине, которая не питала никаких иллюзий по поводу сына. Его расточительство с давних пор представляло собой серьезную проблему. Когда Рандольфу было 20 лет, Черчилль написал ему, призывая расплатиться с долгами и урегулировать конфликт с банком. «Вместо этого, – пенял он сыну, – ты, судя по всему, тратишь каждый грош, который попадает тебе в руки (и даже больше), самым безрассудным образом, навлекая на себя бесконечные треволнения и, возможно, иные прискорбные последствия и унижения»[671].

Склочность Рандольфа, его склонность оскорблять других и провоцировать споры также служила постоянным источником конфликтов. После того как Черчилль обнаружил, что стал мишенью особенно язвительного замечания, он написал Рандольфу, сообщая, что отменяет запланированный совместный ланч, «поскольку я отнюдь не могу позволить себе риск подвергаться таким оскорблениям, а кроме того, в настоящее время не расположен тебя видеть»[672]. Впрочем, обычно Черчилль прощал сына. Свои письма к нему (даже это) он неизменно заканчивал строчкой «Твой любящий отец».

Клементина вела себя не столь милосердно. Ее отношения с Рандольфом отличались неприкрытой враждебностью начиная с его детских лет, и раскол между ними с годами лишь рос. Вскоре после того, как Памела вышла за него замуж, Клементина во время трудного периода их брака дала ей стратегический совет по поводу того, как обращаться с Рандольфом: «Лучше уехать на три-четыре дня – и не говорить куда. Просто уезжай. Оставь короткую записку, что ты уехала». Клементина призналась, что поступала так же с Черчиллем, и добавила: «Получалось очень эффективно». Теперь же, услышав о злоключениях Памелы в «Хэрродсе», Клементина посочувствовала ей. «Она меня замечательно утешала, она была замечательно добрая и заботливая, но при этом очень волновалась», – позже рассказывала Памела[673].

Клементина испытывала неотвязное беспокойство: вдруг однажды Рандольф натворит что-то такое, что вызовет сильнейший стыд у его отца? Памела знала, что эти опасения совсем не беспочвенны. «Я-то выросла в семье полнейших трезвенников, – отмечала Памела. – Отец у меня был трезвенник. Мать иногда пропускала рюмочку шерри – не более того». Жизнь с пьяницей ошеломила ее. Спиртное усиливало и без того неприятные стороны личности Рандольфа. Он затевал споры со всеми, кто оказывался рядом, будь то Памела, друзья, хозяева дома, куда они пришли в гости. Бывали вечера, когда он в ярости выскакивал из-за стола и удалялся. «Мне трудновато было решить, оставаться за столом или уйти вместе с ним, и все это меня очень беспокоило и расстраивало», – говорила Памела.

Она знала, что вскоре ей придется в одиночку бороться с потоком счетов. В октябре Рандольф перевелся из 4-го гусарского полка в десантно-диверсионное подразделение (отряд коммандос), которое сколачивал один из членов его клуба. Он ожидал, что гусары будут сопротивляться этому переходу, однако, к его немалому огорчению, ничего такого не произошло: его сослуживцы были только рады от него избавиться. Его двоюродный брат позже вспоминал: «Какое это было потрясение – услышать, что другие офицеры его недолюбливали, что им осточертели его выходки, что они с нетерпением ждали, когда же его пристроят к делу где-нибудь в другом месте»[674].

В середине октября Рандольф отбыл в Шотландию, чтобы начать свою десантно-диверсионную подготовку. Памеле не хотелось вести жизнь одинокой приживалки Черчиллей в Чекерсе, и она надеялась найти где-нибудь недорогой дом, в котором она, Рандольф и Уинстон-младший могли бы вести семейную жизнь. Брендан Бракен, черчиллевский мастер на все руки, нашел для нее старый священнический дом в Хитчине (графство Хартфордшир), примерно в 30 милях к северу от Лондона: она могла снять его всего за 52 фунта в год. Чтобы еще больше снизить издержки, она пригласила Диану, старшую сестру Рандольфа, пожить там с детьми, а кроме того, позвала гувернантку своего детства, Няню Холл, чтобы та помогала с младенцем. Памела написала мужу незадолго до его отъезда: «О! Ранди, все было бы так славно, если бы ты только все время был с нами». Ее невероятно радовало, что у нее наконец-то будет свой дом, и ей не терпелось поскорее въехать. «О мой дорогой, это же такой восторг – это будет наша собственная семейная жизнь – мы больше не будем ютиться у других»[675].

Дом нуждался в кое-каких улучшениях, но им то и дело мешала война. Мастер, вешавший шторы, исчез, не закончив работу. Его телефон не отвечал – в трубке стояла глухая тишина, и Памела решила, что его лондонский дом разбомбили. Столяра, нанятого для изготовления буфетов, отозвали – он должен был выполнить какой-то заказ для правительства. Он обещал подыскать кого-нибудь еще, кто смог бы доделать работу, но сомневался, сумеет ли его преемник найти необходимое дерево – товар, ставший дефицитным во время войны.

В доме имелось девять спален, и скоро все они наполнились жильцами. Тут стала обитать Няня; Диана с семьей; экономка; еще несколько работников; и, конечно, сюда вот-вот предстояло вселиться Памеле с младенцем, которого она звала то Оладушком, то Премьерчиком. Кроме того, мисс Бак, секретарша Рандольфа, пригласила своих соседей пожить в этом священническом доме – после того как бомба уничтожила их собственный. Мисс Бак очень извинялась, но Памела признавалась, что она в восторге. «Для нас это очень хорошо, – замечала она в письме Рандольфу, – потому что вчера местные власти пытались вселить к нам 20 детей, а мисс Бак честно сказала, что у нас и без того негде повернуться»[676].

Но временная разлука с этим домом вызывала у нее беспокойство. «Жалею, что я прямо сейчас не могу приехать туда и посмотреть, что происходит, – признавалась она ему. – Я в полном восторге, что у нас живут эвакуированные, поскольку я сама в моем нынешнем состоянии мало что могу сделать, чтобы кому-то помочь, но я бы с удовольствием хозяйничала там сама, и я втайне надеюсь, что они не изгваздают наш милый дом».

Арендная плата была очень невысока, но содержать этот дом оказалось дорого. Одни только новые шторы и занавески оценивались в 162 фунта (примерно 10 000 сегодняшних долларов). К счастью, Клементина заранее согласилась оплачивать все соответствующие издержки. Но финансовые тяготы супругов все равно усиливались. «Пожалуйста, дорогой, оплати счет за телефон», – как-то раз написала Памела мужу[677].

Его собственные расходы в Шотландии также стали поводом для беспокойства. Он жил и тренировался вместе с очень богатыми членами своего клуба «Уайтс», которые и организовали десантно-диверсионный отряд, и в этом таилась опасность. «Дорогой, – писала ему Памела, – я знаю, теперь это очень трудно, потому что ты живешь вместе с таким количеством богачей, но ты все-таки попытайся немного экономить на своих счетах за питание и т. п. Помни, мы с младенцем Уинстоном готовы голодать ради тебя, но мы все-таки предпочли бы этого избежать»[678].

Вечером 14 октября 1940 года, в понедельник, пока Черчилль ужинал со своими гостями в свежеукрепленных Садовых залах на Даунинг-стрит, 10, бомба упала так близко к зданию, что при взрыве вылетели все стекла, а кроме того, оказались полностью разрушены кухня и гостиная. Вскоре после этой бомбардировки Клементина писала Вайолет Бонем Картер: «У нас нет ни газа, ни горячей воды, готовим на керосиновой плитке. Но, как прошедшей ночью крикнул Уинстону из темноты один человек, "просто шикарная жизнь – если только мы не дадим слабину!"»[679]

В тот же вечер, когда был нанесен удар по Даунинг-стрит, 10, серьезный ущерб был нанесен и расположенному неподалеку зданию Казначейства. Прямое попадание уничтожило клуб «Карлтон», популярный среди высших чиновников черчиллевского правительства: некоторые из них находились в столовой клуба, когда произошел взрыв. Гарольду Никольсону об этом подробно рассказал один из гостей клуба – будущий премьер-министр Гарольд Макмиллан. «Они услышали, как бомба с визгом несется вниз, и инстинктивно пригнулись, – записал Никольсон в своем дневнике 15 октября. – Потом раздался оглушительный грохот, погас верхний свет, и все наполнилось запахом бездымного пороха и пылью от обломков. Боковые лампы на столах по-прежнему горели, мутно просвечивая сквозь густой туман, который опускался на все, покрывая их волосы и брови толстым слоем пыли». Когда бомба сдетонировала, в клубе присутствовало около 120 человек, но никто серьезно не пострадал. «Невероятное везение», – заметил Никольсон[680].

Поскольку главная резиденция британского правительства, судя по всему, подверглась целенаправленной атаке, благоразумие требовало внеочередного отбытия в Чекерс. Поспешно подготовили автомобили, собрали секретарей и секретарш. Привычный кортеж тронулся в путь, медленно продвигаясь по улицам, усеянным обломками. Через десяток миль пути Черчилль вдруг спросил: «А где Нельсон?» Имея в виду, разумеется, кота.

Как выяснилось, в премьерской машине Нельсона нет; в других автомобилях его также не нашли.

Черчилль велел своему водителю развернуться и отправиться обратно к дому 10 по Даунинг-стрит. Там секретарь загнал испуганного кота в угол и накрыл его мусорной корзинкой.

Нельсона благополучно поместили в автомобиль премьера, и вскоре кортеж возобновил свой путь[681].

В ночь на воскресенье, 20 октября, Джон Колвилл находился в Лондоне и испытал на себе особое внимание люфтваффе к Уайтхоллу (во всяком случае создавалось впечатление, что немцы старательно выцеливают это здание). Поужинав дома, он отправился обратно на работу – на машине, которую армия недавно предоставила сотрудникам черчиллевского аппарата. Впереди небо озарялось оранжевым свечением. Он попросил водителя повернуть на набережную Виктории, идущую вдоль Темзы, и увидел, что на другом берегу реки объят пламенем какой-то склад – прямо за Каунти-холлом, эдвардианской громадой, напоминающей крепость: в этом здании работало муниципальное правительство Лондона.

Колвилл тут же понял, что этот пожар будет служить маяком для новых бомбардировщиков. Его водитель погнал на Даунинг-стрит. Машина въехала на территорию Уайтхолла, как раз когда бомба ударила в здание Адмиралтейства, выходящее на площадь Хорсгардз-пэрейд.

Водитель остановил машину возле входа в галерею, которая вела к зданию Казначейства. Колвилл выскочил наружу и пешком направился к дому 10. Спустя несколько секунд повсюду вокруг него стали опускаться зажигательные бомбы. Он быстро лег на землю и замер.

Загорелась крыша министерства иностранных дел. Две зажигательные бомбы попали в здание Казначейства, и без того серьезно поврежденное; другие опустились на открытое пространство.

С бьющимся сердцем Колвилл помчался к дому 10 и проник внутрь через аварийный выход. Вечер он провел в черчиллевской укрепленной столовой, располагавшейся в цокольном этаже. Остаток вечера и ночь оказались вполне спокойными, несмотря на то что звук здешнего электрического вентилятора очень напоминал Колвиллу шум немецкого самолета[682].

Пока Колвилл играл в кошки-мышки с зажигалками в Уайтхолле, Черчилль находился в Чекерсе, и настроение у него было подавленное. Они с «Мопсом» Исмеем вдвоем сидели в Комнате Гоутри. Оба молчали. Исмей часто обнаруживал, что играет такую роль – тихого спутника, готового предлагать советы и мнения, когда его об этом попросят, или слушать, как Черчилль испытывает идеи и фразы для предстоящих речей, или просто сидеть рядом с ним в дружелюбном молчании.

Черчилль выглядел усталым. Он явно пребывал в глубокой задумчивости. Дакарская история угнетала его. Когда же французы встанут с колен и начнут сражаться? А в других местах немецкие подлодки губили невероятное количество кораблей и жизней: за один только предыдущий день они потопили восемь судов, а за сегодня – еще десять. И его, судя по всему, наконец стал изматывать непрекращающийся цикл сигналов воздушной тревоги и падающих бомб – и нарушения обычного ритма жизни и работы.

Исмею тяжело было видеть Черчилля таким утомленным, однако, как он позже вспоминал, ему представлялось и одно положительное следствие: может быть, хотя бы сегодня вечером Черчилль ляжет спать пораньше, тем самым позволив Исмею проделать то же самое.

Вместо этого Черчилль внезапно вскочил. «Я уверен, что смогу!» – воскликнул он. Казалось, его утомление как рукой сняло. Зажглись лампы. Задребезжали звонки. Засуетились вызванные секретари и секретарши[683].

Глава 55Вашингтон и Берлин

Между тем в Америке президентская кампания превращалась в мерзкий фарс. Стратеги Республиканской партии убеждали Уилки, что он ведет себя слишком по-джентльменски; что единственный способ укрепить его рейтинг – сделать войну центральной темой предвыборной повестки; что ему требуется представить Рузвельта поджигателем войны и милитаристом, а себя – изоляционистом. Уилки неохотно поддался их влиянию, однако затем с энтузиазмом втянулся в кампанию, призванную усилить по всей Америке страх перед войной. Он предостерегал: если Рузвельта переизберут, молодые американцы уже в ближайшие пять месяцев отправятся воевать в Европу. В результате его рейтинг резко вырос.

Посреди всех этих событий 29 октября, всего за неделю до дня выборов, Рузвельт председательствовал на церемонии, в ходе которой определялся первый лотерейный номер для нового призыва. С учетом склонности американцев к изоляционизму это был рискованный шаг, пусть даже Уилки тоже ратовал за выборочный призыв как за важный шаг к повышению обороноспособности Америки. Выступая вечером в эфире, Рузвельт тщательно подбирал выражения, избегая и «призыва», и «воинской повинности»: вместо этого он использовал более нейтральное и исторически значимое слово «набор».

Впрочем, во всем остальном Уилки отринул всякую сдержанность. В одной республиканской радиопередаче, нацеленной на американских матерей, говорилось: «Когда ваш мальчик будет погибать на каком-то поле боя в Европе – или, может быть, даже на Мартинике [цитадели вишистской Франции] – и взывать "Мама! Мама!", не вините Франклина Делано Рузвельта, отправившего вашего мальчика на войну. Вините СЕБЯ, потому что это ВЫ отправили Франклина Делано Рузвельта обратно в Белый дом!»[684]

Внезапное укрепление рейтинга Уилки побудило Рузвельта ответить на это твердым заявлением о его собственном желании избежать войны. «Я уже говорил это, – напомнил он своим слушателям в Бостоне, – но я повторю это снова, и снова, и снова: ваших мальчиков никто не станет посылать ни на какую чужую войну». Официальная позиция Демократической партии добавляла здесь оговорку «если только мы не подвергнемся атаке», но сейчас он сознательно опустил ее – явно апеллируя к избирателям-изоляционистам. Когда один из спичрайтеров спросил его об этом, президент раздраженно ответил: «Разумеется, мы будем сражаться, если нас атакуют. Если кто-то нападет на нас, эта война уже не будет чужой, верно? Иначе получится, что они хотят, чтобы я им гарантировал: наши войска будут посланы в бой, лишь если начнется еще одна война Севера и Юга»[685].

Результаты финального гэллаповского «пробного президентского заезда»[686] 1940 года, проведенного с 26 по 31 октября, были обнародованы накануне выборов и показали, что Рузвельт опережает Уилки всего на четыре процентных пункта, тогда как раньше в этом же месяце разница составляла 12 пунктов.

А в Берлине люфтваффе – по распоряжению своего хозяина Германа Геринга – обдумывало новую стратегию, которая должна была поместить еще более значительную часть гражданского населения Англии под бомбардировочные прицелы немецких самолетов.

Месяцем раньше, осмыслив неудачную попытку люфтваффе поставить Черчилля на колени, Гитлер отложил операцию «Морской лев», не установив новую дату, хотя он предполагал вернуться к этой идее весной. И он, и командиры его войск всегда с тревогой относились к перспективам такого нападения. Если бы обожаемое Герингом люфтваффе достигло обещанного превосходства над Британией в воздухе, вторжение могло бы показаться более заманчивой идеей, но сейчас, когда Королевские ВВС по-прежнему контролировали воздушное пространство над Британскими островами, такая операция стала бы безрассудной.

Стойкость Англии настораживала и пугала Гитлера. Пока Черчилль продолжал упорное сопротивление, вмешательство Соединенных Штатов в войну на стороне Англии казалось все более вероятным. Гитлер рассматривал черчиллевскую сделку насчет эсминцев как конкретное доказательство укрепления связей между двумя странами. Но он опасался еще более неприятного для себя поворота событий: после того как Америка вступит в войну, Рузвельт и Черчилль могли бы начать стремиться к заключению союза со Сталиным, уже недвусмысленно продемонстрировавшим аппетит к территориальной экспансии – и стремительно укреплявшим свои вооруженные силы. Хотя в 1939 году Германия и СССР подписали пакт о ненападении, Гитлер не питал никаких иллюзий: Сталин мог в любой момент нарушить это соглашение. Союз между Англией, Америкой и СССР, по словам Гитлера, поставил бы «Германию в очень трудное положение»[687].

Как ему представлялось, решение состоит в том, чтобы убрать СССР из этого уравнения, тем самым обезопасив свой восточный фланг. Помимо всего прочего, война с Советским Союзом стала бы исполнением его давних планов (вынашиваемых с 1920-х годов) сокрушить большевизм и заодно приобрести «жизненное пространство» – то самое Lebensraum, о расширении коего он так заботился.

Его генералов по-прежнему беспокоили опасности войны на два фронта. Стремление избегать такой войны всегда являлось одним из основополагающих принципов стратегического мышления Гитлера, теперь же он, казалось, отбросил собственные дурные предчувствия. По сравнению с вторжением в Англию через Ла-Манш война с СССР казалась делом нетрудным: его войска уже не раз демонстрировали великолепную эффективность в кампаниях такого рода. Фюрер предсказывал, что главные бои будут завершены за шесть недель, но он подчеркивал, что наступление на Советский Союз должно начаться скоро. Чем дольше он откладывает, тем больше у Сталина времени на усиление собственных войск.

Пока же, чтобы не дать Черчиллю вмешаться в происходящее, он приказал Герингу активизировать воздушную кампанию. «Решающий фактор – неустанное продолжение авиационных атак», – заявил фюрер[688]. Он по-прежнему тешил себя надеждой, что люфтваффе наконец выполнит свои обещания и одними лишь собственными усилиями вынудит Черчилля согласиться на мир с Германией.

И Геринг придумал новый план. Он по-прежнему будет утюжить Лондон, но одновременно станет наносить удары и по другим крупным городам – с целью полностью уничтожить их и тем самым наконец сломить сопротивление Англии. Он лично выбрал цели и объявил кодовое название для первой атаки – «Лунная соната» (отсылка к популярной и весьма запоминающейся фортепианной пьесе Бетховена).

Он готовил рейд, который Королевские ВВС позже назовут в своем рапорте одной из вех в истории воздушной войны: «Впервые мощь авиации была столь массированно применена против города небольших размеров для его полного уничтожения»[689].

