Часть пятаяАмериканцыЯнварь-март
Глава 70Секреты
Первые шесть недель января выдались необычно холодными для Британских островов. В Вест-Линтоне, близ шотландского Эдинбурга, температура не поднималась выше нуля с 1 по 6 января. В английской деревне Хауфолл температура и вовсе упала до –21 ℃. Весь месяц время от времени шел сильный снег; в Бирмингеме его слой достиг 15-дюймовой толщины, а некоторые сугробы под Ливерпулем были высотой 10 футов. Мощные порывы ветра терзали сельскую местность, их скорость порой превышала 70 миль/ч [31 м/с]; один порыв пронесся сквозь валлийский порт Холихед со скоростью 82 мили/ч [37 м/с].
В Лондоне этот ветер и этот холод приводили к обледенению улиц и создавали ужасные условия для множества горожан, чьи дома, пробитые огромным количеством осколков, остались без отопления и оконных стекол. Даже в отеле «Кларидж» стало не слишком комфортно: его отопительная система не справлялась с такими морозами. Один из постояльцев, генерал Ли, американский военный атташе, сообщал 4 января, что в его номере «как в холодильнике» – хотя в конце концов уголь, разожженный в камине, все-таки дал кое-какое тепло.
Вечером 6 января выпал снег, на время прикрыв иззубренные останки разрушенных домов и сделав Лондон прекрасным. «Что за чудесное зимнее утро! – писал генерал Ли в дневнике на следующий день. – Когда я встал и выглянул в окно, которое расположено довольно высоко, я увидел, что все улицы и крыши засыпаны чистым белым снегом». Этот вид на Лондон напомнил ему рождественскую открытку, изображающую заснеженный город в Центральной Европе, «с его колпаками дымовых труб и коньками крыш, резко выделяющимися черным на фоне белого снежного одеяла и серого неба вверху»[813].
Бивербрук снова подал в отставку – это стало одним из раздражающих событий, которыми ознаменовались для Черчилля первые дни нового года. Заявление об отставке поступило после того, как он попросил Бивербрука взять на себя дополнительную работу, которая, как полагал Черчилль, имеет важнейшее значение для выживания Британии.
Одним из главных приоритетов Черчилля было увеличение объемов импорта продовольствия, стали и множества других гражданских и военных материалов, доставка которых теперь, из-за участившихся нападений немецких подводных лодок, оказалась под серьезной угрозой. Чтобы эффективнее направлять, координировать и усиливать этот поток поставок, Черчилль учредил Совет по импорту и решил, что лучше всего назначить его председателем именно Бивербрука, который сумел так резко увеличить производство истребителей для Королевских ВВС. 2 января он предложил Бивербруку этот новый руководящий пост, уточнив, что Бивербрук останется министром авиационной промышленности, но при этом расширит свои полномочия и будет надзирать за работой трех правительственных министерств, которые занимаются снабжением. Он надеялся, что Бивербрук и на этом поприще сможет послужить своего рода катализатором, побудив эти ведомства выдавать более мощный поток товаров и материалов. Новый пост давал бы Бивербруку более значительную власть (он ведь так долго уверял, что хочет этого); при этом, правда, он становился, по сути, председателем комиссии, а Бивербрук, как было отлично известно Черчиллю, ненавидел всяческие комиссии.
Почувствовав, что Бивербрук может воспротивиться его идее, Черчилль насытил свое предложение (переданное в письменном виде) лестью и несвойственными ему жалобами на свое бедственное положение.
«Ничто не может превзойти по важности те задачи, которые вам предстоит взять на себя, – начал Черчилль, явно подразумевая, что Бивербрук, конечно же, согласится на эту должность. – Я хочу подчеркнуть, что возлагаю на вас и свое полнейшее доверие, и в значительной степени жизнь государства».
Далее Черчилль написал, что если Бивербрук все же решит не браться за эту работу, то ее придется делать ему самому. «А это будет не лучшее распределение обязанностей, поскольку оно неизбежно отвлечет мои мысли от военной стороны дела, – писал он. – Я упоминаю об этом, поскольку знаю, как искренне вы желаете помочь мне, а сейчас самая большая помощь, какую вы могли бы мне оказать, состоит в обеспечении успешного решения наших проблем материального обеспечения и логистики»[814].
Но Бивербрук остался непоколебим. Выразив глубокое сожаление, он отказался от председательства и ясно дал понять, что его заявление об отставке относится также и к министерству авиационной промышленности. «Я не гожусь для комиссий, – написал он 3 января. – Я – кот, который гуляет сам по себе».
Он тоже придумал финал, полный демонстративной жалости к себе и своим невзгодам: «Это письмо не нуждается в ответе. Я сам соображу, как мне действовать дальше»[815].
Черчилль воспринял отставку Бивербрука как оскорбление, нанесенное и ему, и Англии. Если Бивербрук сейчас уйдет, это будет равносильно предательству. Именно его энергия и хищная изобретательность вывели производство самолетов на уровень, казавшийся почти сказочным, и сыграли важнейшую роль в жизни страны, ибо помогли ей противостоять мощным воздушным атакам Германии. К тому же они помогли и самому Черчиллю поддерживать собственную уверенность в том, что рано или поздно Британия победит. Более того, Черчилль нуждался в нем лично: его знание подводных политических течений, его советы, да и просто его присутствие рядом очень оживляли день.
«Мой дорогой Макс, – диктовал Черчилль 3 января. – Я с большим сожалением прочел ваше письмо. Ваша отставка стала бы совершенно неоправданным шагом и была бы воспринята как дезертирство. Она бы в одночасье разрушила всю заработанную вами репутацию и обратила благодарность и расположение миллионов людей в гнев. Это поступок, о котором вы будете сожалеть всю жизнь».
Тут Черчилль снова подпустил нотку жалости к себе: «Никакой министр никогда не получал такой поддержки, какую я оказываю вам, и вы хорошо знаете, какое бремя прибавится к прочим моим тяготам, если вы откажетесь принять то великое поручение, которое я так стремился вам доверить»[816].
Он отправил это письмо и стал ждать ответа Бивербрука.
У Черчилля имелись и другие причины досадовать. Недавно он узнал о двух утечках, и это его серьезно обеспокоило. Для начала американская корреспондентка передала по телеграфу в свою газету Chicago Daily News секретную информацию о вишистском правительстве. Особенно задело Черчилля то, что журналистка по имени Хелен Киркпатрик почерпнула эти сведения из разговора, происходившего во время одного из его собственных званых обедов в Дитчли, его полнолунном убежище, где жестко действовал неписаный закон – не распространять то, что доверительно сообщают участники бесед, проходящих в этом загородном доме. Данную тайну (что вишистское правительство не намерено оказывать прямую военную помощь Германии) поведала за обедом французская пианистка Ева Кюри, дочь знаменитого физика[817].
«Мадемуазель Кюри, женщина выдающаяся, должна бы обладать достаточным благоразумием, чтобы не сплетничать об этом на званом вечере в загородном доме, – писал премьер своему министру иностранных дел Энтони Идену. – А мисс Хелен Киркпатрик злоупотребила ее доверием ради журналистской выгоды. Обе женщины должны быть допрошены службой МИ-5 при первом удобном случае; необходимо получить у них объяснения». Он заявил Идену, что Киркпатрик надо немедленно выдворить из страны: «Весьма нежелательно, чтобы такого рода личность выведывала в частных домах сведения, способные стать броским материалом, – совершенно не заботясь при этом о британских интересах»[818].
Этот случай (а также второй инцидент – связанный с публикацией секретных сведений об одном из британских самолетов в американском авиационном журнале) побудил Черчилля направить «Мопсу» Исмею и ряду других должностных лиц директиву о секретности как таковой. «С началом нового года необходимо обращать особое внимание на то, чтобы обеспечивать более строгое соблюдение секретности во всех вопросах, касающихся ведения войны», – писал он. Черчилль ужесточил ограничения на распространение секретных материалов и на то, какого рода информацию можно предоставлять журналистам. «У нас возникают сложности из-за деятельности иностранных корреспондентов обоих полов, – отмечал он. – Надлежит помнить: все, что сказано Америке, тут же передается в Германию, и мы не получаем за это никакой компенсации»[819].
Гнев Черчилля по поводу утечек заставил Джона Колвилла встревожиться насчет собственного дневника, полного всевозможных тайных подробностей работы премьерского аппарата и умозаключений об особенностях поведения Черчилля: такие материалы стали бы желанной добычей для любого немецкого шпиона. Колвилл отлично понимал, что само ведение столь подробных записей, по всей вероятности, противозаконно. «Премьер разослал служебную записку о соблюдении секретности, и меня вдруг стала порядком мучить совесть по поводу этого дневника, – записал он в первый день нового года. – Мне не хватает духу его уничтожить. Пойду на компромисс – буду держать его здесь под замком, относясь к его хранению еще строже, чем прежде»[820].
Когда этот первый день 1941 года начал клониться к вечеру, Черчилль пригласил Колвилла посмотреть, как идут строительные работы в помещениях Оперативного штаба кабинета: их потолок делали бомбостойким. Черчиллю до того не терпелось побродить среди балок и строительных лесов, что он решил обойтись в качестве путеводного светильника лишь фонариком на своей трости – и (пишет Колвилл) быстро «увяз по щиколотки в густом жидком цементе»[821].