Глава 56«Обращение к лягушатникам»

Между тем в Чекерсе, несмотря на поздний час, Черчилль, оживившись, тут же принялся диктовать. Он планировал напрямую обратиться к французскому народу, по-английски и по-французски, в ходе передачи из новой радиостудии BBC, размещенной в лондонском Оперативном штабе кабинета. Беспокоясь, как бы вишистское правительство, управлявшее неоккупированными территориями Франции, не заявило об официальном военном союзе с немцами, Черчилль надеялся уверить французов, живущих где угодно (в том числе и во французских колониях), что Англия целиком и полностью на их стороне, – и побудить их к актам сопротивления. Пока, к его огромной досаде, предложить им что-то еще он не мог. Он решил написать французский вариант текста самостоятельно.

Он диктовал медленно, не сверяясь ни с какими записями. «Мопс» Исмей остался с ним, потеряв всякую надежду лечь спать пораньше. Черчилль проговорил два часа; уже наступило утро воскресенья. Он сообщил министерству информации, что планирует выступить в прямом эфире на следующий вечер – 21 октября, в понедельник, – и что он будет говорить 20 минут (10 – по-французски, 10 – по-английски). «Проведите все необходимые приготовления», – распорядился он.

В понедельник, еще в Чекерсе, он продолжал работать над текстом выступления, по-прежнему намереваясь составить черновик французского варианта в одиночку, но вскоре обнаружил, что процесс идет труднее, чем предполагало его самолюбие. Министерство информации направило в Чекерс молодого сотрудника, дипломированного специалиста по французскому языку, чтобы он перевел текст, но тот спасовал. Он «пришел в ужас» – по словам Джона Пека, одного из черчиллевских личных секретарей, дежурившего в Чекерсе в тот день. Несостоявшийся переводчик столкнулся с премьер-министром, который снова передумал и теперь снова пытался улучшить свой черновик французского текста – и упорно настаивал на том, что ему не нужна ничья помощь. Молодого человека отвезли обратно в Лондон[690].

Министерство прислало нового переводчика – Мишеля Сен-Дени, «обаятельного, добродушного француза, отлично владеющего английским и французским… его выкопали где-то на BBC» (по словам Пека). Черчилль признал его очевидную квалификацию и уступил.

К этому моменту Черчилль начал именовать текст «Обращением к лягушатникам»[691], как уничижительно называли французов на Британских островах. Речь казалась Черчиллю настолько важной, что он даже репетировал ее. Обычно при таких занятиях проявлялось детское упрямство, свойственное Черчиллю, но Мишель Сен-Дени, к своему немалому облегчению, встретил терпимого и весьма послушного премьер-министра. Черчилль испытывал трудности с французской фонетикой (в особенности с грассирующим «р»), но Сен-Дени обнаружил, что Черчилль готов учиться, и позже вспоминал: «Он наслаждался вкусом некоторых слов, как будто пробовал фрукты»[692].

Затем Черчилль и Сен-Дени отправились на машине в Лондон. Выступление назначили на девять вечера. Поскольку в это время BBC обычно транслировала новости, Черчиллю была гарантирована огромная аудитория в Англии, во Франции, а также (благодаря нелегальным приемникам) в Германии.

Очередной авианалет уже начался, когда Черчилль, облаченный в свой бледно-голубой костюм для воздушной тревоги, вышел из дома 10 по Даунинг-стрит и направился в Оперативный штаб – в сопровождении сонма сотрудников и Сен-Дени. Обычно это была вполне приятная прогулка, но люфтваффе, судя по всему, снова наносило целенаправленные удары по правительственным зданиям. Зенитные прожекторы саблями полосовали небо, подсвечивая инверсионные следы бомбардировщиков, кружащих наверху. Вовсю палили орудия ПВО – иногда одиночными выстрелами, а иногда краткими залпами, выпуская по два снаряда в секунду. Снаряды разрывались высоко над головой, осыпая улицы острыми стальными обломками, падавшими со свистом. Черчилль шагал стремительно; его переводчику приходилось бежать, чтобы не отстать.

Войдя в эфирную студию BBC, оборудованную в Оперативном штабе, Черчилль стал устраиваться, готовясь к выступлению. Комнатка была тесная – одно-единственное кресло и стол с микрофоном. Ожидалось, что переводчик представит его слушателям, но Сен-Дени обнаружил, что сесть ему негде.

– Ко мне на колени, – бросил Черчилль.

Отклонившись назад, он похлопал себя по ляжке. Сен-Дени пишет: «Я просунул между его ногами свою и в следующий момент сидел частично на подлокотнике кресла, а частично – на его колене»[693].

– Французы! – начал Черчилль. – Больше 30 мирных и военных лет я шагал вместе с вами – и я по-прежнему шагаю по той же дороге.

Он напомнил, что Британию тоже атакуют, имея в виду воздушные налеты, происходящие каждую ночь. Он заверил слушателей, что «наш народ стойко справляется с этим. Наши военно-воздушные силы сумели постоять за себя – и даже более того. Мы всё ждем этого давно обещанного вторжения. И рыбы в Ла-Манше тоже его ждут».

Затем последовал призыв к французам – мужайтесь, не осложняйте положение, мешая Британии сражаться (явный намек на Дакар). Черчилль подчеркивал, что истинный враг – Гитлер: «Этот негодяй, это чудовищное, мерзкое существо, питающееся ненавистью и уничтожением, решило ни больше ни меньше как стереть с лица земли французский народ, обратить в ничто всю его жизнь и его будущее».

Черчилль настаивал на том, чтобы французы сопротивлялись – в том числе на «так называемой неоккупированной территории Франции» (еще один намек на области, находящиеся под управлением вишистского правительства).

– Французы! – воззвал он. – Воспряньте духом, пока не поздно.

Он пообещал, что и он сам, и Британская империя никогда не сдадутся, пока Гитлер не будет разгромлен.

– А теперь – спокойной ночи, – проговорил он в конце. – Спите, чтобы набраться сил перед утром. Потому что утро непременно наступит[694].

Мэри слушала это выступление в Чекерсе, испытывая огромную гордость. «Сегодня вечером папа обращался к Франции, – записала она в дневнике. – Так откровенно – так ободряюще – так достойно и нежно.

Надеюсь, что его голос достучался до многих из них, что сила и богатство этого голоса даровали им новую надежду и веру».

Эта речь сподвигла ее воспроизвести в своем дневнике текст «Марсельезы» по-французски: «Aux arms, citoyens…» – «К оружию, граждане».

В конце она приписала: «Дорогая Франция – такая великая и славная – будь достойна своей доблестнейшей песни и той благой цели, ради которой ты уже дважды проливала кровь, – Свободы»[695].

Когда выступление закончилось, в Оперативном штабе кабинета воцарилось молчание. «Никто не шевелился, – вспоминал переводчик Сен-Дени. – Мы были глубоко взволнованы. Потом Черчилль поднялся; в глазах у него стояли слезы».

Черчилль произнес:

– Сегодня мы сделали исторический шаг.

Через неделю, проводя в Берлине очередное утреннее совещание, Геббельс первым делом подосадовал на то, что жители Германии, судя по всему, слушают BBC «в нарастающих масштабах».

Он распорядился, чтобы «радиопреступники понесли тяжкое наказание», и наставлял своих подручных-пропагандистов: «Каждый немец должен ясно осознавать: слушая эти передачи, он совершает акт серьезного саботажа»[696].

Впрочем, судя по докладу Королевских ВВС, где обобщались сведения, полученные от пленных авиаторов люфтваффе, этот запрет «в долгосрочной перспективе работал не так, как задумывалось, а противоположным образом: он рождал неудержимое желание слушать эти программы»[697].

Глава 57Яйцеклад

Ночь после выборов в США, прошедших 5 ноября, выдалась напряженной – по обе стороны Атлантики. Предварительные результаты, сообщенные Рузвельту, который находился у себя дома, в городке Гайд-Парк (штат Нью-Йорк), показывали, что Уилки идет лучше, чем ожидалось. Но к 11 вечера стало ясно, что Рузвельт победит. «Похоже, всё в порядке», – заявил он толпе сторонников, собравшихся на лужайке перед его домом. Окончательный подсчет продемонстрировал, что по сумме голосов избирателей он обогнал соперника менее чем на 10 %, зато его победа в коллегии выборщиков оказалась весьма впечатляющей: за него проголосовали 449, за Уилки – 82[698].

Новость радостно прогремела по всему Уайтхоллу. «Это самое лучшее, что случалось с нами за всю войну, – писал Гарольд Никольсон. – Слава Богу»[699]. Когда он услышал результаты, его «сердце подпрыгнуло, словно молодой лосось» (так он сам выразился). Управление внутренней разведки докладывало, что по всей Англии и Уэльсу эту новость «приветствовали с колоссальным удовлетворением».

Мэри Черчилль, находившаяся в Чекерсе, записала в дневнике: «Ура! Аллилуйя!»[700]

Теперь, когда Рузвельта переизбрали, вступление Америки в войну в качестве полноценного союзника, на которое так надеялись в Британии, казалось гораздо менее отдаленной перспективой.

Черчилль сейчас как никогда нуждался в этой помощи. Канцлер казначейства сообщил ему, что у Британии скоро кончатся средства для оплаты вооружения, продовольствия и других поставок из-за рубежа, необходимых стране для выживания.

Черчилль отправил свои поздравления Рузвельту в цветисто-хитроумной телеграмме, где признавался, что молился за его победу – и что он благодарен за такой результат. «Это не значит, – писал он, – что я стремлюсь к чему-то большему, чем неограниченное, справедливое, свободное воздействие вашего ума на мировые проблемы, которые сейчас стоят перед нами, решая которые обе наши страны должны выполнить свой долг». Он заявлял, что с нетерпением ждет возможности обменяться мнениями по поводу войны. Далее он провозглашал: «Назревают события, которые не забудутся до тех пор, пока хоть в каком-то уголке земного шара люди будут говорить на английском языке. Выражая свое удовлетворение по поводу того, что народ Соединенных Штатов снова возложил на вас великое бремя, я должен выразить уверенность в том, что свет, которым мы руководствуемся, благополучно приведет нас в гавань»[701].

Рузвельт так и не сообщил о получении этой телеграммы – и не ответил на нее.

Это вызвало у Черчилля раздражение и беспокойство, хотя он не спешил что-либо предпринимать по данному поводу. В конце концов, уже почти через три недели он отправил телеграмму в Вашингтон, адресовав ее своему послу лорду Лотиану. В ней он со сдержанностью отвергнутого влюбленного тактично поднимал этот вопрос. «Не могли бы вы как можно деликатнее узнать для меня, получил ли президент мою личную телеграмму, где я поздравлял его с переизбранием? – писал он. – Возможно, она затерялась в потоке других послевыборных поздравлений. Если же нет, то мне бы хотелось знать, содержалось ли в ней что-то такое, что могло бы вызвать его обиду, или что-то такое, что ему неприятно было получить».

Он добавил: «Буду рад вашим советам»[702].

А вот Профессор на сей раз принес и хорошие новости. В своей служебной записке Черчиллю от 1 ноября 1940 года он сообщал, что его воздушные мины наконец вроде бы сумели нанести урон противнику – во время первых полевых испытаний мин, прикрепленных к парашютам и сбрасываемых с самолетов Королевских ВВС перед бомбардировщиками люфтваффе.

Радар проследил путь немецкого бомбардировщика до занавеса медленно опускающихся парашютов, а затем сигнал этого самолета исчез с экрана радара «и больше не появился». Линдеман счел это доказательством успеха.

Впрочем, он отмечал неполадки, возникшие в системе сброса мин: Линдеман прозвал ее «яйцекладом», позаимствовав термин из биологии (где так называется орган, с помощью которого насекомое откладывает яйца, а рыба мечет икру). Из-за этого сбоя одна из мин взорвалась рядом с фюзеляжем самолета Королевских ВВС, сбрасывавшего ее: данное событие наверняка вызвало некоторый испуг среди членов экипажа, но в остальном не причинило «серьезного ущерба».

Тем не менее Профессор беспокоился, как это скажется на оценке нового оружия министерством авиации (которое и без того относилось к этому оружию предвзято). Ему хотелось убедиться, что Черчилль продолжает его поддерживать. Он писал: «Убежден, что данный инцидент, вероятность которого так мала, не будет использован как предлог для того, чтобы помешать немедленному продолжению испытаний, которые, судя по всему, после стольких лет все-таки начали приносить многообещающие результаты»[703].

Вера Черчилля в это новое оружие – и в Профессора – оставалась незыблемой.

Между тем Профессор, казалось, стремится еще больше досадить министерству авиации. Еще в конце октября он написал Черчиллю еще об одной проблеме, которой он безумно увлекся: речь шла о немецких системах навигации с помощью радиолучей. Профессор считал, что для обороны Англии жизненно важно развитие электронных контрмер, направленных на глушение и искажение этих пучков, и он считал, что министерство авиации мешкает с разработкой и внедрением необходимых технологий. Он пожаловался на это Черчиллю.

Вновь прибегнув к своему «реле мощности», Черчилль тут же взялся за эту проблему и переправил записку Профессора начальнику штаба военно-воздушных сил Чарльзу Порталу, который в ответ отчитался обо всем, что сделано, в том числе о разработке глушилок, а также отвлекающих огней, располагаемых на земле под маршрутами распространения навигационных лучей и призванных вводить немецких пилотов в заблуждение, чтобы они сбрасывали свои бомбы не там, где планировалось. Эти огни, по ночам с высоты напоминавшие морские звезды (их так и прозвали), оказались эффективными – судя по количеству бомб, падавших в пустые поля рядом с этими пылающими ложными маяками. Знаменателен один случай, когда отвлекающий огонь близ Портсмута привлек 170 фугасных бомб и 32 парашютные мины.

С явным раздражением, однако памятуя (как всегда) о тесных отношениях между Профессором и премьером, Портал писал: «В своей записке профессор Линдеман намекает, что мы не работаем над радиопротиводействием немецкой лучевой системе так быстро, как могли бы. Могу заверить, что это не так». Этому проекту, подчеркивал Портал, «придается максимально возможный приоритет»[704].

Кроме того, Профессор способствовал тому, чтобы дополнительную работу взвалили на «Мопса» Исмея, который как черчиллевский начальник Центрального военного штаба и без того был загружен по горло (это напряжение, судя по всему, уже начинало на нем сказываться). В этой новой затее тоже играли роль навигационные пучки.

В ночь на 7 ноября бомбардировщик из KGr-100, секретного соединения люфтваффе, специализирующегося на навигации по радиолучу, рухнул в море близ Бридпорта, города на английском побережье Ла-Манша. При этом он почти не имел повреждений и находился очень близко от берега. Флотская команда, занимавшаяся подъемом техники, хотела извлечь бомбардировщик, пока к нему сохраняется удобный доступ, но армейские чины заявили, что это их юрисдикция, «в результате чего армия не сделала никаких попыток завладеть им, так что сильное волнение на море быстро разрушило этот самолет», как сообщалось в рапорте разведки Королевских ВВС об этом инциденте (рапорт направили Линдеману)[705]. Профессор постарался, чтобы Черчилль непременно узнал об этом фиаско. В своей служебной записке, к которой он приобщил отчет разведки, Профессор презрительно замечал: «Весьма прискорбно, что межведомственные дрязги привели к утрате этой машины – первого аппарата подобного типа, оказавшегося в пределах нашей досягаемости»[706].

Черчилль быстро направил «Мопсу» Исмею личную записку по данному вопросу, распорядившись: «Прошу вас выработать предложения, которые гарантировали бы, что впредь меры по извлечению всей возможной информации и оборудования из немецких самолетов, упавших на территории нашей страны или поблизости от наших берегов, будут предприниматься немедленно – чтобы эти редкие возможности не упускались из-за разногласий между ведомствами»[707].

Можно подумать, у Исмея было мало забот. Он довел это распоряжение до начальников штабов, которые проанализировали существующие протоколы обращения со сбитыми самолетами. Исмей сообщил Черчиллю, что самолет потеряли «из-за глупо буквальной трактовки этих приказов»[708]. Он заверил Черчилля, что уже выпускаются новые инструкции и что сохранности сбитых самолетов придается огромное значение. В заключение он отметил, что радиооборудование, которое Королевские ВВС больше всего надеялись добыть из бомбардировщика, в конце концов вымыло волнами из обломков – и его удалось извлечь.

Среди всех этих язвительных перепалок как-то затерялась сама причина падения этого самолета. Благодаря постоянным понуканиям со стороны Профессора и изобретательным действиям доктора Джонса и соединения Авиакрыла № 80 Королевских ВВС, занимавшегося мерами противодействия немецким системам навигации (а также умелым допросам взятых в плен немецких авиаторов), в Королевских ВВС теперь знали о существовании у люфтваффе «X-системы» навигации. Полученной информации оказалось достаточно для создания передатчиков под кодовым названием «Бромиды», способных перенаправлять пучки радиоволн, посылаемые системой. Первый такой передатчик был установлен за пять дней до злосчастного полета немецкого бомбардировщика.

Экипаж бомбардировщика, летя ночью в условиях сильной облачности, ожидал поймать свой навигационный луч над Бристольским заливом (между Англией и Уэльсом) и затем следовать по нему до цели – завода в Бирмингеме. Но команде никак не удавалось найти сигнал. Двигаться дальше без луча при такой плохой видимости было бы безрассудством, так что пилот решил изменить план и сбросить бомбы не по намеченной цели, а по бристольским судоверфям. Он надеялся, что, снизившись под облака, сумеет отыскать какой-то визуальный ориентир, чтобы проложить по нему новый курс. Но потолок облачности лежал очень низко, и видимость под ним оказалась крайне скверной – из-за темноты и погоды. Пилот (его звали Ганс Леманн) понял, что заблудился.

Однако вскоре его радист начал принимать мощные сигналы от стандартного радиомаяка люфтваффе, установленного в Сен-Мало, на побережье Бретани. Леманн решил развернуться и использовать этот маяк для того, чтобы сориентироваться и возвратиться на базу. Достигнув Сен-Мало, он сообщил о своем местонахождении, а также о курсе, которым он теперь будет следовать. Вопреки стандартной практике, он не получил ни подтверждения того, что его послание принято, ни обычных инструкций по приземлению.

Леманн продолжал полет по выбранному курсу. Он начал снижение, надеясь, что вскоре различит внизу знакомую местность. Но под крылом виднелась лишь вода. Полагая, что он перелетел свой аэродром, летчик развернулся и попробовал зайти на посадку с другой стороны. К этому моменту у него уже оставалось мало топлива. Его потерявший ориентацию бомбардировщик находился в воздухе больше восьми часов. Леманн пришел к выводу, что теперь у него один выбор – посадить самолет на французском побережье. Но видимость была насколько плохая, что он сел на воду, хотя и близ берега. Ему и еще двум членам экипажа удалось добраться до суши, но четвертый так и не сумел этого сделать.

Леманн думал, что сел во Франции – возможно, в Бискайском заливе. На самом деле он посадил свой самолет рядом с дорсетским побережьем Англии. То, что он принял за радиомаяк в Сен-Мало, на самом деле было фальшивым маяком Королевских ВВС, передающим сигналы со станции, расположенной в деревне Темплкомб – в английском Сомерсете, в 35 милях к югу от Бристоля.

Леманна и его людей быстро поймали и отправили в допросный центр Королевских ВВС близ Лондона, где сотрудники авиационной разведки, к своей радости, выяснили, что имеют дело с членами таинственного соединения KGr-100[709].

Глава 58Наш специальный источник[710]

Погода в Англии резко ухудшилась. Штормовые ветра трепали сушу и терзали окружающие моря, делая высадку немецкого десанта все менее и менее вероятной. Разведданные, полученные через Блетчли-парк (чиновники министерства авиации называли его «наш специальный источник» и никак иначе), позволяли предположить, что Гитлер, возможно, отложил планируемую операцию «Морской лев». Однако люфтваффе продолжало наносить массированные удары по Лондону, к тому же теперь оно, судя по всему, расширило список целей на территории Англии. Явно готовилось нечто новое, и возможные последствия вызывали немалое беспокойство. Лондон уже показал, что он может выстоять под ночным авианалетом, но как будет с этим справляться остальная страна, когда все больше и больше мирных жителей будут гибнуть, получать ранения, оставаться без крова из-за бомбежек?

Вскоре особенности новой кампании люфтваффе начали проясняться. 12 ноября, во вторник, сотрудники разведки с помощью потайного микрофона, установленного в камере, прослушивали разговор недавно взятого в плен немецкого авиатора с еще одним пленным. «Он убежден, – сообщали сотрудники в своем докладе, – что в Лондоне народные волнения, что Букингемский дворец взяли штурмом и что "Герман" [имеется в виду Герман Геринг, шеф люфтваффе] считает: настал психологически подходящий момент для колоссального рейда, который следует провести между 15-м и 20-м числом этого месяца, в полнолуние; удар будет нанесен по Ковентри и Бирмингему».

Сценарий, описанный пленным, приводил в ужас. Для этого рейда люфтваффе планировало задействовать каждый боеспособный бомбардировщик, использовать каждый пучок навигационных радиоволн. Самолеты предполагалось загрузить 50-килограммовыми (110-фунтовыми) «визжащими» бомбами. Как указывалось в докладе, пленный говорил, что бомбардировщики должны сосредоточиться на разрушении рабочих кварталов, население которых, как полагали в Германии, находится на грани бунта.

Авторы доклада предупреждали, что новому пленному, возможно, не следует так уж доверять, и рекомендовали относиться к его словам с настороженностью. В докладе указывалось: авиационная разведка сообщает о них именно сейчас, поскольку сегодня [12 ноября] днем поступила информация из специального источника, указывающая на то, что немцы замышляют гигантский авианалет под кодовым названием «Лунная соната». Но специальный источник полагал, что целью станет не Ковентри или Бирмингем, а Лондон. Вероятно, атака начнется через три дня, 15 ноября, в пятницу, когда наступит полнолуние. По-видимому, в нападении примут участие до 1800 немецких самолетов, включая бомбардировщики элитного подразделения KGr-100, чьи бомбы будут подсвечивать цель. На необычайную важность данного рейда указывало, в частности, то, что Геринг намеревался лично руководить операцией.

Если все это было правдой, возникал грозный призрак «сокрушительного удара» (авиационного «пиршества», как в свое время выразился Черчилль), которого чины гражданской обороны ожидали и боялись с самого начала войны.

Министерство авиации выпустило закрытый «опросный лист», где чиновникам и военным предлагалось высказать свои соображения по поводу последних данных разведки. В заметке с грифом «Совершенно секретно» подполковник авиации, несший службу в Королевских ВВС, написал, что о точной дате рейда, возможно, будет сигнализировать дневной вылет бомбардировщиков из группы KGr-100, чьей задачей станет проверка погодных условий над выбранной целью и правильности размещения навигационных радиолучей. Он предположил, что слово «соната» в названии операции может иметь особое значение. В музыке соната обычно выстраивается вокруг трех темпов и состоит из трех частей. Возможно, эта атака будет происходить в три стадии. Конкретная цель по-прежнему оставалась неясной, но перехваченные инструкции показывали, что люфтваффе выбрало четыре возможные зоны нанесения удара, в том числе Лондон.

Имеющуюся информацию сочли достаточно надежной, чтобы руководство министерства авиации приступило к планированию ответных мер. Началась разработка контроперации, которая, как предполагалось, «остудит холодной водой» немецкую атаку: операция и получила кодовое название «Холодная вода». Один из чиновников министерства заявил: оптимальный ответ с точки зрения британской общественности – устроить массированный удар Королевских ВВС по какой-то цели в Германии. Он предлагал «проутюжить» цели, находящиеся по берегам реки Рур или даже в самом Берлине, и рекомендовал оснастить используемые бомбы британской разновидностью немецкой «иерихонской трубы», чтобы каждая бомба завывала по пути вниз. «Свистки для наших бомб, – отмечал он, – уже направлены на склады, и не составит никакого труда установить их на наши 250- и 500-фунтовки для таких случаев. Если мы хотим проутюжить эти цели, чтобы добиться наилучшего психологического воздействия на противника, предлагаем сделать именно так».

Кроме того, разработчики операции «Холодная вода» требовали, чтобы Авиакрыло № 80 (новое соединение Королевских ВВС, созданное в июле и занимавшееся противодействием немецким навигационным системам) делало все возможное, чтобы разрушить паутину немецких навигационных лучей. Двум специально оснащенным бомбардировщикам предписывалось полететь назад вдоль одного из ключевых радиолучей (передаваемых из Шербура) и разбомбить его передатчик. Они поймут, что находятся над целью, потому что электронная разведка уже показала: пучки исчезают непосредственно над передающими станциями. В Королевских ВВС называли это мертвое пространство «тихой зоной», «рубильником» и (возможно, вам уже встречался данный термин) «конусом молчания»[711].

Ни слова о возможной немецкой атаке Черчиллю пока не передавали.

В среду, в семь часов вечера, авиационная разведка передала командирам Королевских ВВС новые сведения о «Лунной сонате», полученные из специального источника. Эти данные подтверждали, что рейд действительно будет состоять из трех волн, но оставалось неясным, станут они разворачиваться на протяжении одной ночи или в течение трех ночей. Источник предоставил кодовые названия двух из трех стадий: первая именовалась Regenschrim («Зонтик»), вторая – Mondschein Serenade («Серенада лунного света»). Название третьей части пока не было известно. Один из самых высокопоставленных чинов министерства авиации Уильям Шолто Дуглас, заместитель начальника штаба военно-воздушных сил, сомневался, чтобы немцы намеревались растянуть свою атаку на три ночи: «Вряд ли даже оптимистичные боши могут надеяться на то, что отличная погода простоит три ночи подряд».

Как правило, новости о повседневных действиях немецких сил не направляли Черчиллю, но, поскольку ожидалась атака колоссальных масштабов, министерство авиации 14 ноября, в четверг, подготовило для премьера специальный доклад под грифом «Совершенно секретно». Текст поместили в его специальный желтый чемоданчик, предназначенный для наиболее секретных сообщений.

Насколько можно было судить, рейд не начнется раньше вечера следующего дня (15 ноября, пятницы), обещавшего почти идеальные условия для полета: холодное, в основном безоблачное небо, а также полная луна, которая будет освещать ландшафт внизу – с яркостью почти дневного света.

Однако вскоре стало очевидно, что это предположение неверно.

В полдень четверга Колвилл направлялся к Вестминстерскому аббатству: ему предстояло исполнять роль служителя на похоронах бывшего премьер-министра Невилла Чемберлена, который скончался неделей раньше. Черчилль был среди тех, кто нес гроб (как и Галифакс). Недавно взрыв бомбы выбил окна в часовне[712]; отопления не было. Министры заполнили сидячие места, установленные на клиросе. Пришедшие не снимали пальто и перчаток, но все равно мерзли. Часовня была заполнена лишь частично – из-за того, что время и место предстоящей церемонии держали в тайне. Колвилл отметил, что это благоразумная мера, «ибо правильно сброшенная бомба дала бы весьма впечатляющие результаты».

Колвилл заметил, что на лице Даффа Купера, министра информации, «застыло выражение равнодушия, почти презрения». Лишь немногие министры пели гимны. Сирены воздушной тревоги не завывали; наверху не появилось ни одного немецкого самолета.

Днем, несколько позже, Черчилль, его детектив, машинистка и остальные бойцы его обычного отряда выходных дней вышли из дома 10 по Даунинг-стрит, прошествовали через сад в заднем дворе и расселись по своим обычным автомобилям. Им предстояла поездка за город, на сей раз в Дитчли, полнолунную резиденцию Черчилля.

Перед самым отъездом Джон Мартин, личный секретарь, дежуривший в этот уик-энд, передал Черчиллю желтый чемоданчик, содержавший наиболее секретные депеши, и расположился рядом с ним на заднем сиденье. Машины резко взяли с места. Они устремились на запад, по Мэллу, мимо Букингемского дворца, а затем – вдоль южной границы Гайд-парка. Через несколько минут пути Черчилль открыл чемоданчик и обнаружил там секретный доклад, датированный тем же днем и на трех страницах сжато описывавший операцию люфтваффе под названием «Лунная соната» – по-видимому, грозящую Британии уже в самое ближайшее время.

Далее подробно рассказывалось о том, что удалось выяснить авиационной разведке и как планируют реагировать Королевские ВВС; перечислялись четыре возможные зоны немецкой атаки, причем Центральный Лондон и Большой Лондон упоминались первыми. Авторы доклада утверждали, что Лондон представляется вероятным вариантом.

Затем следовала самая тревожная фраза в тексте: «Будут целиком задействованы силы дальней бомбардировочной авиации Германии». Более того, этим рейдом будет руководить – «как мы полагаем» – лично Герман Геринг. Сообщалось, что эти разведданные «действительно получены из очень хорошего источника». Черчилль, конечно же, знал, что под этим источником должен подразумеваться Блетчли-парк.

Куда большее удовлетворение приносили следующие две страницы, где приводились детали планируемого ответа Королевских ВВС – операции «Холодная вода» – и объявлялось, что Бомбардировочное командование Королевских ВВС будет придерживаться «политики ответа ударом на удар», при которой бомбардировщики сосредоточат свои атаки на каком-то одном из городов Германии – возможно, на Берлине, однако не исключено, что на Мюнхене или Эссене (выбор будет делаться в зависимости от погоды).

К этому моменту Черчилль и его свита, пока не покинувшие пределов Лондона по дороге к Дитчли, только еще проезжали мимо Кенсингтонских садов. Черчилль велел водителю разворачиваться. Секретарь Мартин писал: «Он не собирался безмятежно спать где-то в сельских краях, пока Лондон подвергается массированной атаке – которая, как предполагалось, вот-вот начнется».

Машины кортежа помчались обратно на Даунинг-стрит, 10. Угроза казалась такой серьезной, что Черчилль приказал своим сотрудницам покинуть здание до темноты и отправиться либо домой, либо в «Загон» – укрепленную штаб-квартиру в районе Доллис-Хилл, предназначенную для экстренных случаев. А Джону Колвиллу и еще одному своему личному секретарю, Джону Пеку, он велел переночевать на станции метро «Даун-стрит», в роскошном убежище, которое построило управление лондонского пассажирского транспорта и в которое иногда спускался сам Черчилль, именовавший его своей «норой». Колвилл не возражал. Они с Пеком поужинали – «аполаустически», как выразился Колвилл, используя изысканно редкое слово, означающее «с огромным удовольствием»[713]. Среди хранившихся в бомбоубежище запасов имелись икра, гаванские сигары, бренди (самое старое – 1865 года) и, разумеется, шампанское: Perrier-Jouët 1928 года[714].

Сам Черчилль направился в помещения Оперативного штаба кабинета, чтобы дождаться рейда там. Он хорошо умел делать многие вещи, но ожидание не относилось к их числу. Его нетерпение нарастало, и в конце концов он забрался на крышу здания министерства авиации, расположенного неподалеку, чтобы оттуда высматривать атаку. С собой он захватил «Мопса» Исмея[715].

Авиационная разведка наконец определила мишень, которую наметило люфтваффе. Днем сотрудники подразделения Королевских ВВС, занимающегося радиопротиводействием, засекли новые пучки радиоволн, транслируемые немецкими передатчиками во Франции. Радисты, подслушивавшие немецкие переговоры, перехватили долгожданные предварительные доклады воздушной разведки люфтваффе, а также послания из контрольного центра в Версале, откуда планировалось управлять рейдом. Все вместе давало убедительные доказательства того, что операция «Лунная соната» произойдет уже в ближайшие вечер и ночь (то есть вечером 14 ноября и в ночь на 15 ноября), на день раньше, чем вначале предполагала разведка.

В 18:17, примерно через час после захода солнца, первые немецкие бомбардировщики (их было 13) пересекли южное побережье Англии в районе залива Лайм. Это были бомбардировщики группы KGr-100, так хорошо умеющие находить радиолучи и лететь по ним. На борту они несли более 10 000 емкостей с зажигательной смесью – чтобы осветить цель для других бомбардировщиков, которые вскоре последуют за ними.

Несколько вражеских самолетов действительно пролетели над Лондоном – в 19:15 и спустя 10 минут. Включались сирены воздушной тревоги, люди бежали в убежища, но эти самолеты продолжали двигаться дальше, не совершая никаких опасных действий и оставляя позади безмолвный город, выглядевший каким-то призрачным в лунном свете. Как выяснилось, это был отвлекающий маневр, призванный убедить Королевские ВВС, что целью большого рейда и в самом деле является британская столица.

Глава 59Прощание с Ковентри

К трем часам дня четверга группа радиопротиводействия Королевских ВВС знала, что немецкие навигационные лучи пересекаются не в лондонском небе, а над Ковентри, одним из центров производства вооружений в регионе Мидлендс – почти в сотне миль от столицы. Если не считать промышленности, Ковентри славился главным образом своим средневековым собором, а также тем, что именно здесь, согласно легенде, в XI веке проскакала леди Годива, облаченная лишь в ветерок (попутно возникло выражение «подглядывающий Том», ибо некий местный житель по имени Томас якобы пренебрег указом, который запрещал горожанам смотреть на проезжающую графиню)[716]. По непонятным причинам новость о том, что целью люфтваффе служит Ковентри, не передали Черчиллю, который продолжал нетерпеливо ждать лондонского налета на крыше министерства авиации.

Британская группа радиопротиводействия отчаянно пыталась определить точные частоты, которые необходимо применить, чтобы заглушить или исказить навигационные лучи, нацеленные в сторону Ковентри. Оказались доступны лишь несколько передатчиков-глушилок. К этому моменту небо уже пронизала масса невидимых радиолучей. Один прошел непосредственно над Виндзорским замком, западнее Лондона, вызвав опасения, что люфтваффе могло сделать своей мишенью саму королевскую семью. В замок направили предостережение. Сотрудники Службы оповещения о воздушных налетах (СОВН), в задачу которых входила его оборона, заняли позиции на стенах, словно ожидая средневековой осады. Вскоре они увидели над головой бомбардировщики, черные на фоне почти полной луны. Их череда казалась бесконечной.

Но здесь они не сбросили ни одной бомбы.

В 17:46 Ковентри вступил в свой обычный режим светомаскировки. Луна уже взошла (в 17:18) и была хорошо видна. Жители закрыли светомаскировочные ставни и шторы. На железнодорожных станциях выключили огни. Все это было уже привычно. Однако даже при затемнении все улицы оказались залиты светом. Луна ослепительно сияла в необычайно ясном небе. Леонард Даскомб, наладчик станков на одном из местных оружейных заводов, по пути на работу вдруг осознал, как же ярко она сверкает: ее свет «блестел на крышах домов». Еще один горожанин заметил, что при такой луне ему не нужно включать фары: «Почти можно было читать газету – такая стояла чудесная ночь»[717]. Люси Мозли, дочь Джона («Джека») Мозли, недавно избранного мэра города, вспоминала: «На улицах был какой-то совершенно неестественный свет; кажется, ни до этого, ни после этого я не видела такого яркого ноябрьского вечера или ночи». Когда Мозли устраивались на вечерний отдых, один из членов семьи назвал это небесное явление «огромной, прямо-таки жуткой "луной для бомбежек"».

В 19:05 в оперативный пункт местной гражданской обороны поступило сообщение от СОВН: «Авианалет, желтый уровень опасности». Это означало, что обнаружены вражеские самолеты, движущиеся в направлении Ковентри. Затем пришло следующее: «Авианалет, красный уровень опасности» – сигнал, предписывающий включить сирены воздушной тревоги.

Ковентри уже испытывал на себе воздушные рейды. Город реагировал на них спокойно и переносил их сравнительно легко. Однако вечер четверга и ночь на пятницу ощущались совершенно по-другому, чем при прежних налетах, как позже вспоминали многие жители города. Внезапно в небе вспыхнули осветительные ракеты, они спускались на парашютах, дополнительно освещая улицы, и без того залитые лунным светом. В 19:20 начали падать зажигательные бомбы; один из свидетелей вспоминал, что они издавали «шелестяще-свистящий звук – как мощный ливень». Похоже, некоторые из этих зажигательных бомб принадлежали к какой-то новой разновидности. Вместо того чтобы просто воспламениться и создать пожар, они взрывались, разбрасывая горючий материал во все стороны. Было сброшено и некоторое количество фугасных бомб, в том числе пять 4000-фунтовых бомб «Сатана»: судя по всему, их применили с целью разрушить магистральные водопроводные трубы и помешать пожарным командам приступить к работе.

А потом фугасные бомбы полились дождем, поскольку немецкие пилоты наверху «бомбили пожары». Сбрасывали и парашютные мины, в общей сложности 127 штук, из которых 20 не взорвались – либо из-за неисправности, либо из-за запала с замедлителем (который, похоже, люфтваффе применяло с особым удовольствием). «Воздух наполняли грохот орудий, вой бомб, ужасные вспышки и гром разрывов, – вспоминал один констебль. – Небо, казалось, сплошь устлано самолетами»[718]. Рейд начался так внезапно и яростно, что у группы постоялиц общежития Ассоциации молодых христианок даже не было времени укрыться в ближайшем бомбоубежище. Одна из них впоследствии писала: «Впервые в жизни я поняла, что это такое – трястись от страха».

Бомбы поразили несколько бомбоубежищ. Команды солдат и служащих СОВН разгребали завалы вручную – опасаясь, что иначе они навредят выжившим. Одно убежище явно уничтожили прямым попаданием. «Через какое-то время мы добрались до обитателей этого убежища, – писал один из спасателей. – Одни уже порядочно остыли, другие были еще теплые, но все они были мертвы»[719].

Одна из бомб упала рядом с убежищем, где укрывалась доктор Эвелин Эшворт вместе с двумя детьми. Вначале послышался «звук чего-то бьющегося», писала она, а потом – взрыв, и «ударная волна, пошедшая сквозь землю, затрясла убежище». Взрыв сорвал с него дверь.

Ее семилетний ребенок вскрикнул: «У меня чуть волосы не вырвало этим взрывом!»