Главным раздражителем для Черчилля (если не считать падающих бомб и торпедированных кораблей) стал предварительный отчет, полученный от судьи Синглтона, занимавшегося сравнительным анализом сильных сторон Королевских ВВС и люфтваффе. Затевая это расследование, Черчилль надеялся, что оно решит вопрос и положит конец препирательствам и взаимным нападкам множества заинтересованных сторон.
Ничего подобного не произошло.
Синглтон писал, что в ходе своего расследования он пять дней заслушивал свидетельства о количественных показателях, касающихся истребителей, бомбардировщиков, «убыли» самолетов, состояния резервов и тренировочных машин. Документ, поданный им в пятницу, 3 января, представлял собой лишь промежуточный отчет – промежуточный, поскольку и сам судья пребывал в недоумении. «Какое-то время, – писал он в первом же абзаце, – я надеялся, что все-таки возможно достичь некоторой степени согласия, однако теперь кажется маловероятным, чтобы удалось добиться консенсуса по поводу основных факторов».
Он принял логику Профессора, еще весной 1940 года заявившего, что немецкие боевые показатели ведения воздушной войны (потери, резервы, темпы производства новых машин) не должны так уж отличаться от британских. Однако точные цифры никак не удавалось определить. Даже после кропотливого анализа, проведенного Синглтоном, оставалась неясной судьба более чем 3000 самолетов Королевских ВВС. Он оказался не в состоянии предоставить точный портрет британской военной авиации, не говоря уж о немецкой. Не сумел он и примирить между собой цифры, выдаваемые различными ведомствами. «Мне представляется, что будет чрезвычайно трудно получить хоть какую-то [адекватную] цифровую оценку силы Германии, – писал он. – На данной стадии могу лишь заметить: я не думаю, что это цифры так высоки, как заявляет штаб ВВС [его разведка]»[822].
Черчилль счел все это глубоко неудовлетворительным и очень раздражающим – особенно неспособность министерства авиации вести точный учет собственных самолетов. Синглтон продолжил свое расследование. В его распоряжении оказывались все новые и новые цифры, противоречащие друг другу.
Бивербрук твердо стоял на своем. С какой-то детской обидой он заявил Черчиллю (6 января, в понедельник), что вообще-то никогда не хотел быть министром. «Я не хотел быть членом правительства, – писал он. – Место в составе кабинета было для меня нежелательным – и, более того, я сопротивлялся этому назначению». Он еще раз подчеркнул, что отказывается от председательства в новосозданном совете и слагает с себя полномочия министра авиационной промышленности. «Дело в том, что моя полезность исчерпана. Я сделал свое дело». Министерству, писал он, «без меня будет лучше». Он поблагодарил Черчилля за поддержку и дружбу, закончив свое послание на довольно слезливой ноте: «На личном уровне, – писал он, – я надеюсь, что вы позволите мне иногда видеться с вами и время от времени беседовать с вами как прежде»[823].
Это было уже слишком. «У меня нет ни малейшего намерения отпускать вас, – написал Черчилль в ответ. – Для меня станет жесточайшим ударом, если вы станете упорствовать в столь ужасных и недостойных планах». Порой письмо Черчилля больше напоминает послание отвергнутого влюбленного, чем депешу премьер-министра. «В разгар такой войны вы не имеете права перекладывать на меня свои тяжелые обяз-сти, – писал он. – …Никто не знает лучше вас, как сильно я завишу от ваших советов и утешений. Не верится, что вы так поступите». Если здоровье Бивербрука этого требует, надо взять несколько недель отпуска, чтобы восстановиться, предложил он. «Но покидать корабль сейчас – ни за что!»[824]
В полночь Черчилль снова написал Бивербруку, на сей раз уже от руки – призывая на помощь образ суда истории: «Среди мелких неудовольствий вы не должны забывать колоссальный масштаб событий и то, что мы стоим на ярко освещенной сцене истории». В конце он привел фразу, которую Жорж Дантон, один из вождей Великой французской революции, вслух сказал сам себе за несколько мгновений до того, как его гильотинировали (в 1794 году): «Не надо слабости, Дантон»[825].
На деле эта стычка с Бивербруком больше походила на сценическое фехтование. Они давно дружили, и каждый отлично знал, как нарушить душевное равновесие другого и когда остановиться. Это была одна из причин, по которым Черчиллю нравилось само наличие Бивербрука в составе правительства и по которым он так ценил его почти ежедневное присутствие рядом. Бивербрук всегда отличался непредсказуемостью. Да, он мог раздражать, зато он неизменно служил источником энергии и хладнокровной ясности восприятия, а его ум был подобен могучей грозе. Они оба с немалым удовольствием диктовали письма друг для друга. Для обоих это было нечто вроде лицедейства: Черчилль расхаживал в своем халате с золотым драконом, тыча в воздух потухшей сигарой, наслаждаясь звучанием и ощущением своих слов; а Бивербрук вел себя как цирковой метатель ножей и словно бы норовил запустить в пространство любые столовые приборы, какие окажутся под рукой. Стилистические особенности писем, выходивших из-под их «пера», отражали разноречивые характеры двух друзей. Черчилль писал длинными абзацами, тщательно подбирая слова, используя сложные грамматические конструкции и отсылки к истории (в одной записке, адресованной Бивербруку, он употребил слово «ихтиозавр»), тогда как каждый абзац Бивербрука был как резкий тычок ножом, лезвие которого иззубрили короткие, хлесткие слова. Он не упивался своим текстом, он выплевывал его.
«На самом деле им обоим это нравилось – и, конечно, ни тот ни другой не считал написание (точнее, обычно – диктовку) писем каким-то тяжким трудом, – писал Алан Тейлор, биограф Бивербрука. – В частности, Бивербрук любил при этом выставлять напоказ свои невзгоды, а еще больше он любил смаковать проявления эмоциональной привязанности, которую он в этот момент действительно испытывал – пока диктовал письмо»[826].
Эта первая неделя 1941 года закончилась на более позитивной ноте, чем начиналась, так что в два часа ночи 7 января, в понедельник, Черчилль улегся в постель, находясь в неплохом расположении духа. Из Ливии опять поступили хорошие новости: британские войска продолжали громить итальянскую армию. А Рузвельт в понедельник вечером (в Англии было самое начало вторника) выступил с ежегодным обращением «О положении в стране», в котором он представил конгрессу свой план ленд-лиза, провозгласив, что «будущее и безопасность нашей страны и нашей демократии чрезвычайно зависят от событий, происходящих вдали от наших границ». Он описывал грядущий мир, в основе которого будут лежать «четыре главные человеческие свободы» – свобода слова, свобода вероисповедания, свобода от нужды и свобода от страха.
Черчилль осознавал, что в США предстоит долгая борьба за законодательное одобрение Акта о ленд-лизе, но его ободрило ясное публичное заявление Рузвельта о сочувствии Британии. Мало того: Рузвельт решил направить в Лондон своего личного представителя, которому предстояло прибыть уже в ближайшие дни. Поначалу имя этого человека ничего не говорило британскому премьеру: Гарри Гопкинс. Услышав его, Черчилль демонстративно переспросил: «Кто-кто?»[827]
Впрочем, теперь он понимал, что Гопкинс настолько близкий конфидент президента, что он даже проживает в Белом доме, в помещениях на втором этаже, некогда служивших офисом Авраама Линкольна, практически дверь в дверь с самим президентом. Брендан Бракен, помощник Черчилля, назвал Гопкинса «наиболее важным американским визитером из всех, какие когда-либо посещали нашу страну» и считал, что тот способен влиять на Рузвельта «сильнее, чем кто-либо из живущих»[828].
Когда в эту ночь Черчилль наконец лег в постель, он испытывал немалую удовлетворенность и оптимизм. Он улыбался, «устраиваясь под одеялами», записал Колвилл в дневнике, и «в кои-то веки даже соблаговолил извиниться, что задержал меня допоздна»[829].
Для Памелы Черчилль год начался со смешанным чувством радости и печали. Она скучала по Рандольфу. «О! Хотела бы я, чтобы ты был здесь и покрепче обнял меня, – писала она ему 1 января. – Тогда я была бы так счастлива. А то я тут одна и впадаю в панику, думаю, что, если тебя долго не будет, ты меня забудешь, и я этого не могу вынести. Пожалуйста, постарайся не забыть меня, Ранди».
Кроме того, она поведала, что для младенца Уинстона прислали специальный противогаз. «Он [Уинстон] помещается в него целиком», – сообщила она, добавив, что скоро планирует сходить на лекцию об отравляющих газах, которую будут читать в местной больнице[830].
Бивербрук все же остался министром авиационной промышленности, однако не стал председателем Совета по импорту. Не стал им и Черчилль – несмотря на свою угрозу взойти на эту Голгофу.
Глава 71Спецпоезд 11:30
Казалось, человек, вошедший в дом 10 по Даунинг-стрит утром в пятницу, 10 января, плохо себя чувствует. Лицо у него было болезненно-желтоватым, вся фигура создавала впечатление хрупкости и изможденности, а огромное пальто лишь усиливало этот эффект. Памела Черчилль заметила, что он, похоже, вообще никогда не снимает пальто. При первой встрече ее поразила его наружность, и ощущение, что он весьма нездоров, подчеркивалось изжеванной незажженной сигаретой, которую он держал во рту. Накануне, прибыв в порт для гидросамолетов, расположенный в Пуле (примерно в сотне миль от Лондона), от страшной усталости он даже не мог отстегнуть ремень безопасности. «Он совершенно не походил на типичный образ авторитетного и именитого эмиссара, – писал «Мопс» Исмей. – Вид у него был ужасно неряшливый; его одежда выглядела так, словно он имеет привычку спать в ней, а его шляпа – словно он время от времени намеренно на нее садится. При этом он казался таким больным и хрупким, словно его может сбить с ног малейшее дуновение ветра»[831].
И тем не менее это был не кто иной, как Гарри Гопкинс – человек, о котором Черчилль позже скажет, что он сыграл решающую роль в войне. Гопкинсу было 50 лет, и сейчас он занимал пост личного советника Рузвельта. До этого он руководил тремя масштабными программами в рамках рузвельтовского «Нового курса» времен Великой депрессии, в том числе управлением общественных работ (УОР), нашедшим занятие для миллионов безработных американцев. В 1938 году Рузвельт назначил его министром торговли; этот пост он занимал до середины 1940 года, несмотря на стремительно ухудшающееся здоровье. Операция, проведенная в связи с раком желудка, вызвала в нем таинственный набор недугов, из-за чего в сентябре 1939 года его врачи сочли, что жить ему остается всего несколько недель. Но у него наступило улучшение. 10 мая 1940 года (в тот самый день, когда Черчилль стал премьер-министром) Рузвельт предложил ему немного пожить в Белом доме. Эта договоренность стала постоянной. «Пламя его души вырывалось наружу из тщедушного и хрупкого тела, – писал Черчилль. – Он был как ветхий маяк, откуда бьют лучи, указывающие великим флотам путь к гавани»[832].
Но все эти огни и лучи проявятся позже. Вначале, еще до встречи с Черчиллем, прибывшему Гопкинсу устроили экскурсию по дому номер 10; в качестве гида выступал Брендан Бракен. Прославленная резиденция британских премьер-министров оказалась гораздо меньше по размерам, чем Белый дом, и гораздо менее впечатляющей, к тому же создавалось ощущение, что она гораздо обшарпаннее. «Номер 10 по Даунинг-стрит смотрится довольно убого, поскольку рядом Казначейство, которое серьезно бомбили», – писал Гопкинс президенту в этот же день несколько позже. Повреждения от бомбежек имелись на каждом этаже. Большинство окон было выбито взрывами, и рабочие вставляли их – по всему дому. Бракен провел Гопкинса вниз, в новую укрепленную столовую, находящуюся в подвале. Там он налил ему рюмку шерри.
Наконец прибыл Черчилль.
«Явился полный – улыбающийся – краснолицый джентльмен – протянул пухлую, но от этого не менее убедительную руку и сказал – добро пожаловать в Англию, – сообщал Гопкинс президенту. – Короткое черное пальто – полосатые брюки – ясные глаза, невнятный голос: вот впечатления об английском лидере, с явной гордостью демонстрировавшем мне снимки своей красавицы невестки и внука» (речь идет о Памеле и юном Уинстоне). «Ланч простой, но вкусный – подавала очень некрасивая женщина, видимо старая служанка этого семейства. Суп – холодная говядина – (по мнению премьера, я взял слишком мало студня, и он положил мне еще) – зеленый салат – сыр и кофе – легкое вино и портвейн. Он втянул понюшку из маленькой серебряной табакерки – с удовольствием»[833].
Гопкинс сразу же обратился к вопросу, из-за которого отношения между Америкой и Британией стали такими натянутыми. «Я сказал ему: в некоторых кругах сложилось ощущение, что ему, Черчиллю, не нравится Америка, американцы или Рузвельт», – вспоминал Гопкинс. Однако Черчилль стал настойчиво отрицать это, обвиняя Джозефа Кеннеди в том, что это он распространял столь неверное впечатление. Он велел секретарше отыскать копию телеграммы, направленной им Рузвельту осенью, – той самой телеграммы, в которой он поздравлял президента с переизбранием и на которую Рузвельт так и не ответил (собственно, вообще никак не показал, что ее получил).
Первоначальную неловкость быстро удалось сгладить: Гопкинс объяснил, что его задача – узнать все, что можно, о положении в Британии, а также об ее потребностях. Беседа охватывала самые разные темы – от отравляющих газов до Греции и Северной Африки. Джон Колвилл отметил в дневнике: Черчилль и Гопкинс «произвели друг на друга такое сильное впечатление, что их тет-а-тет продлился почти до четырех часов дня».
Уже темнело. Гопкинс отбыл в отель (он остановился в «Кларидже»). Луна была почти полная, так что Черчилль со своей обычной свитой двинулся в Дитчли. На следующий день, в субботу, туда же должен был приехать и Гопкинс – чтобы поужинать и переночевать.
Колвилл и Бракен ехали в Дитчли вместе. По пути они говорили о Гопкинсе. Именно Бракен в свое время первым осознал, насколько важна эта фигура для Рузвельта.
Пока они ехали и болтали, видимость неуклонно уменьшалась. Даже в ясные ночи вести машину было нелегко – из-за режима светомаскировки, при котором фары обращались в узкие световые щели. Однако на сей раз «спустился ледяной туман, – писал Колвилл, – и мы столкнулись с фургоном, перевозившим рыбу с жареной картошкой; он тут же вспыхнул. Никто не пострадал, и мы благополучно добрались до Дитчли».
Происшествие стало уместным знаком пунктуации для этого дня, разбившего сердце Колвилла. Пока Черчилль сидел за ланчем с Гопкинсом, сам Колвилл трапезовал со своей обожаемой Гэй Марджессон – в «Гриле» лондонского отеля «Карлтон». Так уж совпало, что ровно два года назад он впервые сделал ей предложение. «Я пытался быть благоразумно-отстраненным и не касаться слишком личных тем», – писал он в дневнике[834]. Однако беседа скоро перешла на философские подходы к ведению жизни, а стало быть, забралась в более интимные сферы. Гэй выглядела очаровательной. Утонченной. На ней была шубка из серебристой лисы. Распущенные волосы спадали ниже плеч. Однако она была слишком нарумянена, с удовлетворением отметил Колвилл (используя привычный метод облегчения страданий от ее недоступности – перечисление ее несовершенств). «Она явно была не Гэй образца 10 янв. 1939-го, – писал он, – и я не думаю, чтобы влияние Оксфорда сказалось на ней благотворно».
После ланча они направились в Национальную галерею, где встретили Элизабет Монтегю (Беттс) и Николаса Хендерсона (Нико), того самого человека, который, по слухам, пленил сердце Гэй. Да и Колвилл уловил некую прочную связь между Нико и Гэй, что вызвало в нем «странную тоску по прошлому», которую он уподобил ревности.
«Я отправился обратно в д. 10, пытаясь думать о том, как все это несущественно по сравнению с великими вопросами, которыми там каждый день занимаются на моих глазах, но ничего из этого не вышло: любовь во мне умирает медленно, если умирает вообще, и на сердце у меня было скверно».
Мэри Черчилль не присоединилась к родным в Дитчли: она планировала провести уик-энд со своей подругой Элизабет Уиндем, приемной дочерью лорда и леди Леконфилд, в Петворт-хаусе, их барочном загородном доме, расположенном в регионе Саут-Даунс – в Западном Сассексе, на юго-западе от Лондона. Дом находился всего в 14 милях от побережья Ла-Манша, так что эти места считались территорией, наиболее подверженной угрозе вторжения немецких войск. Мэри планировала вначале отправиться на поезде в Лондон, немного пройтись по магазинам со своей бывшей няней Мэриотт Уайт, а уж потом сесть на другой поезд, который и повезет ее на юго-запад. «Жду этого с таким нетерпением», – записала она в дневнике.
В Чекерсе ее Темницу пронизывал холод, а день снаружи был ледяной и очень темный. Зимние утра на этой широте всегда темны, но в войну Британия стала по-другому отсчитывать время, и это сделало утренние часы невиданно мрачными. Еще осенью правительство ввело «двойное британское летнее время», чтобы экономить топливо и дать людям больше времени на то, чтобы добраться домой до начала затемнения. Вопреки обыкновению, осенью часы не перевели назад, но их все равно предстояло перевести вперед весной. Это создавало два дополнительных часа полезного светлого времени в течение лета (а не один), но заодно гарантировало, что зимой утро будет долгим, черным и гнетущим – на что часто жаловались в дневниках простые англичане. Вот что писала в своем дневнике Клара Милберн, жившая в Болсолл-Коммон, близ Ковентри: «По утрам так ужасно темно, что, кажется, нет смысла подниматься рано и шататься по дому, натыкаясь на мебель, не в состоянии толком что-нибудь разглядеть, чтобы чем-то заняться как следует»[835].