А ее трехлетний ребенок отозвался: «А мне вообще чуть голову не оторвало!»[720]

Доктор Гарри Уинтер, работавший в одной из городских больниц, забрался на ее крышу, чтобы помочь тушить зажигательные бомбы, пока они не подожгли здание. «Я просто глазам не верил, – вспоминал он. – Повсюду вокруг больницы светились буквально сотни зажигательных бомб – словно лампочки, мерцающие на исполинской рождественской елке».

В самом здании женщин, лежавших в родильной палате, поместили под кровати и накрыли матрасами. Одним из пациентов больницы был раненый немецкий летчик, приходивший в себя в кровати на верхнем этаже. «Слишком много бомба – слишком долго! – стонал он. – Слишком много бомба!»

Вскоре в больницу начали поступать те, кто получил ранения в ходе этого авианалета (который все продолжался). Доктор Уинтер и его коллеги-хирурги приступили к работе в трех операционных. Главным образом им пришлось иметь дело с поврежденными конечностями и тяжелыми рваными ранами. «Сложность с бомбовой рваной раной в том, что на поверхности у вас небольшое повреждение, но под ним – обширный разрыв тканей, – позже писал доктор Уинтер. – Все раздавлено в сплошное месиво. Бессмысленно латать поверхностную рану, не отрезав массу всего внутри»[721].

В другой больнице одна медсестра столкнулась со своим давним страхом. «Во время обучения меня всегда мучила боязнь оказаться в ситуации, когда я держу в руке конечность пациента после ампутации. До сих пор мне везло – ампутации выпадали не на мое дежурство», – писала она. Но эта атака «все для меня изменила. У меня уже не было времени для брезгливости»[722].

А потом сам город получил тяжелейшую рану. Зажигательные бомбы усеивали крыши знаменитого собора Святого Михаила и его территорию (первая упала около восьми вечера). Одна попала на свинцовую кровлю. Огонь прожег металл, и расплавленный свинец полился на деревянное убранство внизу, воспламеняя и его. Свидетели происходящего пытались вызвать пожарных, но все эти машины были заняты – они боролись с огнем по всему городу. Первый пожарный расчет сумел добраться до собора лишь через полтора часа – он ехал из города Солихалл, находящегося в 14 милях от Ковентри. Но пожарные могли только наблюдать – одна из бомб повредила важную водопроводную магистраль. Час спустя вода наконец пошла, но под очень слабым напором, к тому же и она вскоре иссякла.

Огонь наступал и начал пожирать алтарь, капеллы, тяжелые деревянные балки крыши, и церковные служащие ринулись внутрь, стараясь спасти что можно – гобелены, кресты, подсвечники, коробку с облатками, распятие… – и затем их мрачная процессия понесла все это в здание полицейского участка. Преподобный Р. Т. Говард, настоятель собора, смотрел, как тот горит, с крыльца этого полицейского участка. Оранжевый кулак схватил старинный духовой орган, на котором когда-то играл Гендель. «Все внутреннее пространство обратилось в кипящую массу огня, вздыбленных пылающих балок и досок, пронизанных и увенчанных клубами плотного бронзового дыма», – писал Говард[723].

Весь остальной Ковентри, казалось, тоже охвачен огнем. Зарево было видно за 30 миль. Его разглядел даже министр внутренней безопасности Герберт Моррисон, гостивший в отдаленном загородном доме. Немецкий пилот, сбитый вскоре после этого рейда, сообщил допрашивавшим его специалистам Королевских ВВС, что он видел зарево этих пожаров на расстоянии 100 миль – пролетая над Лондоном на обратном пути. Клара Милберн, жительница деревни Болсолл-Коммон (расположенной в восьми милях от Ковентри), писала в дневнике: «Когда мы вышли, прожекторы щупали ясное небо, звезды казались очень близкими, воздух был такой чистый, а лунный свет сиял так ярко. Никогда не видела такого потрясающего вечера. Но тут волна за волной стали налетать самолеты, и раздался гром множества орудий»[724].

Весь вечер и всю ночь, на протяжении 11 часов, появлялись новые и новые бомбардировщики, сбрасывая новые и новые бомбы – в том числе зажигательные. Свидетели рассказывали о знакомых запахах, которые поднимались из пламени и могли бы показаться приятными, если бы не их причина. Так, пожар, пожиравший табачную лавку, наполнил окружающее пространство ароматом сигарного дыма и горящего трубочного табака. Охваченный пламенем мясной магазин порождал запах жареного мяса, заставляя вспомнить традиционные уютные посиделки воскресного вечера.

Бомбы падали до 6:15. Светомаскировку сняли в 7:54. Луна по-прежнему сияла в чистом рассветном небе, но бомбардировщики улетели. Собор обратился в развалины, расплавленный свинец еще капал с его крыш, куски обугленной древесины то и дело отламывались и рушились на землю. По всему городу самым распространенным звуком стал хруст осколков стекла под ногами. Один репортер заметил: слой стекла «такой толстый, что, если посмотреть вдоль улицы, покажется, что она вся покрыта ледяным крошевом».

Бомбежка кончилась, но в городе все равно происходили чудовищные сцены. Доктор Эшворт рассказывала, как увидела собаку, бежавшую по улице «с детской рукой в зубах». А некто по имени Э. А. Кокс увидел обезглавленное тело мужчины возле воронки. В другом месте разорвавшаяся бомба оставила после себя несколько обугленных туловищ. Трупы поступали в импровизированный морг со скоростью до 60 в час, и служащим похоронного бюро пришлось столкнуться с проблемой, с которой им прежде вряд ли приходилось иметь дело: доставляли настолько изувеченные тела, что их вообще невозможно было признать за тело человека. От 40 до 50 % тел классифицировали как «неопознаваемые из-за полученных повреждений»[725].

Те же тела, которые остались по большей части неповрежденными, получали ярлыки (словно багаж), где указывалось, где тело найдено, а также – по возможности – кому оно, вероятно, принадлежит. Эти трупы складывали штабелями. Выжившим разрешали осматривать их, разыскивая пропавших друзей или родных, – пока бомба не попала в находящееся рядом хранилище природного газа. Газ взорвался, и с морга сорвало крышу. Пошел дождь, ярлыки начали коробиться. Процесс опознания трупов был столь жутким и бесплодным (иногда три или четыре человека опознавали один и тот же труп, называя его разными именами), что эти визиты прекратили. Идентификацию начали проводить путем осмотра личных вещей, найденных у погибших.

У морга поставили столбик с табличкой: «С огромным сожалением сообщаем, что у родственников нет возможности осмотреть тела из-за перегрузки морга»[726].

Лорд Бивербрук поспешил в Ковентри, не желая, чтобы о нем говорили, что он пропустил еще один катастрофический рейд противника. Но горожане восприняли его визит не лучшим образом. Он заботился главным образом о восстановлении производства на заводах, пострадавших при атаке. Во время встречи с представителями местных властей он попробовал воспользоваться одним из черчиллевских риторических приемов. «Корни военно-воздушных сил – в Ковентри, – заявил он. – Если из-за разрушений Ковентри не сможет давать результаты, дерево зачахнет. Но, если город возродится из пепла, дерево продолжит бурный рост, давая свежие листья и новые ветви»[727]. Говорили, что он заплакал, увидев разрушения, однако, несмотря на это, ему все же дали отповедь – «очень резкую», по словам Люси Мозли, дочери мэра. Его слезы не имели никакой цены, писала она. До этого Бивербрук выжимал все соки из рабочих и предприятий, а теперь почти весь город лежал в руинах. «Он просил рабочих Ковентри приложить все усилия, – писала Мозли, – и что же они получили взамен?»[728]

Министр внутренней безопасности Герберт Моррисон тоже прибыл в Ковентри – и обнаружил: его винят в том, что он не сумел защитить город и что немецкие бомбардировщики налетели практически без всяких помех со стороны Королевских ВВС. И в самом деле: хотя Королевские ВВС совершили за прошедшие вечер и ночь 121 боевой вылет, используя десятки истребителей, оснащенных радаром типа «воздух – воздух», было сообщено лишь о двух «боестолкновениях», к тому же ни один немецкий бомбардировщик не был сбит, что в который раз подчеркивало, как трудно вести воздушный бой в темноте. Операцию «Холодная вода» провели, но с минимальным эффектом. Британские бомбардировщики нанесли удары по аэродромам во Франции и по военным объектам в Берлине, потеряв при этом 10 самолетов. Созданная в Королевских ВВС группа радиопротиводействия, Авиакрыло № 80, применяла глушилки, а также специальные передатчики, искажавшие пучки вражеских навигационных радиоволн. Но эти меры тоже оказались не слишком эффективными, судя по анализу, проведенному специалистами военно-воздушных сил: «Поскольку ночь была весьма ясная, с ярким лунным светом, помощь радионавигационных средств не имела особого значения»[729]. Правда, группа все-таки сумела заставить два вражеских бомбардировщика проследовать вдоль двух немецких лучей обратно к их «домашним» передатчикам, расположенным в Шербуре, и оба самолета не принимали участия в дальнейших боевых действиях (во всяком случае в этот вечер и ночь). Однако то, что Королевские ВВС не сумели сбить ни одного самолета противника, побудило министерство авиации направить гневную телеграмму Истребительному командованию, вопрошая, почему имело место так мало перехватов – несмотря на «отличную погоду, лунный свет и значительное количество задействованных истребителей».

Куда радушнее город встретил короля, нанесшего неожиданный визит в субботу утром. Мэр Мозли узнал, что городу окажут такую честь, лишь в конце предыдущего дня. Его жену это известие застало в разгар сбора семейных вещей для переезда за город, в дом к родственникам. Она расплакалась, причем вовсе не от радости. «О господи! – воскликнула она. – Неужели он не понимает, что у нас тут слишком большой кавардак и у нас слишком много дел и без его приезда?»[730]

Вначале король встретился с мэром – в официальной гостиной мэра, предназначенной для приемов, хотя сейчас ее освещали только свечи, воткнутые в горлышки пивных бутылок. Затем в сопровождении других чиновников они отправились осматривать разрушения, и вскоре, без всякого предупреждения, король стал появляться в самых прозаических местах. Во время одной такой остановки ошеломленная группа усталых пожилых людей вскочила и запела «Боже, храни короля». В другом месте рабочий, присевший на бордюр тротуара, чтобы немного отдохнуть (измотанный, весь в грязи, еще не снявший каску), поднял глаза и увидел, как какие-то люди идут по улице в его сторону. Когда они поравнялись с ним, тот, кто был у них за главного, произнес: «Доброе утро» – и кивнул. Лишь когда группа двинулась дальше, человек на кромке тротуара сообразил, что это был король. «Меня застали врасплох, я был до того изумлен, поражен, ошарашен, что даже не сумел ему ответить».

В соборе королю представили настоятеля Говарда. «Прибытие короля стало для меня полнейшей неожиданностью», – писал Говард. Он услышал приветственные возгласы и увидел, как король входит в дверь, находящуюся в юго-западном конце здания. Говард поздоровался с ним. Они пожали друг другу руки. «Я стоял вместе с ним и смотрел на эти развалины, – писал Говард. – Всем своим существом он выражал невероятное сочувствие и скорбь».

Команда исследователей из «Массового наблюдения», имеющих немалый опыт в составлении хроники последствий авианалетов, прибыла в город уже в пятницу днем. В своем докладе они писали, что столкнулись с «более явными признаками истерии, ужаса, неврозов», чем когда-либо на протяжении предыдущих двух месяцев документирования таких рейдов. «В пятницу все чувства мощно подавляло одно – чувство крайней беспомощности» (курсив авторский). Наблюдатели отмечали широко распространившееся ощущение нарушения привычного порядка, растерянности и подавленности: «Растерянность в городе настолько всеохватна, что жителям кажется – сам город убит»[731].

Чтобы помочь обуздать волну слухов, порожденных этим авианалетом, BBC предложила Тому Харрисону, 29-летнему руководителю «Массового наблюдения», выступить в прямом эфире в субботу в девять вечера (как раз в прайм-тайм, отведенный для одного из выпусков британских новостей), чтобы рассказать о том, что он увидел в Ковентри.

«Самое странное зрелище – это собор, – говорил Харрисон своей колоссальной аудитории. – На каждом его конце голые рамы огромных окон даже сейчас сохраняют особого рода красоту, но между ними – невероятная мешанина кирпичей, обломков колонн, балок, мемориальных табличек». Он отмечал ту абсолютную тишину, которая охватила город в ночь на субботу, пока он ехал по нему на своей машине, пробираясь между воронками и грудами разбитого стекла. Переночевал он тоже в автомобиле. «Думаю, это одно из самых необычных переживаний за всю мою жизнь, – признался он, – когда едешь на машине среди безлюдных, безмолвных разрушений, и сеется дождь, и дело происходит в великом промышленном городе»[732].

Эта программа стала темой для серьезного обсуждения на совещании черчиллевского военного кабинета, которое проходило 18 ноября, в понедельник. Энтони Иден, военный министр (скоро он станет министром иностранных дел), назвал ее «самой угнетающей передачей». Другие согласились с ним и задались вопросом, не ухудшит ли она боевой дух народа. Однако Черчилль заявил, что в конечном счете эта программа причинила мало вреда, а может быть, даже принесла некоторую пользу, так как привлекла внимание американских слушателей к этой атаке. Как выяснилось, это так и было – по крайней мере в Нью-Йорке, где Herald Tribune описала произошедшую бомбардировку как «безумное» варварство и провозгласила: «Не следует мешкать с передачей Британии любых средств обороны, какие США только могут предоставить»[733].

Между тем печальная слава, которую приобретала атака на Ковентри, никак не тревожила руководство Германии. Геббельс назвал ее «исключительным успехом»[734]. В дневниковой записи за 17 ноября, воскресенье, он отмечал: «Сообщения из Ковентри ужасают. Весь город в буквальном смысле стерт с лица земли. Англичане больше не притворяются; сейчас им остается лишь рыдать. Но они сами на это напросились». Он не видел ничего плохого в том, что этот авианалет привлек внимание всего мира, и даже считал, что рейд мог бы знаменовать некий поворотный момент в войне. «Эта история возбудила острейшее внимание по всему миру. Наши акции снова пошли в гору, – записал он в дневнике 18 ноября, в понедельник. – США впадают в мрачное настроение, а лондонская пресса оставила свой обычный высокомерный тон. Нам нужно лишь несколько недель хорошей погоды. А уж тогда Англией можно будет заняться вплотную»[735].

Шеф люфтваффе Геринг превозносил этот рейд как «историческую победу». Фельдмаршал Кессельринг, командир Адольфа Галланда, нахваливал «исключительно высокие результаты». Кессельринг отмахивался от массовой гибели гражданского населения – мол, такова уж цена войны. «Непредсказуемые последствия даже самой точной бомбардировки вызывают глубокое сожаление, – писал он позже, – но они неотделимы от всякой массированной атаки»[736].

Однако некоторые пилоты люфтваффе считали, что этим рейдом Германия перешла некую черту. «Обычные радостные возгласы, которыми мы приветствовали прямое попадание, застревали у нас в глотке, – писал один из пилотов бомбардировщиков. – Экипаж просто молча глядел вниз, на это море огня. Неужели это и правда был военный объект?»[737]

При авианалете на Ковентри погибли в общей сложности 568 мирных жителей; еще 865 получили серьезные ранения. Из 509 бомбардировщиков, изначально направленных Герингом в атаку на город, некоторые удалось отогнать огнем орудий ПВО, другие повернули назад по иным причинам, до цели же долетели 449. На протяжении 11 часов экипажи люфтваффе сбросили 500 т фугасных взрывчатых веществ и 29 000 зажигательных бомб. Рейд разрушил 2294 здания и повредил еще 45 704. Это колоссальное опустошение даже породило новое слово – «ковентрация»: его стали применять для того, чтобы описать воздействие массированного авианалета. В Королевских ВВС именно этот налет на Ковентри стал использоваться как своего рода стандарт при оценке вероятного количества жертв во время их собственных планируемых рейдов против немецких городов: возможные результаты обозначались как «1 Ковентри», «2 Ковентри» и т. п.

Огромное количество трупов, многие из которых оставались неопознанными, побудило городские власти запретить индивидуальные погребения. Первая церемония массовых похорон состоялась 20 ноября, в среду: земле были преданы тела 172 жертв бомбардировки. Вторая прошла три дня спустя – для еще 250 жертв.

Никто публично не призывал отомстить Германии, нанеся ответный удар. На первых массовых похоронах епископ Ковентри провозгласил: «Давайте поклянемся перед Богом впредь быть более чуткими друзьями и соседями, ведь мы перенесли все это вместе и стояли здесь сегодня».

Глава 60Отдушина

Джон Колвилл ходил как зачарованный. Вокруг рвались бомбы и пылали города, но личная жизнь упрямо заявляла о себе. Пока Гэй Марджессон упорно оставалась холодной к его чувствам, он обнаружил, что его все больше тянет к 18-летней Одри Пейджет. 17 ноября, в воскресенье, в сияющий осенний день, они вдвоем отправились на верховую прогулку по просторам фамильного поместья Пейджетов – Хэтфилд-парка (расположенного к северу от Лондона, примерно в часе езды на машине от центра британской столицы).

Он описал эти часы в дневнике: «На двух горячих и красивых лошадях мы с Одри два часа катались под сверкающим солнцем, галопом мчались по Хэтфилд-парку, ехали шагом по лесам, заросшим папоротником, скакали по полям, перепрыгивая через канавы; и все это время мне трудно было отвести взгляд от Одри, чья стройная фигура, прелестно растрепанные волосы и раскрасневшиеся щеки придавали ей сходство с лесной нимфой, слишком очаровательной для реального мира».

Колвилл чувствовал, что разрывается пополам. «На самом деле, – писал он на другой день, – если бы я не был влюблен в Гэй и считал бы, что Одри согласится выйти за меня (сейчас она явно не согласится), я бы совершенно не отказался обзавестись столь прекрасной и жизнерадостной женой, которая мне по-настоящему нравится и которой я искренне восхищаюсь.

Но Гэй есть Гэй, со всеми ее недостатками, к тому же было бы глупо жениться (даже если бы я мог) в этот момент Европейской Истории»[738].

А Памела Черчилль все больше беспокоилась насчет денег. 19 ноября, во вторник, она написала Рандольфу, прося еженедельно выделять ей дополнительные 10 фунтов (около $640 на современные деньги). «Прилагаю примерный список здешних расходов, надеюсь, что ты его внимательно изучишь, – писала она мужу. – Не хочу казаться злобной стервой, но, дорогой мой, я делаю что могу, чтобы экономно управлять твоим домом и заботиться о твоем сыне, только вот я не в состоянии сделать невозможное»[739]. Она перечислила все траты – вплоть до стоимости сигарет и напитков. В общей сложности эти траты съедали почти весь доход, который она получала от Рандольфа и из других источников (то есть от арендной платы, которую вносила ее золовка Диана, и от денег, которые Памеле выделяла ее собственная семья).

Но это были только те расходы, которые она могла предсказывать сравнительно точно. Она испытывала глубокие опасения по поводу трат самого Рандольфа и его пристрастия к алкоголю и азартным играм. «Так что попробуй ограничить свои расходы до 5 ф. в неделю, пока ты в Шотландии, – писала она ему. – И, дорогой, вовсе не стыдно сказать, что ты слишком беден, чтобы играть. Я знаю, ты любишь и маленького Уинстона, и меня, и ты готов кое-чем пожертвовать ради нас».