Темнота и холод создавали даже какой-то уют, и Мэри проспала. Накануне она думала, что утром ее кто-нибудь разбудит, но никто этого не сделал. Чувствовала она себя не слишком хорошо. Дороги покрывала бледная корка льда. На ее обычном маршруте обнаружились разрушения, вызванные бомбежками, и ей пришлось потратить немало времени на обходной путь. Она едва-едва успела на поезд.
Это был ее первый визит в Лондон с августа. Она приехала, «чувствуя себя очень странно – как робкая кузина из провинции, притом донельзя взволнованная», писала она[836].
За прошедшие месяцы город сильно преобразился под действием черной магии бомб и пожаров, но он оставался знакомым ей местом. «И пока я ехала на машине по этим улицам, которые так хорошо помнила, – и видела все эти шрамы и раны, – я чувствовала, как же глубоко я люблю Лондон. Он лишился своих изящных нарядов – облачился в военную форму, – и я вдруг очень его полюбила».
Это возбудило в ней воспоминания (прямо-таки прустовские по духу) о том, как город трогал ее в прошлом: вот она жарким летним днем катит на велосипеде через Гайд-парк, останавливается на мосту и смотрит на людей, плывущих на лодках внизу; вот вид на крыши Уайтхолла, «поднимающиеся выше деревьев под вечерним солнцем, словно далекие купола волшебного города»; а вот момент, когда она восхитилась «идеальной красотой» одного из деревьев на берегу озера в Сент-Джеймс-парке.
Мэри ненадолго заглянула в Пристройку к дому 10 – новую квартиру Черчилля, расположенную над Оперативным штабом кабинета. Она подивилась, насколько уютно-домашним ее мать сделала это место – взмахнув своей «волшебной палочкой» (как выразилась Мэри) над прежними скучными офисными помещениями. Клементина распорядилась, чтобы стены покрасили в бледные тона, и заполнила комнаты хорошо освещенными картинами, а также семейной мебелью. Квартира находилась по обе стороны коридора, проходившего между правительственными помещениями, и здесь, писала Мэри в своих воспоминаниях, «смущенные чиновники часто встречали Уинстона, облаченного в банное полотенце, словно римский император в тогу, и шествующего, роняя капли воды, из своей ванной в свою спальню – пересекая это главное шоссе»[837].
Мэри добралась до Петворта вскоре после полудня и обнаружила, что там в разгаре большая вечеринка, в которой участвует множество ее друзей (и совершенно незнакомых людей) обоего пола. Сейчас Мэри сочла свою подругу Элизабет «глупой и жеманной»; написав об этом в дневнике, она добавила: «Мне она теперь не очень-то нравится». Впрочем, ее восхитила Вайолет, мать Элизабет, известная модница. «Виолетта [sic] была в отличной форме, на ней был бледно-голубой джемпер с V-образным вырезом, масса украшений, а еще – алые вельветовые слаксы!»
Многие из гостей отправились смотреть кино, однако Мэри, которая по-прежнему ощущала недомогание, решила удалиться в отведенную ей комнату. Позже, оживившись под действием чая, она оделась на вечерний бал: «Я была в новом вишнево-красном [платье], пояс с серебряной вышивкой, серьги с бриллиантами (это стразы!)».
Вначале устроили общий ужин, затем – танцы, которые она сочла изумительными: «Прямо как до войны».
Она танцевала с французом по имени Жан-Пьер Монтень. «Мне было невероятно весело – я вальсировала с Жаном-Пьером, без стеснения, безумно и очень быстро – огромное удовольствие. Пропустила лишь несколько танцев».
Легла в постель она уже в полпятого утра, «со стертыми ногами, усталая, но такая счастливая».
И совсем расхворавшаяся.
В Дитчли же Черчилли вместе с Рональдом и Нэнси Три, владельцами поместья, готовили в эту субботу блестящий вечер для своего почетного гостя – американского эмиссара Гарри Гопкинса. Прибыли самые разные гости, в том числе Оливер Литтлтон, министр торговли.
«Ужин в Дитчли проходит в изумительной обстановке», – в этот же вечер записал Джон Колвилл в дневнике. Освещение давали только свечи – на стенах, на столе, в большой люстре под потолком. «Стол украшен без чрезмерности: четыре позолоченных подсвечника с высокими и тонкими восковыми свечами желтого цвета, одна позолоченная чаша посередине». Сам ужин был роскошный, кушанья «соответствуют обстановке», решил Колвилл, хоть он и счел, что трапеза получилась менее изысканной по сравнению с тем, какой она была бы до начала кампании против «излишеств», недавно затеянной министерством продовольствия[838].
После ужина Нэнси, а также Клементина и другие гостьи покинули столовую. За сигарами и бренди Гопкинс проявил очарование, не сочетавшееся с его обликом человека, находящегося на смертном одре. Он принялся расхваливать Черчилля за его речи и заметил, что в Америке их приняли очень хорошо. По его словам, во время одного из совещаний кабинета Рузвельт даже распорядился, чтобы в комнату принесли радиоприемник, дабы все могли ознакомиться с образчиком великолепного ораторского мастерства Черчилля. «Премьера это тронуло, он был очень доволен», – писал Колвилл.
Вдохновившись похвалами и разогревшись с помощью бренди, Черчилль развернул паруса и пустился в монолог, где вкратце пересказал кровавую сагу прошедших событий войны, перечислив основные вехи в хронологическом порядке. Пламя свечей отражалось в увлажнившихся от бренди глазах гостей. В конце концов он обратился к вопросу о военных задачах Британии и о мире будущего. Он изложил свои представления о Соединенных Штатах Европы, с Британией в роли их архитектора. Складывалось впечатление, что он выступает в палате общин, а не в тихом загородном доме, перед небольшой группой мужчин, слегка расслабленных сигарами и алкоголем. «Мы не ищем богатств, – заявил Черчилль, – мы не стремимся к территориальным приобретениям, мы стремимся лишь к тому, чтобы человек мог реализовать свое право быть свободным, молиться своему богу, вести свою жизнь как ему хочется, не подвергаясь преследованиям. Когда скромный труженик возвращается вечером с работы и видит, как дым из трубы его коттеджа поднимается в безмятежное вечернее небо, мы хотим, чтобы он знал: никакой тук-тук-тук-тук, – Черчилль громко постучал по столу, – из тайной полиции не явится к нему, чтобы помешать его досугу или прервать его отдых». Он заявил, что Британия стремится лишь к формированию правительств на основе народного согласия, к соблюдению свободы говорить что пожелаешь, к равенству всех перед законом. «Но у нас нет никаких военных задач, помимо этих»[839].
Черчилль умолк. И посмотрел на Гопкинса:
– Что на все это скажет президент?
Гопкинс не спешил с ответом. Витые осколки свечного сияния отражались в хрустале и серебре. Его молчание длилось так долго, что даже стало каким-то неуютным: он безмолвствовал почти минуту, а при столь тесном общении казалось, что это очень долго. Тикали часы; в камине с шипением бродили языки пламени; огоньки свечей исполняли свой безмолвный левантинский танец.
Наконец Гопкинс заговорил.
– Знаете, мистер премьер-министр, – начал он, демонстративно растягивая слова по-американски, – сдается мне, что президенту на все это наплевать.
Оливер Литтлтон (занимавший также должность личного советника Черчилля) ощутил укол тревоги (как он отмечал в дневнике). Может быть, расчеты Черчилля оказались неверны? «Господи помилуй, – думал он, – все пошло не так…»[840]
Гопкинс устроил вторую паузу, тоже довольно длинную.
– На самом деле, – протянул он, – нас одно интересует – чтоб этому паскудному сукину сыну Гитлеру как следует всыпали.
Громкий смех (особую громкость ему придавало чувство всеобщего облегчения) сотряс собравшихся за столом.
Вошла миссис Три и мягко, но решительно направила Черчилля и остальных в домашний кинотеатр Дитчли – смотреть вышедший в прошлом году фильм «Бригам Янг», где Дин Джаггер играл Янга, лидера мормонов, а Тайрон Пауэр – одного из его последователей[841]. (Премьера картины, прошедшая в Солт-Лейк-Сити, произвела сенсацию: за первые дни фильм посмотрели 215 000 человек, притом что население города в то время составляло всего 150 000.) Затем последовала немецкая кинохроника. В одном из выпусков показывали встречу Гитлера и Муссолини, прошедшую 18 марта 1940 года на альпийском перевале Бреннер, между Австрией и Италией. Эта встреча, «со всеми своими помпезными приветствиями и прочими нелепостями, – писал Колвилл, – смотрелась потешнее, чем любая сцена из чаплиновского "Великого диктатора"»[842].
Черчилль и его гости отправились спать в два часа ночи.
В Лондоне в эту ночь во время интенсивного немецкого авианалета одна из бомб попала в станцию метро «Банк». Погибли 56 человек из тех, кто использовал ее в качестве убежища. Некоторых вышвырнуло перед приближающимся поездом. Возраст жертв составил от 14 до 65 лет; среди них оказался полицейский по фамилии Биглз, 60-летняя русская женщина Фанни Зифф, а также 16-летний юноша с мрачно-подходящей фамилией: его звали Гарри Роуст[843].
На южном берегу Темзы воздух был пропитан запахом подгоревшего кофе: сотня тонн этого продукта пылала на складе в Бермондси.
Таковы были дополнительные жестокие последствия авианалетов. Бомбы не только убивали и калечили людей, они уничтожали товары, поддерживавшие жизнь Англии (в том числе и те, которые и без того подвергались строгому нормированию). В течение недели, закончившейся 12 января, в воскресенье, бомбы и пожары погубили 25 000 т сахара, 730 т сыра, 540 т чая, 288 т бекона и ветчины, а кроме того (возможно, это было самое варварское злодеяние), около 970 т джемов и мармелада.
В Дитчли Черчилль в ночь на понедельник продержал Гопкинса на ногах еще дольше – до половины пятого утра. Гопкинс описал эту ночь в послании Рузвельту (он использовал для этого послания скромные квадратные листки канцелярской бумаги, предоставляемые постояльцам «Клариджа»). Содержание письма очень порадовало бы премьер-министра. «Все люди здесь просто потрясающие, начиная с Черчилля, – сообщал Гопкинс президенту, – и если бы можно было побеждать с помощью одной лишь храбрости – результат был бы неизбежен. Но они отчаянно нуждаются в нашей помощи, и я уверен, что вы не позволите, чтобы ее оказанию что-то помешало». Он заявлял, что Черчилль обладает полным контролем над всем британским правительством и отлично понимает все аспекты войны. «Должен особо подчеркнуть, что он – единственный человек здесь, с которым вам нужно достичь полного взаимопонимания и единства взглядов».
Гопкинс подчеркивал, что действовать надо срочно: «Этому острову необходима наша помощь прямо сейчас, мистер президент, и мы должны дать ему все, что можем».
Во второй депеше Гопкинс подчеркивал ощущение нависшей угрозы, которое пронизывает черчиллевское правительство. «Наиболее важное среди всех наблюдений, которые я вынужден сделать: основная часть кабинета и все военачальники полагают, что вторжение неминуемо». Они ожидают, что оно начнется до 1 мая, писал он, и «убеждены, что это будет полномасштабная атака, с использованием отравляющих газов и, возможно, каких-то других новых вооружений, которые могла разработать Германия». Он настаивал, чтобы Рузвельт поскорее приступил к действиям: «Я… хочу особо подчеркнуть, что всякое действие, которое вы могли бы предпринять для удовлетворения здешних насущных потребностей, должно исходить из предположения, что вторжение будет начато до 1 мая».
Черчилль считал применение отравляющих газов серьезной и реальной угрозой: это явствовало хотя бы из его настояний, чтобы Гопкинсу выдали противогаз и каску – «жестяную шляпу». Правда, Гопкинс не стал носить ни то ни другое. Стилистически это было грамотно: в своем гигантском пальто он и так напоминал нечто такое, что американский фермер охотно поставил бы у себя в поле для отпугивания птиц.
Гопкинс сообщил Рузвельту: «Лучшее, что я могу сказать в пользу этой каски: она выглядит даже хуже, чем моя собственная шляпа, и к тому же не подходит мне по размеру – а противогаз на меня не налезает, – так что у меня все в полном порядке»[844].
Во вторник утром, закончив это послание, Гопкинс вышел на улицу и двинулся сквозь ледяной холод на встречу с Черчиллем, Клементиной, «Мопсом» Исмеем, американским наблюдателем генералом Ли, а также лордом и леди Галифакс. Все вместе они направлялись далеко на север. Их пунктом назначения стала британская военно-морская база в гавани Скапа-Флоу, у северной оконечности Шотландии. Там Галифаксу, его жене и генералу Ли предстояло сесть на линкор, направляющийся в Америку.
Сама эта поездка в Скапа-Флоу входила в план Черчилля сделать Гопкинса убежденным сторонником британского дела. С самого прибытия в страну Гопкинс стал почти постоянным спутником Черчилля, чем-то вроде его ломаной тени в своем слишком большом пальто. Позже Гопкинс осознал, что за две свои первые недели в Англии он провел с премьер-министром около дюжины вечеров. Черчилль «почти никогда не выпускал его из виду», писал «Мопс» Исмей.
Еще не совсем освоившись с географией Лондона, Гопкинс продвигался в сторону вокзала Кингс-Кросс (как он думал), где его должен был ждать черчиллевский поезд. Его предупредили, чтобы он называл этот состав исключительно «спецпоездом одиннадцать тридцать» – чтобы сохранить в секрете присутствие Черчилля.
Поезд и в самом деле ожидал на Кингс-Кросс. Но Гопкинса все не было. Как выяснилось, он ждал этого поезда на Чаринг-Кросс.
Глава 72Дорога в Скапа-Флоу
Проснувшись тем утром, 14 января, во вторник, в своей бомбостойкой спальне (в Пристройке к дому 10), Черчилль выглядел ужасно – и столь же ужасно звучал его голос. Простуда (видимо, та самая, которую он подхватил в декабре) перешла в бронхит, от которого он никак не мог избавиться. (Мэри оставалась в Чекерсе, где в понедельник вечером собственная простуда загнала ее в постель раньше времени – изможденную и кашляющую.) Клементина волновалась за мужа, особенно в свете его планов выехать утром в Скапа-Флоу, чтобы проводить Галифакса и его жену Дороти. Она вызвала сэра Чарльза Уилсона, врача Черчилля: в предыдущий раз этот доктор посещал его в мае, сразу же после того, как Черчилль стал премьер-министром.
У главного входа в Пристройку один из сотрудников черчиллевского аппарата, поприветствовав Уилсона, сообщил, что Клементина хочет увидеть его немедленно – прежде чем он пройдет к Черчиллю.
Она рассказала врачу, что Черчилль собирается в Скапа-Флоу.
– Когда? – спросил Уилсон.
– Сегодня в полдень, – ответила она. – Там страшная метель, а Уинстон серьезно простужен. Вы должны его остановить.
Доктор обнаружил Черчилля еще лежащим в постели и посоветовал ему отказаться от поездки. «Лицо у него побагровело», – вспоминал Уилсон.
Черчилль скинул с себя одеяла.
– Что за несусветная чушь?! – воскликнул он. – Конечно же, я поеду!
Уилсон передал его ответ Клементине, которую это не обрадовало.
– Что ж, – бросила она, – если вы не можете его остановить, то вы по крайней мере можете поехать вместе с ним.
Уилсон согласился, и Черчилль не отказался его взять.
Врач не ожидал такого исхода рутинного вызова к пациенту и поэтому, конечно, заранее не собрал чемодан для дальней поездки. Черчилль одолжил ему тяжелое пальто с каракулевым воротником. «Он сказал, что оно защитит от ветра», – вспоминал Уилсон[845].
Уилсон понимал, что заявленная цель поездки – проводы нового посла, но он подозревал, что Черчиллю на самом деле хотелось еще и посмотреть корабли, базирующиеся в Скапа-Флоу.
На вокзале спутники Черчилля обнаружили длинную цепочку пульмановских вагонов: из этого можно было заключить, что группа поедет большая. Черчиллевский «спецпоезд» обычно состоял из его персонального вагона (спальня, ванная, гостиная и кабинет), вагона-ресторана, разделенного на две секции (одна – для Черчилля и для тех, кого он изберет своими гостями; другая – для его сотрудников), и спального вагона с дюжиной купе первого класса, каждое – для одного из гостей. Сотрудники и персонал размещались в менее роскошных условиях. Сойерс, дворецкий Черчилля, неизменно сопровождал его в таких поездках – как и полицейские детективы (в том числе детектив-инспектор Томпсон). Черчилль постоянно поддерживал связь со своим лондонским офисом через личного секретаря, дежурящего на Даунинг-стрит, 10 (в тот день там дежурил Джон Колвилл). В поезде имелся телефон секретной связи, который подключался к телефонным линиям на станциях или запасных путях. Секретарю, работающему в поезде, требовалось лишь назвать телефонистке номер (Rapid Falls 4466), и вызов автоматически направляли в офис премьер-министра[846].
Секретность, которой окружили спецпоезд 11–30, оказалась довольно бессмысленной. По мере прибытия пассажиров, многие из которых были вполне узнаваемы по газетным снимкам и кинохронике, на вокзале собралась целая толпа. Явились и некоторые министры, желавшие попрощаться с коллегой, среди них Бивербрук и Иден. Присутствие Бивербрука было не слишком желанным – по крайней мере для леди Галифакс, которая полагала, что именно он стоял за кулисами назначения ее мужа послом. Ни она, ни Галифакс не хотели покидать Лондон. «Мы оба чувствовали, что именно Бивербрук предложил эту идею, а я ему ни в чем не доверяла, – позже писала леди Галифакс. – Но в конце концов нам пришлось уехать. Думаю, я никогда в жизни не ощущала себя такой несчастной»[847].