Она предупреждала, что им жизненно важно ограничить расходы: «Я же просто не могу быть счастлива, когда все время схожу с ума от беспокойства». К этому времени она уже очень разочаровалась в своем браке, однако пока не считала, что все потеряно. В последующих строках она смягчала тон, оставив упреки и восклицая: «О мой дорогой Ранди! Я бы не переживала, если бы не любила тебя так глубоко и так отчаянно. Спасибо, что ты сделал меня своей женой и позволил мне родить тебе сына. Это самое чудесное, что случалось в моей жизни».

Выходные, которые Черчилль проводил в Чекерсе или Дитчли, предоставляли ему бесценные возможности для отвлечений. Благодаря этому он мог на время забывать о все более печальных уличных ландшафтах Лондона, где ежедневно сгорал или взрывался еще один фрагмент Уайтхолла.

В один из уик-эндов, когда он находился в Дитчли, своем полнолунном убежище, Черчилль вместе с гостями посмотрел в домашнем кинотеатре «Великого диктатора» Чарли Чаплина. Назавтра, поздно ночью, безмерно уставший Черчилль неправильно рассчитал приземление в кресло и обрушился на пол между ним и оттоманкой ногами кверху. Колвилл стал свидетелем этой сцены. «Не обладая чувством ложного достоинства, – писал Колвилл, – он отнесся к произошедшему как к уморительной шутке и несколько раз повторил: "Вот он, настоящий Чарли Чаплин!"»[740]

Выходные в самом конце ноября принесли два особенно желанных отвлечения. В субботу, 30 ноября, семья собралась в Чекерсе, чтобы отметить 66-летие Черчилля; на другой день состоялось крещение маленького Уинстона – сына Памелы и Рандольфа Черчилль, недавно появившегося на свет. Ребенок был кругленький и крепкий; он с первых дней поразил черчиллевского личного секретаря Джона Мартина «до нелепости сильным сходством с дедушкой». Когда Мартин вслух поделился своим наблюдением, одна из дочерей Черчилля шутливо отозвалась: «Это свойственно всем младенцам»[741].

Вначале состоялась служба в маленькой приходской церкви Эллсборо, одной из близлежащих деревень. Клементина была там регулярной прихожанкой, но Черчилль посетил этот храм впервые. Пришли три их дочери (даже Мэри – несмотря на простуду), а также четверо крестных младенца, среди них – лорд Бивербрук и журналистка Вирджиния Коулз, близкий друг Рандольфа.

Черчилль проплакал всю службу, время от времени негромко повторяя: «Бедное дитя – родиться в таком мире».

Потом они вернулись в Чекерс на ланч. За столом присутствовала семья, крестные и приходской священник.

Бивербрук встал, чтобы провозгласить тост в честь младенца.

Но Черчилль тут же поднялся и заявил:

– Поскольку вчера был мой день рождения, мне бы хотелось попросить вас всех первым делом выпить за мое здоровье.

Среди собравшихся пронеслась волна добродушных протестов, а также крики: «Сядь, папочка!» Черчилль некоторое время упорствовал, но затем все-таки уселся обратно. После тостов за ребенка Бивербрук поднял бокал в честь Черчилля, назвав его «величайшим человеком на свете».

Черчилль снова заплакал. Многие стали просить, чтобы он произнес ответное слово. Он встал. Голос его дрожал, по щекам текли слезы.

– В эти дни, – произнес он, – я часто думаю о Господе нашем.

Но он не мог больше ничего сказать. Сев на свое место, он уже ни на кого не смотрел: великий оратор, временно утративший дар речи под давлением событий дня[742].

Все это очень тронуло Вирджинию Коулз: «Я не смогла забыть эти простые слова. Если он и получал удовольствие от ведения войны, давайте помнить, что при этом он осознавал, какие страдания она приносит»[743].

На другой день (видимо, почувствовав необходимость привлечь кое-какое внимание и к собственной персоне) Бивербрук снова подал в отставку.

Бивербрук написал письмо с заявлением об отставке 2 декабря, в понедельник, находясь в своем загородном поместье Черкли, «где я один и где у меня было время подумать о том направлении, в котором, как я полагаю, должна развиваться наша политика». Он писал, что сейчас жизненно необходимо дальнейшее рассредоточение авиационных предприятий, и требовал новых агрессивных мер, пусть они наверняка и приведут к временному спаду производства. «Эта смелая политика вызовет серьезное вмешательство со стороны других министерств, – предупреждал он, – поскольку она потребует множества помещений, уже предназначенных для других служб».

Но далее он написал: «Я не тот человек, который нужен сейчас для этой должности. Я не получу необходимую поддержку».

Он снова жаловался на судьбу, напоминая, как ухудшалась его репутация после разрешения кризиса с производством истребителей. «Когда резервуар был пуст, меня считали гением, – писал он. – Теперь, когда в резервуаре плещется немного воды, я – окрыленный разбойник. Если когда-нибудь резервуар переполнится, меня назовут проклятым анархистом».

Бивербрук заявлял, что его пост должен занять какой-то новый человек; он порекомендовал две кандидатуры. Кроме того, он предложил Черчиллю объяснить эту отставку ухудшением здоровья министра – «что, с сожалением должен отметить, вполне соответствует действительности».

Как всегда, Бивербрук закончил свое послание премьеру на льстивой ноте, «сдобрив его елеем» (как он это называл). Он писал: «Не могу завершить это очень важное письмо, не подчеркнув, что мои прошлые успехи основывались на вашей поддержке. Без этой опоры, без этого вдохновения, без этого руководства я никогда не выполнил бы те задачи, которые вы мне поручали, и не справился бы с обязанностями, которые вы на меня возложили»[744].

Черчилль знал, что у Бивербрука вновь разыгралась астма. Он сочувствовал своему другу, но начинал терять терпение. «Я совершенно не намерен принимать вашу отставку, это даже не обсуждается, – писал он на следующий день, 3 декабря, во вторник. – Как я уже говорил, вы – на галерах и вам придется грести до самого конца».

Он предложил Бивербруку взять месяц отпуска, чтобы прийти в себя. «А в это время, безусловно, я буду поддерживать вас в проведении вашей политики рассредоточения, поскольку она представляется необходимой в условиях массированных атак, которым мы подвергаемся», – писал Черчилль. Он выразил сожаление по поводу того, что у Бивербрука снова обострилась астма, «ибо она всегда влечет за собой сильнейшую депрессию. Вы сами помните, как часто вы мне советовали не допускать, чтобы всякие пустяки раздражали и отвлекали меня. Теперь позвольте мне отплатить вам услугой за услугу, моля вас помнить лишь величие того, что вам удалось достичь в ходе своей работы, острейшую необходимость ее продолжения, а также благорасположение вашего давнего и верного друга Уинстона Черчилля»[745].

Бивербрук вернулся на галеры и снова взялся за весло.

К тому же все еще и заболели. Семья Черчилль свалилась с простудой. Мэри почувствовала первые симптомы вечером 2 декабря, в понедельник. «Температура, – записала она в дневнике. – О черт».

Черчилль заразился от нее (или от кого-то еще) 9 декабря.

Клементина – 12 декабря.

А бомбы продолжали падать.

Глава 61Специальный груз

Британские войска наконец одержали победу – над итальянской армией в Ливии. Но транспорты с жизненно необходимым грузом продолжали в устрашающих количествах тонуть из-за нападений противника, а английские города продолжали гореть под бомбами. С каждым днем усугублялся финансовый кризис, охвативший всю страну, что побудило Черчилля написать президенту Рузвельту длинное послание, где разъяснялась серьезность положения Британии – и то, что ей нужно от Америки для того, чтобы победить. Работая над этим 15-страничным письмом, Черчилль снова вынужден был отыскивать верный баланс между выражением уверенности и формулированием насущных потребностей. Это отражено в протоколах одного из совещаний его военного кабинета: «Премьер-министр отметил, что если нарисовать слишком мрачную картину, то некоторые элементы в Соединенных Штатах заявят, что помогать нам бесполезно, поскольку такая помощь будет потрачена зря. Если же представить слишком радужную картину, тогда у США может возникнуть склонность воздержаться от содействия»[746].

Все это – «чертовски неприятное дело», ворчал Черчилль 6 декабря, в пятницу.

Позже Черчилль (по вполне веским причинам) назовет это письмо Рузвельту одним из самых важных, какие он когда-либо писал.

В субботу, 7 декабря, Черчилль собрал в Чекерсе секретное совещание, целью которого стала попытка дать четкую и определенную оценку немецкой воздушной мощи и возможностей Германии по производству новых самолетов в будущем. Считая, что вопрос имеет первостепенное значение, он пригласил на эту встречу Профессора, Бриджеса (секретаря военного кабинета) и еще пять человек, в том числе сотрудников министерства экономической войны (МЭВ) и разведывательной группы штаба военно-воздушных сил. Однако Черчилль не стал звать «Мопса» Исмея, чтобы дать ему немного отдохнуть: обычно Мопс присутствовал на таких совещаниях.

Больше четырех часов собравшиеся обсуждали имеющуюся статистику и разведданные – и добились лишь одного: подтвердили, что ни у кого нет четких представлений о том, сколько самолетов находится в распоряжении люфтваффе, а уж тем более о том, сколько из них готово для действий на передовой и сколько новых машин может быть произведено в следующем году. Еще досаднее было то, что никто, похоже, не знал, какое количество самолетов сами Королевские ВВС могут отправить в бой. Два ведомства – МЭВ и авиационная разведка – давали разные цифры и пользовались разными подходами для их подсчета, причем неразбериха усиливалась еще и из-за нападок Профессора на оба набора оценок. Черчилль пришел в раздражение. «Я так и не сумел решить, какие из этих оценок верны, – отмечал он в служебной записке министру авиации Синклеру и начальнику штаба военно-воздушных сил Порталу. – Вероятно, истина где-то посередине. Вопрос имеет первостепенную важность для всей формируемой нами картины дальнейшего развития войны»[747].

Неприятнее всего было то, что его собственное министерство авиации, судя по всему, не могло внятно отчитаться по 3500 самолетам из 8500 машин, которые считались готовыми (или почти готовыми) к бою или состоящими в резерве. «В министерстве авиации должны вести учет того, что происходит с каждой машиной, – жаловался Черчилль в еще одной записке. – Это очень дорогостоящие изделия. Мы должны знать дату поступления каждого самолета на вооружение Королевских ВВС и знать, когда каждый аппарат наконец вычеркивается из списка – и по какой причине». В конце концов, отмечал он, даже Rolls-Royce следит за каждым проданным автомобилем. «Неучтенные 3500 из 8500 – вопиющее головотяпство»[748].

Совещание убедило Черчилля, что вопрос можно решить лишь при посредничестве объективного стороннего лица. Он решил вынести проблему на своего рода третейский суд, чтобы там обе стороны представили свои доказательства. Черчилль выбрал сэра Джона Синглтона, судью Суда королевской скамьи[749], известного главным образом благодаря председательству на процессе 1936 года над Баком Ракстоном по печально знаменитому делу «Трупы под мостом». Ракстона признали виновным в убийстве жены и горничной – а также в том, что он разрубил их тела на 70 с лишним кусков, большинство из которых затем обнаружили в узле, оставленном под мостом. Дело также называли «Убийствами-пазлами» – отсылка к героическим усилиям криминалистов, пытавшихся сложить тела жертв из этих фрагментов.

Обе стороны согласились, что приглашение судьи Синглтона – мудрый шаг. Синглтон принял это предложение – возможно, позволив себе вообразить, что эта работа будет значительно менее замысловатой, чем собирание обезображенных трупов из кусков.

А в Лондоне продолжали гибнуть красивые вещи – и здания. Вечером 8 декабря, в субботу, бомба разрушила крытые галереи часовни Святого Стефана в Вестминстерском дворце. Эта часовня была одним из любимых мест Черчилля. На другой день парламентский секретарь Чипс Ченнон[750] набрел на Черчилля, бродящего среди развалин.

Черчилль проводил уик-энд в Чекерсе, но вернулся в город, несмотря на признаки простуды. Он был в пальто с меховым воротником; изо рта торчала сигара. Он пробирался между осколками стекла и кучами обломков.

– Это ужасно, – пробурчал он, не выпуская сигару изо рта.

– Конечно же, они специально ударили по самому лучшему, – заметил Ченнон.

Черчилль угрюмо хмыкнул:

– Здесь Кромвель подписал смертный приговор королю Карлу[751].

В тот понедельник длинное послание Черчилля, направленное Рузвельту в Вашингтон по телеграфу, добралось до президента, находящегося на борту одного из крейсеров военно-морского флота США. Корабль «Таскалуса» совершал 10-дневное плавание по Карибскому морю – якобы для того, чтобы посетить базы Британской Вест-Индии, к которым американский ВМФ теперь получил доступ, но главным образом для того, чтобы дать президенту возможность расслабиться – полежать на солнышке, посмотреть кино, половить рыбу. (Эрнест Хемингуэй написал ему, сообщая, что крупную рыбу можно поймать в водах между Пуэрто-Рико и Доминиканской Республикой, и рекомендуя использовать свиные шкварки в качестве наживки.) Письмо Черчилля доставили на гидросамолете ВМС, опустившемся рядом с кораблем, чтобы передать президенту свежую корреспонденцию из Белого дома.

Письмо начиналось так: «Мы приближаемся к концу года, и я полагаю, что вы ожидаете от меня изложения перспектив на 1941-й». Черчилль ясно дал понять, что прежде всего ему нужны гарантии непрерывного потока поставок продовольствия и военных материалов в Англию. Он подчеркивал: от того, сумеет ли страна выстоять, может зависеть и судьба Америки. Суть проблемы он приберег напоследок: «Близится момент, когда мы больше не сможем платить деньгами за поставки грузов, осуществляемые по морю и иными путями».

В конце он призывал Рузвельта «рассматривать это письмо не как просьбу о помощи, а как перечисление действий, минимально необходимых для достижения нашей общей цели»[752].

Конечно же, Черчилль хотел получать американскую помощь. Самую разную: корабли, самолеты, пули, детали станков, продовольствие. Он просто не хотел, чтобы ему нужно было за нее платить, тем более что у него и в самом деле стремительно иссякали средства.

Три дня спустя, 12 декабря, в четверг, лорд Лотиан, черчиллевский посол в Америке, скоропостижно скончался от уремии. Ему было 58 лет. Адепт «христианской науки»[753], он мучился на протяжении двух дней, но отказывался от медицинской помощи. Министр иностранных дел Галифакс написал по этому поводу: «Еще одна жертва "христианской науки". Его будет очень трудно заменить»[754]. Диана Купер писала: «Его доконали оранжад и "христианская наука". Что и говорить, безвременный конец»[755].

В этот день Черчилль отправился в Чекерс. Смерть Лотиана серьезно омрачила атмосферу в доме. За ужином к Черчиллю присоединились лишь Мэри и Джон Колвилл, тогда как Клементина, страдавшая от мигрени и простуды, пропустила трапезу и сразу же легла в постель.

Улучшению атмосферы отнюдь не способствовал суп, который Черчилль счел настолько неудачным, что даже в ярости устремился на кухню (его цветастый халат развевался поверх голубого костюма для воздушной тревоги). Мэри писала в дневнике: «Папа был в прескверном настроении из-за еды, и я, конечно, не могла с ним управиться, и он повел себя очень нехорошо: выскочил из-за стола, стал жаловаться повару насчет супа, заявив (справедливо), что он безвкусный. Боюсь, наша домашняя жизнь вышла из привычной колеи. О боже!»[756]

В конце концов, выслушав долгие разглагольствования отца (вернувшегося с кухни) о плохом качестве продуктов в Чекерсе, Мэри вышла из-за стола; Черчилль с Колвиллом остались сидеть. Постепенно настроение Черчилля улучшилось. Попивая бренди, он с наслаждением рассуждал о недавней победе в Ливии, и из его слов могло сложиться впечатление, что конец войны близок. Колвилл отправился спать в 1:20 ночи.

Несколькими часами раньше в Лондоне собрался на сверхсекретное совещание черчиллевский военный кабинет – чтобы обсудить новый тактический подход к стратегии Королевских ВВС по бомбардировке объектов в Германии. Черчилль продвигал эту тактику как ответ на массированный удар люфтваффе по Ковентри и на последовавшие за ней мощные рейды против Бирмингема и Бристоля. Цель состояла в том, чтобы осуществить такого же рода сокрушительную атаку – «концентрированный удар» – по какому-то из немецких городов.

Кабинет решил, что такая атака должна опираться главным образом на зажигательное воздействие и что ее объектом должен стать город с плотной застройкой, прежде не подвергавшийся рейдам Королевских ВВС (это гарантировало, что у его служб гражданской обороны нет практического опыта). Предполагалось использовать фугасные бомбы для создания воронок, которые замедлят передвижение пожарных команд. «Поскольку мы намерены снизить боевой дух противника, нам следует попытаться разрушить основную часть определенного города, – отмечалось в протоколе совещания. – А значит, выбранный город не должен быть слишком большим»[757]. Кабинет одобрил этот план, получивший кодовое название «Эбигейл».

На другой день, 13 декабря, в пятницу, Джон Колвилл записал в дневнике: «Кабинет преодолел угрызения совести по этому поводу».

Рузвельт прочел послание Черчилля, находясь на борту «Таскалусы». Он предпочел ни с кем не делиться впечатлениями. Даже Гарри Гопкинс, его друг и конфидент, путешествовавший с ним на этом крейсере, не сумел оценить его реакцию. (Гопкинс, в последнее время не отличавшийся крепким здоровьем, поймал 20-фунтового морского окуня, но у него не хватило сил подсечь рыбину и втянуть ее на борт, так что пришлось передать удочку другому пассажиру.) «Я довольно долго не мог понять, о чем он думает и вообще думает ли он о чем-то, – вспоминал Гопкинс. – Но потом я начал осознавать, что он как бы заправляется новым горючим – он часто поступает так, когда кажется, что он беззаботно отдыхает. Поэтому я не стал задавать ему никаких вопросов. А потом, в один из вечеров, он внезапно огласил всю программу дальнейших действий»[758].

Глава 62«Декабрьская директива»

Организация «Массовое наблюдение» выпустила «Декабрьскую директиву», в которой просила сотрудничающих с ней многочисленных авторов дневников выразить свои чувства по поводу наступающего года.

«Что я чувствую по поводу 1941-го? – писала Оливия Кокетт, один из этих авторов. – Я на пару минут перестала печатать, чтобы прислушаться к слишком шумному вражескому самолету. Он сбросил бомбу, от которой мои занавески вспучились внутрь, а весь дом содрогнулся (я в постели под самой крышей). Теперь ему вслед лают орудия. В нижней части моего сада есть воронки, там же лежит маленькая неразорвавшаяся бомба. Четыре окна разбиты. За пятиминутную прогулку можно увидеть развалины 18 домов. У нас живут две группы друзей, чьи дома разрушило бомбами.