Генерал Ли наблюдал, как прибывают все эти знаменитости. «Лорд и леди Галифакс, он – такой высокий, она – такая маленькая, прошли по платформе и вынесли положенные сцены прощания, а потом явился премьер со своим пухлым круглым лицом, вздернутым носом и поблескивающими глазками, в каком-то полуфлотском облачении – голубой двубортный пиджак, фуражка; рядом – миссис Черчилль, высокая и изящная». С ними шел «Мопс» Исмей. Несмотря на сильную простуду, которая его явно мучила, Черчилль «пребывал в отменном настроении», писал Ли[848]. Собравшаяся толпа разразилась приветственными криками.
Войдя в вагон, Исмей с удивлением обнаружил, что сэр Чарльз Уилсон, черчиллевский врач, тоже едет с ними. «Вид у него был несчастный, – писал Исмей, – и я спросил, почему он тут».
Уилсон рассказал ему о своей утренней встрече с Черчиллями.
– И вот я здесь, – закончил Уилсон, – даже без зубной щетки[849].
В последнюю минуту примчался Гопкинс. Он несся по платформе, и огромное пальто развевалось позади него. Впрочем, он мог не опасаться, что поезд отправится без него. Ради своего американского талисмана Черчилль задержал бы состав на сколько угодно минут или даже часов, не считаясь с потерями времени.
Вечером в вагоне-ресторане генерал Ли обнаружил, что ему досталось место рядом с лордом Галифаксом, напротив Клементины и канадского министра вооружений. «Мы провели время очень приятно, – писал Ли. – Миссис Черчилль – высокая, привлекательная женщина, и ее замечательное алое манто сразу же привело меня в великолепное расположение духа». В какой-то момент Галифакс с самым серьезным видом осведомился, почему Белый дом так называется. Клементина тут же пошутила, что это и в самом деле очень важная вещь, которую Галифаксу необходимо узнать, прежде чем он доберется до Америки.
Тут внес свою лепту генерал Ли, рассказавший, как первый президентский особняк был сожжен британцами во время войны 1812 года. «У лорда Галифакса сделался озадаченный и потрясенный вид, – позже писал Ли, – и у меня сложилось четкое впечатление, что он вообще не знал о том, что война 1812 года имела место»[850][851].
Черчилль ужинал вместе с леди Галифакс, Исмеем и, конечно же, Гопкинсом. Премьер-министр стал единственным, кто явился к столу в смокинге: разительный контраст с Гопкинсом, у которого был, как всегда, весьма неряшливый вид. После ужина Черчилль и остальные перешли в гостиную.
Несмотря на бронхит, Черчилль не ложился до двух часов ночи. «Он очень веселился. Благодаря своим безбрежным познаниям в истории, своему незаурядному таланту рассказчика и своей колоссальной энергии он устроил для Гопкинса настоящее представление, – писал генерал Ли. – По сути, Гопкинс стал первым представителем американского президента, которым он [Черчилль] занялся по-настоящему. Я уверен, что он никогда не вел доверительных бесед с [Джозефом] Кеннеди – тот вообще, скорее всего, был ему совершенно неинтересен».
Проснувшись на другое утро, Черчилль и его спутники обнаружили, что где-то впереди произошло крушение, поэтому их поезд вынужден остановиться в дюжине миль от пункта назначения – города Терсо (оттуда им предстояло добираться до вод Скапа-Флоу на корабле). Снаружи простирался мерзлый ландшафт – «безлюдные вересковые пустоши, – писал Джон Мартин, личный секретарь, сопровождавший Черчилля в этой поездке, – земля бела от снега, в окнах завывает буран». Метеорологическая служба Великобритании сообщала, что высота сугробов в регионе достигает 15 футов. Ветер бушевал между вагонами, нес снежную пыль по равнине. Для Гопкинса этот пейзаж олицетворял собой безысходность, став уместным завершением недели, в течение которой он ощущал лишь холод.
А вот Черчилль, несмотря на хрипоту в голосе и явно болезненное состояние, «сияя, вошел в вагон-ресторан, где перед завтраком принял большую рюмку бренди», записал в дневнике Чарльз Пик, личный помощник Галифакса[852]. Премьер-министру не терпелось пуститься в плавание – несмотря на подверженность морской болезни. В какой-то момент он заявил: «Пойду-ка принесу свои Mothersill's» – популярное в то время лекарство, которое часто принимали путешественники, склонные к тошноте во время плавания или поездки.
Затем он пустился в рассуждения о чудесном экспериментальном средстве ПВО, одновременно выпускающем множество небольших ракет. Раннюю версию уже установили в Чекерсе для защиты от низколетящих самолетов, но сейчас военно-морские силы стремились адаптировать это оружие для обороны своих кораблей. В Скапа-Флоу Черчилль планировал провести испытания этого прототипа, он с нетерпением предвкушал их, пока один из старших чиновников Адмиралтейства, участвовавший в поездке, не сообщил, что каждый выстрел обойдется примерно в 100 фунтов (около $6400 на нынешние деньги).
Пик вспоминал: «Улыбка сползла с лица премьера, и уголки его рта опустились, как у обиженного ребенка».
– Что же, теперь не пострелять из этой штуки? – спросил Черчилль.
Тут вмешалась Клементина:
– Ну, дорогой, разве что один раз.
– Да, верно, – согласился Черчилль. – Я из нее выстрелю один раз. Только один. Это будет уже неплохо.
Пик отмечает: «Ни у кого не хватило духу сказать, что это будет плохо, и вскоре он вновь засиял»[853].
Но на другой день им предстояло убедиться, что это действительно обернется скверно.
Глава 73«Куда ты пойдешь…»[854]
Итак, поезд застрял, не доезжая до Терсо, погода стояла ужасная, Черчилль был сильно болен, так что разгорелись споры о том, двигаться ли дальше. Клементина беспокоилась насчет бронхита мужа – как и его врач. «Долго обсуждали, как нам следует поступить, – писал секретарь Мартин, – поскольку на море разыгрался шторм, а у моего шефа была серьезная простуда»[855].
Черчилль сам нашел выход из этого тупика. Надев шляпу и пальто, он вышел из поезда и прошествовал к автомобилю, который подогнали почти к самым путям. Угнездившись на заднем сиденье, он поклялся, что поедет в Скапа-Флоу – невзирая ни на что.
Спутники последовали его примеру, забрались в остальные машины, и процессия тронулась по дорогам, исхлестанным снегом, к небольшому порту Скрабстер, чтобы сесть там на какое-нибудь маленькое судно, которое доставит их к большим кораблям, ожидающим дальше от берега. «Места мрачные, неприветливые, – вспоминал генерал Ли. – Единственными живыми существами, которые нам попадались, были стада каких-то живых кулей, напоминающих овец, и я невольно подумал, что этим существам волей-неволей пришлось отрастить гаррисовский твид[856], иначе они замерзли бы насмерть»[857]. Некоторые поднялись на борт двух минных тральщиков, а Черчилль, Клементина, Гопкинс, Исмей и Галифакс перешли на миноносец «Нейпиер» [Napier]. Корабль двинулся по морю, терзаемому мутными снежными шквалами, которые перемежались сверканием солнца. Вода была ярко-синей, а заснеженный берег сиял белизной.
Для Черчилля, если не считать бронхита, это был чистый восторг, несомненно лишь усиленный драматизмом входа в гавань Скапа-Флоу сквозь череду противолодочных сетей, которые приходилось открывать перед ними сторожевым кораблям – и побыстрее закрывать снова, чтобы не проскользнула немецкая субмарина. (Еще в начале войны, 14 октября 1939 года, немецкая подлодка торпедировала линкор «Ройал Оук» именно в Скапа-Флоу. Погибло 834 из 1234 членов экипажа. Это заставило руководство военно-морских сил установить здесь серию защитных дамб, которые прозвали «барьерами Черчилля».) Когда «Нейпиер» и два тральщика входили в срединные воды Скапа, снова показалось солнце, осветив своим ярким сиянием корабли, стоящие на якоре, и засыпанные снегом холмы.
«Мопс» Исмей счел, что от этой картины захватывает дух, и отправился на поиски Гопкинса: «Мне хотелось, чтобы Гарри увидел мощь, могущество, всевластие и силу Британской империи в этой обстановке и осознал: если с этими кораблями случится что-то неподобающее, может измениться все будущее мира – не только Британии, но и в конечном счете Соединенных Штатов»[858]. Тут Исмей немного преувеличивал: в тот момент на рейде находилось лишь несколько важных кораблей, основную же часть флота отправили в Средиземное море, а также на защиту транспортных караванов и на охоту за немецкими рейдерскими кораблями, маскирующимися под мирные транспортники.
Исмей нашел Гопкинса, «безутешного и дрожащего», в офицерской кают-компании. Американец выглядел совершенно измотанным. Исмей дал ему один из своих свитеров и пару сапог на меху. Это немного подбодрило Гопкинса, однако не настолько, чтобы внять совету Исмея совершить быструю совместную прогулку по кораблю. «Он слишком замерз, чтобы испытывать энтузиазм насчет военно-морского флота метрополии», – писал Исмей.
Так что Исмей отправился один, а Гопкинс стал искать, где бы ему укрыться от холода и ветра. Найдя местечко, показавшееся ему идеальным, он уселся.