Что касается 1941-го, то мне кажется, что я буду чертовски рада, если мне повезет его увидеть – а я все-таки хотела бы его увидеть». По ее словам, в глубине души она ощущала «жизнерадостность». Впрочем, она добавила: «Но ДУМАЮ я иначе, я думаю, что мы будем жить почти впроголодь (пока я еще не испытывала голода), думаю, что многие из наших молодых мужчин погибнут за границей»[759].

Глава 63Этот старый глупый знак доллара

Рузвельт вернулся в Вашингтон 16 декабря, в понедельник, «загорелый, брызжущий весельем, оживленный», писал его спичрайтер Роберт Э. Шервуд, драматург и киносценарист. На другой день президент устроил пресс-конференцию. Приветствуя репортеров, он курил сигарету. Интригуя, как обычно, журналистов, он начал с того, что «никаких особых новостей для них у него нет», – после чего анонсировал идею, пришедшую ему в голову на борту «Таскалусы». Эту идею историки позже назовут одним из важнейших поворотных моментов войны.

Он начал так:

– Подавляющее большинство американцев совершенно не сомневается, что в настоящее время лучшая защита для Соединенных Штатов – успешная защита Британией себя самой.

Сейчас я попытаюсь стереть знак доллара. Думаю, никому из присутствующих такая идея никогда не приходила в голову – избавиться от этого старого, глупого, дурацкого знака доллара. Позвольте, я приведу вам пример». И он предложил им сравнение, которое сводило его идею к чему-то знакомому и легкому для понимания, к чему-то вполне созвучному повседневному опыту бесчисленных американцев.

– Допустим, у моего соседа загорелся дом, а у меня есть садовый шланг, он в четырех-пяти сотнях футов – но, бог ты мой, если сосед сможет взять мой шланг и подключит его к своему гидранту, вполне может статься, что тем самым я помогу ему потушить пожар. Как же я поступлю? Я ведь не стану ему говорить перед этой операцией: «Знаешь, сосед, этот садовый шланг обошелся мне в $15, так что ты мне должен заплатить за него эти самые $15». Какая трансакция тут происходит? Я не хочу получить $15 – я хочу, чтобы мне вернули мой садовый шланг после того, как потушат пожар. Ладно. Если эта штука останется целой и невредимой, он ее вернет и скажет мне за нее большое спасибо. А если в шланге прожжет дырки, нам необязательно поднимать вокруг этого слишком уж большой шум, но я скажу соседу: «Я с радостью одолжил тебе этот шланг. Но теперь, я вижу, им больше нельзя пользоваться – он весь в дырках».

Он спросит: «А какой он был длины?»

Я отвечу: «Сто пятьдесят футов».

Тогда он скажет: «Ладно, я тебе принесу новый, точно такой же»[760].

В этом и состояла суть законопроекта, внесенного вскоре в конгресс. Он имел номер H.R. 1776 и назывался «Законопроект о дальнейших усилиях по обеспечению защиты Соединенных Штатов и о других задачах». Вскоре его начали называть проще – Акт о ленд-лизе, и это название закрепилось за ним надолго. Основная идея этого предложения сводилась к следующему: в интересах Соединенных Штатов обеспечивать Британию (и любого другого союзника) всей помощью, которая ей необходима, вне зависимости от того, может ли она за это заплатить.

Законопроект тут же встретил ожесточенное сопротивление со стороны сенаторов и конгрессменов, полагавших, что он втянет Америку в войну – или, как ярко предсказывал один из его оппонентов (также пользуясь образами, близкими сердцу простого американца из срединных штатов), приведет к тому, что «каждый четвертый американский мальчишка будет зарыт в землю». Это пророчество взбесило Рузвельта, который назвал его «самым несправедливым, самым подлым, самым непатриотичным высказыванием из всех, которые произносились в общественной жизни на памяти моего поколения».

В том, что идея Рузвельта когда-нибудь станет не просто идеей, к Рождеству 1940 года совершенно не было уверенности.

Гарри Гопкинс заинтересовался фигурой Черчилля. По словам Шервуда, красноречивая мощь письма премьер-министра Рузвельту возбудила в Гопкинсе «желание получше узнать Черчилля и выяснить, какую часть его составляют высокопарные речи, а какую – реальные и неопровержимые факты».

Вскоре Гопкинсу представилась такая возможность. Попутно, несмотря на плохое здоровье и внешнюю немощь, он сумеет во многом повлиять на будущее течение войны – хотя почти все это время он проведет околевая от холода в терзаемом бомбежками Лондоне.

Глава 64Жаба у ворот

Теперь, когда обхаживание Черчиллем американского президента вошло в столь деликатную фазу, выбор посла, который заменит лорда Лотиана, стал важнейшим вопросом. Интуиция подсказывала Черчиллю, что смерть Лотиана может даже помочь ему усилить контроль над собственным правительством. Ссылка чиновников на далекие посты служила для Черчилля давно знакомой – и эффективной – тактикой смягчения политических разногласий. Сейчас особенно выделялись два человека, которые могли бы в будущем стать основой оппозиции: бывший премьер-министр Ллойд Джордж и черчиллевский министр иностранных дел лорд Галифакс, когда-то претендовавший на его собственную должность.

То, что из них двоих он сразу выбрал Ллойд Джорджа, заставляет предположить, что он видел в нем более непосредственную и серьезную угрозу. Черчилль отправил лорда Бивербрука в качестве посредника – чтобы тот предложил Ллойд Джорджу этот пост. Бивербруку было неловко выполнять такое поручение, ибо он сам не отказался бы от должности посла в США, однако Черчилль считал его слишком ценным активом – и как министра авиационной промышленности, и как друга, конфидента, советника. Так или иначе, Ллойд Джордж отклонил предложение, сославшись на опасения врачей по поводу его здоровья. В конце концов, ему было уже 77.

На другой день, 17 декабря, во вторник, Черчилль снова вызвал Бивербрука – на сей раз для того, чтобы обсудить с ним возможность отправки в Вашингтон не Ллойд Джорджа, а Галифакса. Он снова отправил Бивербрука сделать такое предложение – или хотя бы выдвинуть такую идею. Черчилль явно знал по опыту своей долгой дружбы с Бивербруком, что у того имеется настоящий талант заставлять людей плясать под свою дудку (и что он всегда делает это с огромным удовольствием). Эндрю Робертс, биограф Галифакса, называл Бивербрука «прирожденным интриганом». Биограф же самого Бивербрука Алан Дж. П. Тейлор писал так: «В политике Бивербрук больше всего любил перемещать людей с одной должности на другую или размышлять о том, как это проделать»[761].

Предложение этого поста Галифаксу требовало некоторой жесткости. По любым меркам это было понижение в должности, при всей важности задачи посла, сводящейся к тому, чтобы Британия в конце концов добилась участия Америки в войне. Но Черчилль отлично знал и то, что в случае кризиса в его собственном правительстве король, скорее всего, обратится к фигуре Галифакса в качестве его преемника (ведь первоначально монарх остановил свой выбор именно на Галифаксе). Именно поэтому Черчилль решил, что Галифакс должен уйти. Именно поэтому он отправил к нему Бивербрука.

17 декабря, во вторник, Бивербрук, выступив на BBC, отправился в министерство иностранных дел, чтобы встретиться с Галифаксом. Тот сразу же насторожился. Галифакс знал, что Бивербрук живет интригами и уже давно ведет против него тайную войну с помощью всевозможных слухов. Бивербрук предложил ему новую работу – от имени Черчилля. Вечером Галифакс отметил в дневнике: у него нет уверенности по поводу того, какие мотивы движут Черчиллем, – может быть, премьер действительно считает его кандидатуру лучшей, а может быть, просто хочет выжить его из министерства иностранных дел и вообще из Лондона.

Галифакс не хотел уходить и сообщил об этом Бивербруку, но тот доложил Черчиллю, что Галифакс не колеблясь ответил «да». Эндрю Робертс пишет: «Он принес Черчиллю полностью выдуманную историю о реакции Галифакса на это предложение»[762].

Назавтра Черчилль и Галифакс встретились в 11:40 по совсем другому вопросу. Во время этой встречи Галифакс объяснил свою неохоту менять должность. То же самое он проделал и на следующий день, 19 декабря, в четверг. Разговор получился напряженный. Галифакс пытался убедить Черчилля, что отправка в Вашингтон бывшего министра иностранных дел в качестве посла может показаться актом отчаяния – слишком усердной попыткой угодить Рузвельту.

Галифакс вернулся в МИД с ощущением, что ему удалось уклониться от назначения. Но он ошибался.

С приходом зимы непосредственная угроза вторжения уменьшилась, хотя никто не сомневался, что это лишь временное облегчение. На смену этой угрозе пришла иная, менее материальная опасность. По мере того как люфтваффе расширяло масштаб атак и стремилось устроить что-то подобное налету на Ковентри в ходе рейдов против других британских городов, на передний план выходила проблема боевого духа народа. До сих пор Лондон проявлял стойкость, но Лондон был гигантским городом, получившим своего рода иммунитет против новой тактики тотального уничтожения люфтваффе. Окажутся ли жители остальных регионов страны такими же крепкими духом, если «ковентрации» подвергнутся другие города?

Авианалет на Ковентри потряс город до основания, существенно пошатнув моральное состояние его жителей. Управление внутренней разведки отмечало, что «в Ковентри шоковый эффект оказался сильнее, чем в [лондонском] Ист-Энде или на какой-либо иной территории, подвергшейся бомбардировке (из тех, которые были нами изучены)»[763]. Два последовавших за этим рейда против Саутгемптона, также весьма мощные, тоже нанесли сокрушительный удар по общественному сознанию и душам людей. Епископ Винчестерский, в чью епархию входил город, отмечал, что люди «сломлены после ужасных бессонных ночей. Все, кто может, покидают город». Каждый вечер сотни местных жителей выезжали из города и спали в машинах где-нибудь в сельской местности, а утром возвращались на работу. «Пока люди сильно пали духом», – сообщал епископ. После серии налетов на Бирмингем американский консул, работавший в городе, написал своему лондонскому начальству: хотя он не замечал никаких признаков нелояльности или пораженческих настроений среди здешних жителей, «нелепо было бы утверждать, будто бомбардировки не ухудшают их психическое здоровье»[764].

Эти новые атаки угрожали полным крахом морального состояния страны и национального самосознания (именно этого давно опасались планировавшие оборону), усилением общественного смятения – настолько мощным, что это могло пошатнуть позиции черчиллевского правительства.

Наступление зимы еще сильнее обострило проблему, так как оно лишь умножило ежедневные тяготы, порождаемые немецкими налетами.

Зима принесла дождь, снег, холод и ветер. Организация «Массовое наблюдение» попросила своих респондентов следить за тем, какие факторы угнетают их сильнее всего; список возглавила погода. Дождь сочился сквозь крыши, пробитые осколками; ветер рвался в разбитые окна – и не было стекла, чтобы его вставить. Частые перебои в снабжении электричеством, топливом и водой оставляли множество домов без отопления, а их жильцов – без возможности каждый день мыться. При этом людям по-прежнему нужно было ходить на работу, а их детям – в школу. Из-за взрывов бомб телефонная связь порой пропадала на несколько дней.

Но больше всего нарушала устоявшийся порядок жизни светомаскировка. Она затрудняла все, особенно теперь, зимой, когда в Англии (расположенной в довольно высоких северных широтах) сильно увеличивается продолжительность ночи. Каждый декабрь организация «Массовое наблюдение» просила своих респондентов присылать ранжированный по степени тяжести список неудобств, вызванных бомбежками. Затемнение неизменно оказывалось на первом месте, транспортные проблемы – на втором, хотя эти два фактора часто были связаны между собой. Разрушения и повреждения, вызванные бомбежками, превращали несложные поездки в многочасовое мытарство и вынуждали работающих вставать в темноте еще раньше, неуклюже собираясь на работу при свечах. А после работы они мчались домой, чтобы затемнить окна до официального начала ежесуточного периода светомаскировки: это стало новой разновидностью домашних обязанностей. На это уходило немалое время – каждый вечер около получаса или даже больше (если у вас много окон); многое тут зависело и от того, каким именно способом вы осуществляете светомаскировку. Эти затемнения сделали рождественский сезон 1940 года еще более мрачным. Все рождественские огни попали под запрет. Те церкви, чьи окна затемнить было проблематично, отменили вечерние и ночные службы[765].

Режим светомаскировки принес и новые опасности. В темноте пешеходы то и дело врезались в фонарные столбы, а велосипедисты натыкались на всевозможные препятствия. Городские власти стали использовать белую краску, чтобы обозначить наиболее очевидные проблемные зоны: ею покрывали бордюры тротуаров, а также подножки и бамперы автомобилей. Вокруг деревьев и фонарных столбов нанесли белые кольца. Кроме того, полиция ввела специальные ограничения скорости на время затемнения (за 1940 год нарушителям было выписано 5935 штрафов). Но люди продолжали въезжать на машинах в стены, спотыкаться о препятствия, налетать друг на друга. Доктор Джонс, сотрудник авиационной разведки (тот самый, который обнаружил немецкие навигационные лучи), на собственном опыте осознал пользу белой краски – или, вернее, опасность ее отсутствия. Как-то вечером он ехал на машине в Лондон, прочитав лекцию в Блетчли-парке, и врезался в грузовик, который кто-то оставил на дороге. Заднюю часть грузовика когда-то покрасили белым, но теперь эту краску скрывал слой грязи. Джонс двигался со скоростью всего 15 миль в час, но его все равно вынесло из машины через ветровое стекло, и он рассек себе лоб. Власти Ливерпуля винили светомаскировку в гибели 15 портовых рабочих, которые утонули из-за темноты.

Но светомаскировка рождала и поводы для шуток. Материал, используемый для затемнения окон поездов, стал «всеобщим блокнотом для записей», отмечала Оливия Кокетт, один из авторов дневников, ведущихся по поручению «Массового наблюдения». Она заметила, как кто-то исправил слово blinds (шторы) в объявлении «После наступления темноты шторы не должны подниматься» на слово blonds (блондинки), которое потом кто-то заменил на слово «панталоны»[766]. Чтобы получить хоть какое-то облегчение в условиях режима светомаскировки и других новых жизненных тягот, Кокетт вновь стала курить. «После начала войны у меня появилась новая привычка – теперь получаю удовольствие от сигарет, – писала она. – Раньше я иногда курила, но теперь я регулярно делаю это по три-четыре раза в день, притом с удовольствием! Главное тут – вдыхание дыма и само это никотиновое угощение, которое отделяет душу от тела на секунду-другую после каждой затяжки»[767].

Многие полагали, что основная угроза для морального состояния лондонцев связана с тем, что десятки тысяч жителей города вынуждены пользоваться общественными бомбоубежищами – из-за того, что бомбежка разрушила их дом, либо по каким-то иным причинам. А условия жизни в этих убежищах ругали все кому не лень.

Растущее общественное возмущение побудило Клементину Черчилль заглянуть в такие убежища, чтобы увидеть их своими глазами. Зачастую ее сопровождал при этом Джон Колвилл. Она посетила «довольно представительную выборку» убежищ (по ее собственным словам).

Так, 19 декабря, в четверг, она обошла несколько бомбоубежищ в Бермондси – промышленном районе, где в предыдущем столетии располагались печально знаменитые трущобы – «Остров Джейкоба» (Чарльз Диккенс в «Приключениях Оливера Твиста» именно там прикончил злодея Билла Сайкса). Увиденное вызвало у Клементины отвращение. Обитатели убежищ проводили «вероятно, по 14 часов в сутки в совершенно ужасающих условиях – в холоде, сырости, грязи, темноте и зловонии», отмечала она в записках, обращенных к мужу. Худшие бомбоубежища остались без реконструкции, поскольку официальные лица сочли, что в столь плачевном состоянии она уже невозможна, однако они все равно были слишком необходимы, чтобы тут же их закрыть. В результате, как обнаружила Клементина, в них стало только хуже.

Ее гнев вызвало (помимо всего прочего) то, как бомбоубежища, пытаясь оборудовать места для ночлега в условиях ночных бомбардировок, норовили втиснуть в отведенное пространство как можно больше лежаков, сооружая трехэтажные койки. «Чем больше видишь эти трехъярусные койки, – писала Клементина, – тем хуже они кажутся. Конечно же, они слишком, слишком узки, а между тем лишние шесть дюймов означали бы разницу между ужасным неудобством и относительным удобством».

Кроме того, эти койки были слишком короткими. Ступни соприкасались со ступнями; ступни соприкасались с головами; головы соприкасались с головами. «При соприкосновении голов возникает огромная опасность распространения вшей», – отмечала она. Вши вообще представляли серьезную проблему. Конечно, их следовало ожидать («Война порождает вшей», – писала она). Но вши служат переносчиками тифа и окопной лихорадки, значит, теперь стоило ожидать вспышек этих болезней. «Если они [эти болезни] начнут распространяться, они наверняка охватят бедные лондонские слои, как лесной пожар, – отмечала она. – А если среди рабочих резко увеличится смертность, серьезно пострадают объемы военного производства».

По мнению Клементины, наихудшая особенность трехъярусных коек, оставлявшая далеко позади все прочие их недостатки, состояла в том, что вертикальное пространство между ярусами было весьма ограниченным. «Даже странно, почему люди там не умирают от нехватки воздуха, – писала она. – Там, где матери спят с детьми, условия наверняка почти невыносимые, поскольку ребенок вынужден спать не рядом с матерью, а прямо на ней, так как койка слишком узкая». Она опасалась, что заказано огромное количество новых трехэтажных коек, и спрашивала у Черчилля, нельзя ли приостановить выполнение этих заказов, пока конструкцию этих лежбищ не пересмотрят. Что же касается уже установленных, то решение, как ей представлялось, состояло в том, чтобы просто убрать средний ярус. Это принесет «удовлетворительный эффект», отмечала она, так как количество людей, ютящихся в худших убежищах, автоматически уменьшится на треть.

Но больше всего ее заботила санитария. Она ужаснулась, обнаружив, что в убежищах крайне мало туалетов и вообще санитарные условия в них совершенно чудовищны. Ее отчеты показывают не только готовность погрузиться в непривычные для нее сферы, но и прямо-таки диккенсовскую зоркость по части деталей. Латрины[768], писала она, «часто располагаются между койками и прикрыты куцыми брезентовыми занавесочками, которые не закрывают вход. Нижняя часть этих занавесок часто испачкана нечистотами. Латрины надо ставить в стороне от коек, и входы должны быть повернуты к стене, чтобы обеспечить хоть какую-то приватность». Худшие условия она обнаружила на Филпот-стрит, в Уайтчепелской синагоге, «где люди спали у самых латрин, напротив них, со ступнями, почти вторгающимися в область за брезентовыми занавесками, и все это – среди невыносимой вони».

Она рекомендовала удвоить или утроить количество латрин. «Это несложно сделать, – отмечала она, – потому что в основном это ведра». Она заметила, что их часто ставили на рыхлую землю, в которую впитывались – и в которой накапливались – нечистоты. Одно из решений, писала она, могло бы состоять в том, чтобы ставить их «на большие листы жести с подогнутыми вверх краями – как у подносов. Эти жестяные подносы можно мыть». Для детей надо устанавливать специальные латрины – с ведрами пониже, писала она: «Обычные ведра для них слишком высоки». Кроме того, она обнаружила, что этим ведрам уделяют слишком мало внимания: «Разумеется, ведра необходимо опорожнять до того, как они наполнятся, но мне говорили, что в некоторых местах это проделывается лишь раз в 24 часа – недостаточно часто».

Ее особенно ужаснуло, что латрины часто не освещены. «Царящая здесь темнота просто скрывает грязную обстановку – и, конечно, лишь поощряет ее».

От зимних дождей и холодов плохие условия еще больше ухудшались. При обходе убежищ она видела, как вода «капает сквозь крышу, просачивается сквозь стены и пол». Она передавала рассказы о том, как земляные полы превращались в слой грязи и как в убежищах накапливалось столько воды, что ее приходилось откачивать насосами.

Клементина выделила и еще одну проблему: большинство убежищ оказались не приспособлены для приготовления чая. «Минимальные требования здесь, – писала она, – это наличие электрической розетки и кипятильника».

Она сообщала Черчиллю: на ее взгляд, ужасающее состояние худших убежищ вызвано главным образом тем, что ответственность за них возложена на слишком большое количество ведомств, полномочия которых перекрываются, поэтому в результате не делается вообще ничего. «Единственный способ поправить положение – сделать так, чтобы одно ведомство отвечало за безопасность, здоровье и все остальное, – указывала она в краткой служебной записке, где обращалась к нему не «Уинстон», а «премьер-министр». – Распределение полномочий – вот что мешает улучшениям»[769].

Ее расследование принесло плоды. Черчилль осознавал, что отношение общества к бомбоубежищам должно влиять на то, как общество воспринимает его правительство. Поэтому он сделал реформу бомбоубежищ одной из приоритетных задач наступающего года. В служебной записке своему министру здравоохранения и своему министру внутренних дел он отмечал: «Пришло время начать радикальное усовершенствование бомбоубежищ, чтобы к следующей зиме они смогли стать более безопасными, комфортными, теплыми, светлыми, чтобы в них имелось больше бытовых удобств – для всех, кто пользуется этими помещениями»[770].

Черчилль не сомневался, что в конце 1941 года бомбоубежища по-прежнему будут нужны.

Утром в пятницу, 20 декабря, Александр Кадоган, заместитель Галифакса, заехал за ним в министерство иностранных дел, и они вместе отправились в Вестминстерское аббатство на заупокойную службу по лорду Лотиану. В дневнике Кадоган отметил, что, когда они прибыли, жена Галифакса уже сидела на одной из скамей – явно испытывая недовольство. «Она была в ярости» (так он выразился). Она поклялась, что сама поговорит с Черчиллем[771].

После службы она вместе с мужем направилась в дом 10 по Даунинг-стрит. Едва сдерживая гнев, Дороти заявила Черчиллю: если он отправит ее мужа в Америку, то потеряет лояльного коллегу, который в случае политического кризиса сможет обеспечить его сильными сторонниками. Она заподозрила здесь происки Бивербрука.

Галифакс молча наблюдал за этой сценой – она его забавляла. Впоследствии он писал, что Черчилль держался весьма дружелюбно, однако «они с Дороти явно говорили на разных языках». После этой встречи Галифакс написал бывшему премьер-министру Стэнли Болдуину: «Вы наверняка понимаете, насколько смешанные чувства я сейчас испытываю. Не думаю, что эта страна [США] – из тех, что мне так уж подходят, к тому же я никогда не любил американцев, за исключением некоторых, очень отдельных личностей. В массе своей жители этой страны всегда казались мне совершенно ужасными!»

К 23 декабря, понедельнику, договоренность все-таки была достигнута, о новом назначении объявили официально. Преемником Галифакса на посту министра иностранных дел стал Энтони Иден. На полуденном совещании кабинета Черчилль говорил о том, как он благодарен Галифаксу – ведь тот взял на себя такую безмерно важную миссию. Кадоган также присутствовал: «Я поднял глаза и увидел, как Бобер [то есть Бивербрук], сидящий напротив меня, обнимает себя, лучась радостью и чуть ли не подмигивая»[772].

Король постарался утешить Галифакса, когда тот в канун Рождества нанес ему визит, явившись в Виндзорский замок. «Он был очень недоволен, что ему приходится уезжать отсюда именно сейчас, и недоумевал по поводу того, что может произойти, если что-то случится с Уинстоном, – записал король в дневнике. – Без лидера эта команда была бы уже не столь сильной, к тому же в ней имелись кое-какие горячие головы. Я заверил его, что его всегда можно будет отозвать обратно. Чтобы поддержать его, я выразил мнение, что пост моего посла в США в данный момент важнее, чем пост министра ин. дел здесь»[773].

Но это стало слабым утешением для Галифакса, который теперь понимал не только то, что он лишился поста министра иностранных дел именно потому, что его воспринимали вероятным преемником Черчилля, но и то, что закулисным двигателем этого плана была Жаба (его любимая кличка Бивербрука).

Глава 65Weihnachten

Стойкость Черчилля продолжала озадачивать немецких вождей. «Когда это существо по имени Черчилль наконец сдастся? – писал в дневнике главный пропагандист Йозеф Геббельс, отметив очередную «ковентрацию» (на сей раз – Саутгемптона) и потопление еще 50 000 т груза, направленного в Британию союзниками. – Англия не может держаться вечно!» Он поклялся, что налеты будут продолжаться, «пока Англия не падет на колени и не взмолится о мире»[774].

Но Англия вовсе не выглядела готовой сдаться. Королевские ВВС осуществили серию рейдов против объектов на территории Италии и Германии, в том числе атаку на Мангейм, в которой участвовало больше 100 бомбардировщиков. В Мангейме погибло 34 человека, было разрушено или повреждено около 500 строений. (Это и была операция «Эбигейл» – рейд, призванный отомстить за Ковентри.) Сам по себе налет не особенно беспокоил Геббельса, который назвал его «легко переносимым». Его тревожил сам факт, что Англия до сих пор ощущает достаточную уверенность, чтобы проводить такие рейды, – и что Королевские ВВС сумели поднять в небо так много единиц техники. Бомбардировщики нанесли удар и по Берлину, поэтому Геббельс написал: «Похоже, англичане снова поймали кураж»[775].

Но теперь стало как никогда важно, чтобы Черчилля каким-то образом заставили выйти из войны. 18 декабря Гитлер издал «Директиву № 21» – «План "Барбаросса"», официальное приказание его военачальникам начать готовиться к вторжению в СССР. Директива начиналась так: «Вооруженные силы Германии должны быть готовы даже до завершения войны с Англией сокрушить Советскую Россию посредством стремительной кампании» (курсив Гитлера). В тексте подробно расписывалось, какие роли должны исполнять немецкая армия, военно-воздушные силы и флот (особенно танковые части армии), намечалась оккупация Ленинграда, Кронштадта, а в конечном счете и Москвы: «Основная часть русской армии, размещенная в западной России, будет уничтожена стремительными операциями с глубоким и быстрым проникновением танковых клиньев».

Гитлер велел своим военачальникам заняться разработкой планов и расписаний. Чрезвычайно важно было приступить к этой кампании в ближайшее время. Чем дольше Германия будет оттягивать наступление, тем больше времени окажется в распоряжении СССР для укрепления армии и военно-воздушных сил. Требовалось, чтобы немецкие войска были готовы к 15 мая 1941 года.

«Крайне важно, – отмечалось в директиве, – сохранять наше намерение в тайне»[776]. Поэтому силы люфтваффе в ходе этой подготовки должны были продолжать рейды против Англии без всяких ограничений.

Между тем Геббельс очень переживал насчет морального разложения народа. Он не только заправлял пропагандистской программой Германии, но еще и занимал пост министра народной культуры – и видел своей задачей разгром тех сил, которые угрожали подрывом общественной нравственности. «Никакого стриптиза в сельской местности, в маленьких городках и перед солдатами», – приказал он своим подчиненным на одном из декабрьских совещаний по вопросам пропаганды[777]. Он велел своему помощнику Леопольду Гуттереру, 39-летнему человеку с детским личиком, составить циркуляр, адресованный всем «compères» – конферансье в кабаре и тому подобных заведениях: «Циркуляр должен быть представлен в форме категорического последнего предупреждения, запрещающего compères отпускать политические остроты или использовать непристойные шутки эротического характера во время своих выступлений».

Кроме того, Геббельс предавался мрачным размышлениям насчет Рождества. Немцы обожали Рождество – Weihnachten – больше всех других праздников. На каждом углу торговали рождественскими елками, пели и плясали, безудержно пили. Он предупреждал своих пропагандистов, что не следует создавать «сентиментальную христианскую атмосферу», и осуждал «рыдания и скорбь», порождаемые христианскими праздниками. Он заявил, что это «не по-солдатски и не по-германски» – и что нельзя позволить, чтобы подобное распространялось на весь период рождественского поста. «Все должно быть заключено строго в рамки кануна Рождества и собственно дня Рождества», – призвал он собравшихся. Но и в эти дни, отметил он, Рождество следует подавать в контексте войны: «Расхлябанная атмосфера рождественских елочек, стоящая на протяжении нескольких недель, не отвечает воинственному духу немецкого народа»[778].

Однако у себя дома Геббельс обнаружил, что все больше погружается в подготовку к празднику – и что это вовсе не вызывает у него неудовольствия. У них с женой Магдой было шестеро детей, все имена которых начинались на Х: Хельга, Хильдегарда, Хельмут, Хольдина, Хедвиг и Хайдрун (самый младший ребенок – ей было всего полтора месяца). Имелся и старший сын, Харальд, от предыдущего брака Магды. Дети пребывали в большом возбуждении – как и Магда, «которая не думает ни о чем, кроме Рождества», писал Геббельс.

Из дневниковой записи от 11 декабря: «Масса работы с рождественскими подарками, со всеми этими пакетиками и сверточками. Мне надо распределить их среди 120 000 солдат пехоты и бойцов ПВО в одном только Берлине. Но мне по душе это занятие. Ну а потом – выполнение массы личных обязанностей. С каждым годом их все больше».

13 декабря: «Выбрать рождественские подарки! Заняться организацией Рождества вместе с Магдой. Дети очень милы. К сожалению, кто-нибудь из них вечно болеет».

22 декабря два авианалета Королевских ВВС загнали семейство в бомбоубежище до семи утра. «Приятного мало – при нас были все дети, некоторые из них до сих пор больны, – писал Геббельс. – Спал всего два часа. Я так устал». Впрочем, он не настолько устал, чтобы отказаться поразмышлять на свою любимую тему. «Закон о евреях принят в Собрании (Sobranje – болгарский парламент), – писал он. – Не слишком радикальная мера, но хоть что-то. Наши идеи маршируют по всей Европе даже без принуждения».

На другой день под ударами бомбардировщиков Королевских ВВС погибло 45 берлинцев.

«Все-таки значительные потери», – писал Геббельс в канун Рождества.

Он разрешил, чтобы его коллегам выплатили рождественские премии: «Они должны получить какую-то компенсацию за свою усердную работу, за свое неустанное рвение»[779].

Теперь, когда Гитлер нацелился на Россию, его заместитель Рудольф Гесс стал еще сильнее беспокоиться о достижении соглашения с Англией во исполнение «пожелания» фюрера. Он так и не получил ответа из Шотландии, от герцога Гамильтона, однако продолжал надеяться на него.

Гессу пришла в голову новая мысль. И 21 декабря его самолет стоял наготове на аугсбургском аэродроме завода «Мессершмитт», близ Мюнхена, хотя на земле вокруг лежал слой снега более чем двухфутовой толщины.

Этим самолетом был «Мессершмитт Ме-110», двухмоторный истребитель-бомбардировщик, модифицированный для дальних полетов. Обычно экипаж состоял из двух летчиков, но управиться с самолетом было легко и в одиночку. Гесс был опытным и умелым пилотом, но ему все равно требовалось приспособиться к Ме-110, так что он специально прошел несколько уроков с инструктором. Доказав, что он вполне способен справиться с этой машиной, Гесс получил эксклюзивный доступ к новейшей модели: такую привилегию ему предоставили, поскольку он, в конце концов, являлся заместителем Гитлера и (в зависимости от того, как посмотреть) вторым или третьим человеком в Третьем рейхе. Впрочем, даже его власть оказалась небезграничной: вначале Гесс выбрал другой самолет, одномоторный Ме-109, но ему отказали. Свой новый самолет он держал на аэродроме в Аугсбурге и часто летал на нем. Никто не задавался вопросом (во всяком случае открыто), почему столь высокопоставленное лицо пожелало этим заняться, и почему оно постоянно требует дополнительных усовершенствований машины с целью увеличения дальности ее полета, и почему оно все время просит своего секретаря предоставлять свежие сводки авиационной метеорологической информации по Британским островам.

Гесс раздобыл карту Шотландии и повесил ее на стене своей спальни, чтобы заучивать на память ориентиры, видимые с воздуха. Горную область он обвел красным.

И вот сегодня, 21 декабря, взлетно-посадочную полосу очистили от снега, и Гесс поднялся в воздух.

Через три часа он вернулся. В какой-то момент его аварийный пистолет-ракетница запутался в тросах, контролирующих вертикальные стабилизаторы самолета (два стоячих «плавника» в задней части фюзеляжа), в результате чего эти стабилизаторы заело. То, что Гесс вообще смог приземлиться, да еще при таком снеге, подтверждало, что он и в самом деле опытный пилот[780].

Глава 66Слухи

С приближением Рождества слухи множились. Авианалеты и угроза вторжения создавали плодородную почву для распространения всяких выдумок. Для противодействия им министерство информации даже учредило Бюро по борьбе с ложью (чтобы давать отпор немецкой пропаганде) и Бюро по борьбе со слухами (ему предстояло иметь дело со слухами местного происхождения). Некоторые ложные сведения такого рода обнаруживало Бюро почтовой цензуры, читавшее письма и слушавшее телефонные разговоры. Менеджеры книжных киосков, принадлежавших компании W. H. Smith, также докладывали о слухах. Всякий распространитель фальшивых историй мог быть оштрафован, а в вопиющих случаях – посажен в тюрьму. Такие слухи охватывали широкий диапазон тем.

● Письма, перехваченные на Оркнейских и Шетландских островах, в Дувре и ряде других мест, сообщали о тысячах трупов, которые вынесло на берег после неудавшейся попытки вторжения. Эти слухи оказались особенно упорными.

● Говорили, что немецкие парашютисты, облаченные в женскую одежду, высадились в Лестершире, в регионе Мидлендс и в Скегнессе (на побережье Северного моря). Оказалось, что это не так.

● Некоторые верили, что немецкие самолеты сбрасывают отравленную паутину. «Эти слухи быстро умирают», – докладывало управление внутренней разведки.

● По Уимблдону ходили слухи, «что враг готовится применить фугасную бомбу чудовищных размеров, которая должна стереть с лица земли весь этот пригород». Один из чиновников писал: «Я получил вполне серьезную информацию, что эти ожидания самым нездоровым образом завладели воображением уимблдонцев». Подобной бомбы не существовало.

● Особенно ужасные – и весьма распространенные – слухи, циркулировавшие в предрождественскую неделю, гласили, «что множество трупов в разбомбленных общественных бомбоубежищах планируется там и оставить, а входы в убежища заложить кирпичом, чтобы устроить общественные катафалки». Это ложное известие тоже прижилось: оно воскресало после каждого авианалета[781].

Глава 67Рождество

Все думали про Рождество. Этот праздник играл важную роль для морального состояния общества. Черчилль решил, что Королевские ВВС не станут проводить бомбардировки территории Германии в канун Рождества и в сам день Рождества, если только люфтваффе не атакует Англию первым. Колвилл обнаружил, что на него свалился «мучительный вопрос», поднятый в палате общин: следует ли приостановить давнюю традицию рождественского звона колоколов в церквях, поскольку теперь звон церковных колоколов сделали условным сигналом, означающим, что началось вторжение? Вначале Черчилль рекомендовал, чтобы колокола все-таки звонили. Но он изменил свое мнение, побеседовав с генералом Бруком, главнокомандующим британскими войсками в метрополии.

Колвилл к тому времени уже подготовил убедительные (как он считал) доводы в пользу того, чтобы колокола звонили, но в итоге отступил, отметив в дневнике: «Меня остановила мысль о том, что ответственность падет на мои плечи, если в Рождество случится какая-нибудь катастрофа».

И Колвилл, и другие личные секретари несколько дней подряд работали до двух ночи и теперь надеялись, что на Рождество им дадут недельку отдохнуть. Эрик Сил, главный секретарь, составил деликатно сформулированную служебную записку, испрашивая разрешения. Эта просьба «взбесила» Черчилля (по словам Колвилла).

Подобно скряге Скруджу, премьер нацарапал «Нет» на документе[782]. Он заявил Силу, что его собственный план на праздник (выпадавший в этом году на среду) состоит в том, чтобы провести его в Чекерсе или Лондоне, работая «безостановочно». «Надеюсь, что [рождественские] каникулы можно будет использовать не только для наверстывания упущенного ранее, но и для более подробного разбора новых проблем», – добавил он.

Впрочем, он все-таки согласился, что каждый сотрудник его аппарата может взять одну неделю отпуска в период до 31 марта включительно – при условии, что эти отпуска будут «хорошо разнесены во времени».

В канун Рождества, в середине дня, Черчилль подписал экземпляры собственных книг, чтобы раздать их в качестве презентов Колвиллу и другим секретарям. Он также отправил рождественские подарки королю и королеве. Королю премьер подарил «костюм для воздушной тревоги» (похожий на его собственный), а королеве – вышедшее в 1926 году издание знаменитого руководства Генри Уотсона Фаулера[783] по английскому языку – «Словарь современного использования английского языка»[784].

Между тем черчиллевские личные секретари ломали голову, пытаясь подыскать что-нибудь такое, что станет подходящим рождественским подарком для жены Черчилля. Несмотря на войну и постоянную угрозу авианалетов, торговые улицы Лондона были заполнены людьми, хотя ассортимент был скудноват. Генерал Ли, американский наблюдатель, записал в дневнике: «Может, в магазинах сейчас выбор небогат, но сегодня попытаться что-то купить – это как плыть вверх по Ниагаре, несмотря на то что из Лондона многие уехали. На улице несметное количество пешеходов и машин»[785].

Вначале секретари подумывали раздобыть для Клементины цветы, но обнаружили, что выбор у продавцов небогат – и ничего подходящего у них нет. «По-видимому, – писал Джон Мартин в дневнике, – эти вазы с гиацинтами, которые появлялись каждое Рождество, были голландские», а Голландия теперь находилась под жестким контролем Германии. Затем они нацелились на шоколад. В больших магазинах его тоже почти не осталось, «но в конце концов мы нашли один, где нам смогли продать большую коробку»[786]. Несомненно, тут помогло и то, что выбранный подарок предназначался жене премьер-министра.