Но тут к нему приблизился главный старшина.
– Прошу прощения, сэр, – произнес моряк, – но я не думаю, что вам следует сидеть на этой штуке, сэр… Видите ли, сэр, это глубинная бомба[859].
Затем Черчилль и компания поднялись на борт корабля, которому предстояло доставить чету Галифакс и генерала Ли в Америку: это был новый и весьма впечатляющий линкор «Кинг Джордж V». Даже сам выбор именно этого корабля для переправки Галифакса стал со стороны Черчилля обдуманным шагом, который должен был помочь завоевать расположение Рузвельта, – поскольку Черчилль знал, что президент любит корабли и разделяет его собственный острый интерес к флотским делам. И в самом деле: к этому времени Рузвельт собрал коллекцию из более чем 400 больших и малых моделей кораблей. Многие из этих моделей будут представлены в Президентской библиотеке Франклина Делано Рузвельта в Гайд-Парке (штат Нью-Йорк), когда в июне 1941 года состоится ее открытие. «Никакой любовник никогда не изучал все прихоти своей женщины так пристально, как я изучал прихоти президента Рузвельта», – как-то заметил Черчилль. Он писал, что выбрал линкор «Кинг Джордж V» для того, «чтобы обставить прибытие в Соединенные Штаты нашего нового посла, лорда Галифакса, всеми возможными атрибутами важности его миссии».
Поднявшись на корабль, все попрощались с отъезжающими. Гопкинс передал генералу Ли свои письма, адресованные Рузвельту.
Черчилль и прочие остающиеся спустились в небольшую лодку, которая должна была доставить их на старый линкор «Нельсон», где им предстояло переночевать. Как всегда, Черчилль старательно придерживался флотского протокола, требовавшего, чтобы самый старший по званию офицер (в данном случае он сам) покидал корабль последним. Вздымались волны; ветер истязал темнеющее море. С палубы линкора «Кинг Джордж V» Ли наблюдал за отплытием лодки – «осыпаемой дождем брызг». Часы Ли показывали 4:15 вечера; стремительно приближался северный закат.
«Кинг Джордж V» отправился в путь – с генералом Ли и Галифаксами на борту. Ли писал об этом так: «Не было никакого шума, никакой музыки, никаких орудийных залпов; просто подняли якорь – и мы вышли в открытое море»[860].
В сумерках лодка, на которую погрузились Черчилль и Гопкинс, вернулась к «Нельсону», где они – и все остальные – провели ночь.
На другой день, 16 января, в четверг, Черчилль, находясь на борту «Нельсона», получил наконец шанс испытать новое средство противовоздушной обороны, о котором он столько говорил. Но что-то пошло не так. «Одна из ракет запуталась в снастях, – вспоминал секретарь Мартин. – Раздался громкий взрыв, и какой-то предмет, похожий на банку с джемом, полетел в сторону капитанского мостика, где мы стояли. Все пригнулись, послышался грохот, но обошлось без серьезного ущерба»[861]. Как Гопкинс позже рассказывал королю, ракета упала в пяти футах от него. Он не пострадал и счел этот случай забавным. Черчилль, судя по всему, придерживался иного мнения.
В конце концов Черчилль и его спутники отбыли с «Нельсона» и направились на адмиральском катере к эсминцу «Нейпиер», на котором им предстояло вернуться к своему поезду. Погода оказалась хуже, чем накануне, волнение на море – сильнее, и карабканье с катера на палубу эсминца стало довольно рискованным делом. Здесь флотский протокол требовал обратного порядка следования: Черчиллю предписывалось подняться первым. Катер и эсминец ходили вверх-вниз вместе с волнами. Ветер ударял в фальшборты. Взбираясь наверх, Черчилль не переставал говорить, явно чувствуя себя очень непринужденно. «Мопс» Исмей внизу, на катере, услышал, как одна из ступенек лестницы «зловеще» треснула под тяжестью Черчилля, но премьер-министр продолжил движение и вскоре оказался на борту эсминца. Исмей писал: «Я постарался не наступить на эту ступеньку, когда пришла моя очередь, но Гарри Гопкинсу повезло меньше»[862].
Гопкинс начал подниматься, его пальто раздувалось на ветру. Ступенька сломалась под его ногой, и он начал падать. Конфидент Рузвельта, потенциальный спаситель Англии, мог вот-вот свалиться на катер или, что еще хуже, в море, бушевавшее между катером и корпусом корабля, которые двигались, словно зажимы тисков.
Два матроса поймали его за плечи. Его фигура покачивалась над палубой катера.
Черчилль прокричал ему своеобразные слова ободрения:
– Я бы на вашем месте не особенно там задерживался, Гарри. Когда два корабля так близко друг к другу в бурном море, вы непременно пострадаете, если окажетесь между ними.
По пути в Лондон черчиллевский поезд сделал остановку в Глазго, где Черчилль произвел смотр несметного количества гражданских добровольцев, в том числе пожарных команд, сотрудников полиции, Красного Креста, Службы оповещения о воздушных налетах (СОВН) и Женской добровольческой службы: все они выстроились шеренгами, ожидая его появления. Всякий раз, приблизившись к очередной группе, он останавливался и представлял Гопкинса, называя его личным представителем президента Соединенных Штатов, что подбадривало работников каждой службы, но истощало последние резервы гопкинсовских сил.
Гопкинс прятался, маскируясь среди толп зрителей, которые пришли увидеть Черчилля.
«Но спастись ему не удавалось», – писал «Мопс» Исмей.
Черчилль замечал отлучки Гопкинса и всякий раз громко звал его: «Гарри, Гарри, где же вы?» – заставляя Гарри вновь оказаться рядом[863].
Именно здесь, в Глазго, произойдет самый важный эпизод за все время пребывания Гопкинса в Великобритании, хотя до поры до времени его скрывали от общественности.
Путешественники собрались в отеле «Стейшн» в Глазго – для небольшого обеда с Томом Джонстоном, парламентарием и известным журналистом (скоро его назначат министром по делам Шотландии). Уилсон, врач Черчилля, сидел рядом с Гопкинсом и снова поразился, как же неопрятно тот выглядит. Начались речи. Пришла и очередь Гопкинса.
Гопкинс поднялся и, как вспоминал Исмей, вначале сделал «один-два реверанса по поводу британской Конституции[864] в целом и неукротимого премьер-министра в частности». Затем он повернулся к Черчиллю.
– Полагаю, вам хотелось бы знать, что я скажу президенту, когда вернусь, – произнес он.
Это была очень сдержанная оценка. Черчилль отчаянно желал узнать, насколько успешно идет его обхаживание Гопкинса – и, конечно, что он скажет президенту.
– Что ж, – продолжал Гопкинс, – сейчас я вам процитирую один стих из Книги Книг[865]. При свете ее истины воспитывались и мать мистера Джонстона, и моя собственная мать-шотландка…
Понизив голос почти до шепота, он прочел фрагмент библейской Книги Руфи:
– «Куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог – моим Богом».
Затем он так же негромко прибавил:
– До самого конца.
Это было его собственное дополнение[866].
Казалось, волна благодарности и облегчения пронеслась по залу.
Черчилль прослезился.
«Он понимал, что это означает, – писал его врач. – Даже для нас эти слова были как канат, брошенный утопающему»[867]. А вот что писал Исмей: «Возможно, для него [Гопкинса] было неблагоразумно показывать свою поддержку столь явно, однако это всех нас глубоко тронуло».
18 января, в субботу, пока Черчилль и Гопкинс двигались обратно в Лондон, Колвилл отправился на машине в Оксфорд, где планировал посидеть за ланчем с Гэй Марджессон – замаскировав свой романтический интерес небольшим обманом (мол, он прибыл в город по делам премьер-министра). Снег покрывал Лондон – и продолжал идти, пока Колвилл ехал. Он опасался (а быть может, надеялся), что Оксфорд изменил ее к худшему, что длинная прическа, которую она теперь носила, стала символом оксфордского воздействия. Но когда после ланча они продолжили разговор уже в ее комнате, он особенно отчетливо увидел, что Гэй такая же пленительная, как и всегда.
«Я нашел ее очаровательной, изменившейся меньше, чем я опасался, – писал он, – но не добился особого прогресса. Мы всегда болтаем с ней очень свободно, однако мне никак не удается стать для нее чем-то кроме "все того же старины Джока", и, если я не стану (или не покажусь) другим, у меня не будет шансов произвести на Гэй какое-то новое впечатление».
Вскоре ему пришло время уезжать. Шел снег. Гэй попрощалась, пригласила Колвилла как-нибудь навестить ее снова, и здесь, в снегу, как он писал с явной горечью, «Гэй выглядела еще прекраснее, чем всегда, с длинными волосами, наполовину скрытыми платком, с разрумянившимися от холода щеками».
Сквозь снег и лед он поехал обратно в Лондон. По пути он вынес вердикт: поездка стала «кошмаром».