Сам Черчилль отбыл в Чекерс. Уходя, он поздравил остающихся: «Хлопотного Рождества и кипучего Нового года!»[787]

Разумеется, именно в канун Рождества (шел снег, вечерние небеса были тихи и спокойны) до Колвилла впервые дошли слухи, что его возлюбленная Гэй Марджессон теперь помолвлена с Николасом Хендерсоном (Нико), который спустя десятки лет станет британским послом в Америке. Колвилл сделал вид, что ему все равно. «Однако это ранит и беспокоит меня, хотя я почти уверен, что Гэй не сделает никакого внезапного шага – она слишком нерешительна»[788].

Он не мог понять, отчего так упорствует в своей любви к Гэй, при столь ничтожных шансах на взаимность. «Я так часто презираю ее за слабохарактерность, невнимательность, эгоизм, склонность к моральному и душевному пораженчеству. А потом я говорю себе, что все это – от моего собственного эгоизма, что я выискиваю в ней недостатки, чтобы замаскировать ее слабый интерес ко мне, что я не пытаюсь помочь ей (хотя должен бы, если я ее по-настоящему люблю), а ищу утешения для своих чувств в горечи или высокомерии».

Он добавил: «Хотел бы я понимать истинное состояние своих чувств».

В Гэй было что-то такое, что отличало ее от всех остальных знакомых ему женщин. «Иногда я думаю, что не прочь жениться [на ком-то еще]; но как я могу даже думать об этом, пока сохраняется возможность, пусть и самая отдаленная, моей женитьбы на Гэй? Лишь время способно решить эту проблему, время и терпение!»

В тот же день, поздно вечером, Бивербрук обнаружил, что один из самых ценных его сотрудников все еще находится на рабочем месте. Этот человек трудился по шесть-семь дней в неделю, приходя до рассвета и уходя далеко не сразу после того, как стемнеет, оставаясь за своим столом, даже когда сирены предупреждали об авианалете, который вот-вот начнется. И сегодня, в канун Рождества, он тоже был тут.

Но в конце концов он встал и вышел из кабинета, чтобы зайти в туалет перед тем, как отправиться домой переночевать.

Вернувшись, он обнаружил на своем столе небольшой сверток. Открыв его, увидел ожерелье.

Внутри имелась и записка от Бивербрука: «Я знаю, что должна чувствовать ваша жена. Пожалуйста, передайте ей это – и мой поклон. Когда-то это принадлежало моей жене». Он подписался просто инициалом – «Б.»[789].

Для Мэри Черчилль это было Рождество, полное неожиданной и невиданной радости. Вся семья – даже кот Нельсон – собралась в Чекерсе (почти все приехали еще в канун Рождества). Явился и Вик Оливер, муж Сары Черчилль, которого Черчилль недолюбливал. В кои-то веки не было никаких официальных визитеров. В доме прямо потеплело от праздничного убранства: «Огромный мрачный зал озарен огоньками разукрашенной елки», – писала Мэри в дневнике[790]. За каждой каминной решеткой пылал огонь. Солдаты, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, патрулировали территорию, выдыхая пар в холодный вечерний воздух. Наблюдатели мерзли на крыше, высматривая вражеские самолеты. Но вообще война утихла – канун Рождества и день самого Рождества обошлись без воздушных и морских боев.

Рождественским утром Черчилль завтракал в постели (Нельсон нежился на одеяле), работая с бумагами из обоих своих чемоданчиков – черного и желтого, предназначенного для секретных материалов, – диктуя машинистке ответы и замечания. «Премьер-министр буквально напоказ работал в праздник точно так же, как в любой другой день, – писал Джон Мартин, один из его личных секретарей, дежуривший в Чекерсе в этот уик-энд, – и вчерашнее утро почти ничем не отличалось от других: обычные письма и телефонные звонки, только, разумеется, с добавлением множества рождественских поздравительных посланий». Черчилль подарил ему экземпляр своей книги «Мои великие современники» (с автографом) – сборника эссе о двух дюжинах знаменитых людей, в том числе о Гитлере, Троцком и Франклине Рузвельте (это эссе называлось «Рузвельт издалека»).

«После ланча работы было меньше, и мы весело, по-семейному отпраздновали Рождество», – писал Мартин, к которому здесь действительно относились как к члену семьи. Главным блюдом ланча стала большая роскошь по временам военного нормирования – гигантская индейка («Никогда в жизни не видел такой огромной индейки», – писал Мартин), присланная с фермы Гарольда Хармсворта, покойного друга Черчилля. Газетный магнат умер месяц назад; среди его последних желаний было и указание, как надлежит поступить с этой птицей. Ллойд Джордж прислал яблоки, собранные в садах его суррейского поместья Брон-и-де, где в придачу к «бромли» и «оранжевому пепину Кокса»[791] он пестовал еще и долгую любовную связь со своей личной секретаршей Фрэнсис Стивенсон.

Следуя традиции, семья послушала ежегодное «Королевское рождественское послание» (это обращение передавали по радио с 1932 года). Король говорил медленно, явно борясь с дефектом речи, который долго его преследовал (к примеру, начало слова «безграничный» выходило у него каким-то придушенным, но дальше он произносил его идеально), однако это лишь делало его послание более веским. «В предыдущую великую войну был уничтожен цвет нашего юношества, – говорил он, – а остальная часть народа почти не видела сражений. На сей раз мы все на передовой, мы все вместе подвергаемся опасности». Он предсказывал победу и предлагал слушателям ожидать времен, «когда рождественские дни снова будут счастливыми».

Затем у Черчиллей началось веселье. Вик Оливер сел за фортепиано; Сара стала петь. Последовал жизнерадостный ужин, а потом – снова музыка. Шампанское и вино взбодрили Черчилля. «Он отпустил стенографистку – редкий случай, – писал Джон Мартин, – и у нас состоялось что-то вроде импровизированного концерта, который завершился уже после полуночи. Премьер пел с большим удовольствием, хоть и не всегда попадал в ноты. А когда Вик играл венские вальсы, он весьма резво отплясывал в одиночестве посреди комнаты»[792].

Все это время Черчилль не переставал рассуждать вслух. Он разглагольствовал о том о сем до двух часов ночи.

«Едва ли не самое счастливое Рождество из всех, какие могу припомнить, – писала Мэри в дневнике поздно ночью, вернувшись в свою Темницу. – Несмотря на все ужасные события, которые происходят вокруг нас. Оно счастливое не в смысле какой-то особой яркости и пышности. Но я никогда не видела, чтобы наша семья выглядела такой счастливой – такой единой – такой милой. Были все наши, Рандольф и Вик приехали утром. Никогда не испытывала такое сильное "рождественское чувство". Все были такие добрые – очаровательные – веселые. Интересно, сможем ли мы собраться все вместе на следующее Рождество. Молюсь, чтобы мы смогли. И еще молюсь за то, чтобы следующий год стал счастливее для большего числа людей»[793].

Неофициальное рождественское перемирие так и не было нарушено. «Heilige Nacht и в самом деле – stille Nacht», – писал Джон Мартин (святая ночь – тихая ночь)[794], отмечая, что это «большое облегчение и вообще довольно трогательно».

На территорию Германии и Англии не сбросили ни одной бомбы, и празднующие семьи повсюду в этих странах получили своего рода напоминание о том, как все было когда-то, – только вот церковные колокола не звонили и за очень многими рождественскими столами стулья оставались незанятыми.

А в Лондоне министр информации Гарольд Никольсон проводил Рождество в одиночестве: его жена благополучно пребывала в их загородном доме. «Самое мрачное Рождество в моей жизни, – писал он в дневнике. – Встал рано, хотя работы мало». Он ознакомился с различными служебными записками, за одиноким ланчем почитал «Военные речи Уильяма Питта-младшего»[795], опубликованные в 1915 году. Позже он встретился со своим другом (а иногда и любовником) Реймондом Мортимером в баре отеля «Риц», после чего они пообедали в знаменитом французском ресторане «Прюнье». В конце дня Никольсон посетил рождественскую вечеринку, устроенную министерством (на ней, в частности, показывали кино). Он возвращался в свою квартиру (находившуюся в лондонском районе Блумсбери) по городу, пришедшему в печальное запустение из-за недавних взрывов бомб и пожаров (тающий снег лишь усиливал это ощущение). Ночь стояла исключительно темная – не только из-за режима светомаскировки, но и из-за отсутствия лунного света: стояло новолуние и заметная луна должна была появиться лишь через три дня.

«Бедный старый Лондон начинает казаться очень потасканным, – писал он. – Париж – молодой, веселый, он выдержит небольшое избиение. Но Лондон – горничная-поденщица среди столиц, и, когда у нее начинают выпадать зубы, она выглядит очень больной»[796].

Тем не менее местами городу все-таки неплохо удавалось создать атмосферу рождественского веселья. В одном из дневников современников отмечено: «Все пабы тогда были битком набиты счастливыми пьяными людьми, распевающими "Типперери"[797] и свежую солдатскую песню, где есть такие слова: "Бодрей, ребята, трахнем их как надо"»[798][799].

Глава 68Яйцекладущее

27 декабря 1940 года, в пятницу, Адмиралтейство провело свои первые полномасштабные полевые испытания воздушных мин Профессора – новой версии воздушных шаров с небольшими бомбами. Девятьсот таких шаров готовили к запуску, который должен был состояться с подлетом немецких самолетов. В некий момент куратор испытаний дал сигнал поднимать шары.

Ни один шар не взлетел[800].

Как выяснилось, группа запуска не получала команду в течение получаса.

Дальнейшее развитие событий оптимизма не добавляло. «Около трети из 900 с лишним надутых шаров оказались дефектными, – пишет Бэзил Кольер, историк воздушной войны, – другие же взорвались уже в начале полета или преждевременно опустились в неожиданные места».

Никакие бомбардировщики не появились; испытания приостановили через два часа.

Однако это не остановило Черчилля и Профессора. Они настаивали, что эти мины не только действенное, но и жизненно необходимое для противовоздушной обороны оружие. Черчилль распорядился, чтобы произвели больше мин и провели больше испытаний. К этому моменту программа их разработки уже получила официальное кодовое название «Яйцекладущее» (судя по всему, без всяких намерений добиться комического эффекта)[801].

Кроме того, продолжались работы, призванные облегчить Королевским ВВС поиск немецких навигационных радиолучей, их глушение или искажение. Но немецкие инженеры постоянно создавали новые варианты устройств и схемы передачи сигнала, конструировали новые передатчики. Между тем немецкие пилоты начинали беспокоиться, как бы британская авиация не начала использовать эти же пучки для того, чтобы определять местонахождение их бомбардировщиков и устраивать воздушные засады.

Но они переоценивали возможности Королевских ВВС. Несмотря на все усовершенствования радаров типа «воздух – воздух» и тактики боя, машины Истребительного командования продолжали, по сути, слепнуть после наступления темноты.

Глава 69«Старое доброе время»[802]

Вечером 29 декабря, в воскресенье, Рузвельт разъяснял необходимость помочь Британии в ходе очередной «Беседы у камина»[803] – 16-й за время его президентства. Он сумел добиться переизбрания и теперь чувствовал, что может говорить о войне свободнее, чем прежде. Он впервые публично использовал слово «нацистский» и назвал Америку «арсеналом демократии» (этот образ предложил Гарри Гопкинс).

«Невозможно сделать тигра смирным, как котенок, просто гладя его, – заявил Рузвельт. – Нельзя мириться с жестокостью». Если Британия проиграет, то одержит верх «нечестивый союз» Германии, Италии и Японии («стран Оси»), и «все мы, в Северной и Южной Америке, будем жить под прицелом» («Под нацистским прицелом», – уточнил он затем в ходе своей речи).

Гопкинс также настаивал, чтобы президент сдобрил свое выступление чем-нибудь оптимистическим. Рузвельт решил проделать это так: «Я уверен, что силы Оси не победят в этой войне. В этой уверенности я опираюсь на самую новую и надежную информацию»[804].

Вообще-то в качестве этой «самой новой и надежной информации» выступало просто его инстинктивное предчувствие, что его план ленд-лиза не только получит одобрение конгресса, но и сместит баланс войны в пользу Британии. Спичрайтер Роберт Шервуд назвал это «собственной тайной уверенностью [Рузвельта] в том, что Акт о ленд-лизе пройдет и что эта мера сделает победу Оси невозможной».

Миллионы американцев слушали эту передачу – и миллионы британцев (в полчетвертого утра по Гринвичу). Впрочем, в Лондоне от нее многое отвлекало. В эту ночь (возможно, в надежде ослабить мощь воздействия очередной «Беседы у камина», запланированной Рузвельтом) люфтваффе устроило один из самых крупных авианалетов в истории «Лондонского блица». Целью стал Сити – финансовый центр Лондона. Неясно, действительно ли устроители рейда намеревались противопоставить его выступлению Рузвельта, но в остальном время налета было рассчитано скрупулезно. Бомбардировщики прилетели в ночь на понедельник, в рождественскую неделю, когда в Сити, как всегда, были закрыты все офисы, магазины и пабы: это означало, что рядом будет мало людей, которые смогут заметить и потушить упавшие зажигательные бомбы. На Темзе был отлив[805], так что река могла дать совсем немного воды для борьбы с пожарами. Кроме того, той ночью не было луны (астрономическое новолуние произошло накануне ночью), что почти гарантировало: со стороны Королевских ВВС не будет практически никакого сопротивления (а то и вовсе никакого). KGr-100, группа люфтваффе, обеспечивающая целеуказание, выходила на цели по сигналам радиомаяков, сбрасывала зажигательные бомбы для освещения целей, а затем фугасные – для того, чтобы разрушить водопроводные магистрали и чтобы дать больше топлива загорающимся пожарам. Довольно сильный ветер усилил возгорание, породив «Второй Великий лондонский пожар», как его потом назвали (первый произошел еще в 1666 году[806]).

Авианалет вызвал полторы тысячи пожаров и разрушил 90 % Сити. Две дюжины зажигательных бомб упало на собор Святого Павла. Так как его купол поначалу скрывали дымы от окрестных пожаров, многие опасались, что собор погиб. Но он уцелел, понеся лишь сравнительно небольшой ущерб. В остальном налет оказался настолько эффективным, что в Королевских ВВС приняли на вооружение похожую тактику, планируя воздушные рейды против немецких городов.

В Берлине Йозеф Геббельс злорадствовал в дневнике по поводу этой атаки, но вначале он обратился к рузвельтовской «Беседе у камина». «Рузвельт, – писал он, – произнес лживую и оскорбительную речь, направленную против нас. В ней он клевещет на рейх и [нацистское] Движение самым хамским образом и призывает к широчайшей поддержке Англии, в чью победу твердо верит. Вот пример искаженного восприятия реальности, присущего этим демократам. Фюрер еще не решил, как поступить по этому поводу. Я бы выступил в пользу по-настоящему жесткой кампании. Пора наконец крепко вдарить по США. Пока что мы только терпели, но, в конце концов, должны же мы иногда защищать себя».

Затем он с видимым удовлетворением обратился к люфтваффе и его недавним успехам. «Лондон дрожит под нашими ударами», – писал он. Более того, он заявлял, что это произвело огромное впечатление на американскую прессу и она просто ошеломлена. «Если бы только мы могли продолжать бомбардировки в таких же масштабах четыре недели подряд, – мечтал он. – Тогда все выглядело бы по-другому. Помимо этого, масса грузов не доходит [до Британии], мы проводим успешные атаки на транспорты и тому подобное. У Лондона в данный момент нет повода для улыбок, это уж точно»[807].

На сей счет Черчилль мог бы кое-что возразить. Время, выбранное для авианалета, который вызвал «Великий пожар», оказалось идеальным для возбуждения сочувствия американцев, как указывал в дневнике Александр Кадоган: «Это может невероятно помочь нам в Америке – в самый критический момент. Слава богу, при всем своем хитроумии, промышленности, эффективности немцы все-таки болваны»[808].

Несмотря на новые жертвы и разрушения, Черчилль был в восторге от рузвельтовской «Беседы у камина». В канун Нового года он встретился с Бивербруком и своим новым министром иностранных дел Энтони Иденом – чтобы составить ответ. Присутствовал также главный из финансовых чиновников Черчилля – канцлер казначейства Кингсли Вуд.

Телеграмма начиналась так: «Мы глубоко признательны за все сказанное вами вчера».

Но Черчилль лучше всех на свете понимал, что в данный момент речь Рузвельта лишь череда хорошо подобранных слов. Она вызывала много вопросов. «Вспомните, мистер президент, – диктовал он, – мы не знаем, что именно вы имеете в виду и что собираются предпринять Соединенные Штаты, а ведь мы боремся за свое существование».

Он предупреждал о финансовых тяготах Англии, из-за которых многие поставки еще не были оплачены. «Как это может отразиться на международном положении, если мы не сможем расплатиться с вашими подрядчиками, которым надо платить рабочим? Разве противник не воспользуется этим как доказательством полного краха англо-американского сотрудничества? А задержка в несколько недель может создать именно такое положение»[809].

В конце своего дневника, на чистых страницах, отведенных под случайные заметки и под дополнения к предыдущим записям, Мэри цитировала книги, песни, отцовские выступления, выписывала отрывки смешных стишков. Она вела список книг, прочитанных в 1940 году. Их набралось несколько дюжин – в том числе «Прощай, оружие!» Хемингуэя, «Ребекка» Дафны Дюморье и «Лавка древностей» Диккенса, которую она не смогла дочитать. «Просто не вынесла эту румяную девчонку Нелл и ее престарелого дедушку», – писала она. Прочла она и «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли, отметив: «По-моему, написано кровожадно».

Она поместила сюда же слова песни под названием «Соловей на Беркли-сквер», гимна тогдашних влюбленных, самую свежую версию которого записал 20 декабря 1940 года американский певец Бинг Кросби. Вот один фрагмент (как его запомнила Мэри):

Луна сияла в небесах

И хмурилась недоуменно,

Не догадалась впопыхах –

Мир вверх ногами для влюбленных!

Йозеф Геббельс у себя в Берлине оттрубил полный рабочий день, а затем – через «свирепую метель» – отправился на машине в свой загородный дом на берегу озера Богензее, расположенного чуть севернее немецкой столицы. Снег, ощущение домашнего уюта (несмотря на то что в доме имелось целых 70 комнат), канун Нового года (в Германии этот день называют Днем святого Сильвестра или просто Сильвестром) – все это привело его в задумчивое настроение.

«Иногда я ненавижу этот большой город, – записал он вечером в дневнике. – Как тут у нас красиво и уютно.

Иногда мне хочется никогда не возвращаться.

Дети ждут нас в дверях с фонарями "летучая мышь"[810].

За окнами бушует метель.

Тем приятнее поболтать у камина.

Мне даже совестно, что у нас тут так хорошо»[811].

А в лондонском Оперативном штабе кабинета Джон Колвилл протянул бокал шампанского другому личному секретарю – Джону Мартину, уже после того, как они оба приняли немало рюмок бренди, подаваемых «Мопсом» Исмеем. Они взобрались на крышу (ночь была черная, почти безлунная) и провозгласили тост за Новый год[812].

По состоянию на эту полночь немецкие авианалеты на один только Лондон убили за 1940 год 13 596 мирных жителей; еще 18 378 получили серьезные ранения. И в будущем предстояли новые налеты – в том числе самый страшный рейд из всех.

1941