По возвращении он решил, что с него достаточно. Он написал ей письмо, где подтверждал, «что я по-прежнему ее люблю, и признавался, что с моей точки зрения единственное решение – разрубить этот гордиев узел и больше не видеться с ней. Мое отсутствие не должно создать серьезную пустоту в ее жизни, хоть я и считал, что она относится ко мне с симпатией; я не мог вечно болтаться рядом с ней как отвергнутый поклонник, преследуемый воспоминаниями о том, что было, и мечтами о том, что могло бы быть».
Впрочем, он понимал, что на самом деле это лишь гамбит, частенько применяемый обреченными воздыхателями всех возрастов, – и что в действительности он не стремится разрубить этот узел раз и навсегда. «Так что (быть может, проявив слабость), – писал он в дневнике, отодвинув письмо в сторону, – я отложил данный проект и решил все-таки еще некоторое время "поболтаться рядом с ней". История полна примеров, когда Пропащее Дело вдруг оборачивается торжеством»[868][869].
В ту субботу Рудольф Гесс, заместитель Гитлера, снова отправился в Аугсбург на аэродром завода «Мессершмитт» – в сопровождении шофера, полицейского детектива и одного из своих адъютантов, Карла-Хайнца Пинча. Вручив Пинчу два письма, Гесс велел ему вскрыть одно из них спустя четыре часа после своего отлета. Пинч выждал четыре часа и потом на всякий случай еще 15 минут. Затем он вскрыл письмо. Он испытал ошеломление. Гесс писал, что летит в Англию, пытаясь выработать мирное соглашение.
Пинч рассказал о прочитанном детективу и водителю. Они обсуждали это – несомненно, очень тревожась за свое будущее и за свою жизнь, – когда истребитель Гесса вернулся на аэродром. Как выяснилось, Гесс не сумел поймать радиосигнал, необходимый для поддержания нужного курса.
Все вместе они поехали на машине обратно в Мюнхен.
Предполагалось, что визит Гопкинса в Англию продлится две недели, но он растянулся на четыре с лишним. Значительную часть этого времени американский представитель провел с Черчиллем – на фоне усиливающейся неуверенности по поводу Акта о ленд-лизе: его успешное прохождение через конгресс было совершенно не гарантировано. За эти недели Гопкинс сумел понравиться почти всем, с кем встречался, – в том числе и служащим «Клариджа», очень старавшимся, чтобы он выглядел презентабельно. «Ах да, – как-то заметил Гопкинс одному из них, – не забыть бы, что я теперь в Лондоне, – мне надо иметь достойный вид»[870]. Время от времени служители обнаруживали секретные документы, засунутые куда-нибудь в складки его одежды, или выясняли, что он оставил бумажник в кармане брюк. Один из гостиничных официантов говорил, что Гопкинс был «очень доброжелательный – чуткий – симпатичный, если я могу так выразиться, – он сильно отличался от других послов, которые у нас здесь останавливались».
Черчилль при каждом удобном случае показывал Гопкинса общественности – и для того, чтобы подбодрить свою британскую аудиторию, и для того, чтобы уверить Гопкинса и всю Америку: он вовсе не просит о том, чтобы Соединенные Штаты вступили в войну. Однако втайне он страстно желал, чтобы Рузвельт просто мог принять такое решение без всяких хлопот, связанных с необходимостью вначале заручиться одобрением конгресса. 31 января, в пятницу, Черчилль взял с собой Гопкинса осматривать районы Портсмута и Саутгемптона, подвергшиеся сильным бомбардировкам, после чего они снова поехали в Чекерс – ужинать с Клементиной, Исмеем, личным секретарем Эриком Силом и другими. Черчилль «пребывал в отличной форме», писал вечером Сил своей жене. И отмечал: «Он замечательно ладит с Гопкинсом, очень милым человеком, который всем тут нравится»[871].
Гопкинс принес коробку граммофонных пластинок с американскими песнями и другой музыкой, имеющей «англо-американское значение», как выразился Сил. Вскоре звуки граммофонной музыки заполнили Главный зал Чекерса. «Все продолжалось сильно за полночь, премьер расхаживал по залу, иногда танцевал pas seul[872] в такт музыке», – писал Сил. Во время этих расхаживаний и танцев Черчилль то и дело останавливался, чтобы отпустить какое-нибудь замечание насчет крепнущих связей между Британией и Америкой – и насчет того, как он ценит Рузвельта. «Все мы порядком расчувствовались и прониклись англоамериканизмом под влиянием хорошего ужина и музыки», – писал Сил. Нечто невыразимое распространилось в атмосфере Главного зала. «Это было что-то очень приятное и удовлетворяющее – но это трудно передать словами, особенно в письме, – сообщал Сил жене. – Все присутствующие знали друг друга, все относились друг к другу с симпатией, – удивительно, насколько Гопкинс сумел понравиться здесь всем, с кем познакомился».
Глава 74«Директива № 23»
Углубившись в планирование вторжения в СССР (операции «Барбаросса»), Гитлер испытывал раздражение при мысли о том, что Британия продолжает оказывать ему сопротивление. Каждый солдат, танк и самолет потребуется ему для кампании на Восточном фронте, а уж потом у него будут развязаны руки, чтобы сосредоточить внимание на Британских островах. Однако до тех пор ему требовалось заключить перемирие или еще каким-то образом нейтрализовать Британию как серьезного противника, и именно в этом (с учетом того, что вариант со вторжением в Англию сейчас не рассматривался – по крайней мере временно) люфтваффе продолжало играть важнейшую роль. Ему пока не удавалось добиться победы, которую некогда обещал Герман Геринг, и это, несомненно, вызывало у Гитлера досаду, однако он не терял надежды, что его военно-воздушные силы все-таки одержат верх.
6 февраля, в четверг, он выпустил новую директиву, за номером 23. В ней он приказывал авиации и флоту еще больше усилить атаки на Англию, в идеале – чтобы вынудить Черчилля сдаться, но если это не получится, то хотя бы ослабить британские войска до такой степени, чтобы они не смогли помешать его действиям против СССР. Многие полагали, что Советский Союз стремительно ускоряет производство самолетов, танков, оружия и боеприпасов, поэтому чем дольше фюрер будет ждать, тем труднее окажется достигнуть его мечты о полном уничтожении этого врага.
Рост интенсивности этих атак, подчеркивалось в директиве, будет иметь дополнительное преимущество – создаст иллюзию, что немецкое вторжение в Англию неминуемо, а значит, вынудит Черчилля продолжать выделять немалые силы на оборону родины[873].
Геринг пришел в ужас.
«Решение напасть на Восток привело меня в отчаяние», – позже признался он на допросе[874].
Он заявил, что пытался отговорить Гитлера, цитируя «Майн кампф», книгу самого фюрера, предупреждавшую об опасностях войны на два фронта. Геринг был уверен, что Германия с легкостью разгромит русскую армию, но он считал, что время для такого нападения выбрано неправильно. Он уверял Гитлера, что его, Геринга, авиация уже вот-вот заставит Англию рухнуть и сдаться: «Мы довели Англию до того положения, до какого хотели, – и теперь нам надо остановиться?»[875]
Гитлер ответил:
– Да, мне понадобятся ваши бомбардировщики, но всего на три-четыре недели, а потом можете забирать их обратно, все до единого.
Фюрер пообещал: как только кампания на Восточном фронте закончится, все высвободившиеся ресурсы пойдут на укрепление люфтваффе. Как рассказывал один из свидетелей беседы, Гитлер посулил Герингу, что его военно-воздушные силы будут «утроены, учетверены, упятерены».
Понимая, что он может давить на Гитлера лишь до определенного предела, и всегда жадно желая его благосклонности, Геринг смирился с тем фактом, что вторжение в Россию действительно произойдет и что ему нужно играть одну из ключевых ролей в проведении этой операции. Он созвал совещание военных стратегов в Гатовской авиационной академии, близ Берлина, – чтобы начать детальную подготовку к осуществлению плана «Барбаросса».
Обсуждение проходило в режиме «строжайшей секретности», писал фельдмаршал люфтваффе Кессельринг: «Ничто не просачивалось наружу. Штабы так же не знали о том, что затевается, как и войска»[876].
Во всяком случае так полагали в Верховном командовании вермахта.
В соответствии с «Директивой № 23» люфтваффе усилило атаки на Англию: мешали только ухудшения погоды, свойственные здешней зиме. Немецкие пилоты не встречали активного сопротивления. По своему повседневному опыту они могли заключить, что британцы до сих пор не нашли эффективных способов борьбы с ночными авианалетами.
Глава 75Грядущее насилие
8 февраля, в субботу (в тот самый день, когда Гопкинсу предстояло начать свой долгий путь обратно в Америку), поступили новости о том, что Акт о ленд-лизе преодолел первое важное препятствие – прошел палату представителей США (получив 260 голосов «за» и 165 голосов «против»). В этот день Гопкинс заехал в Чекерс попрощаться с Черчиллем и Клементиной (потом он сядет на поезд и отправится в Борнмут, откуда полетит в Лиссабон). Он застал Черчилля за активной подготовкой очередной речи, с которой премьер должен был выступить в прямом радиоэфире на следующий день – 9 февраля, в воскресенье.
Черчилль расхаживал по комнате; машинистка печатала под его диктовку. Гопкинс смотрел как зачарованный. Выступление вроде бы адресовалось британским слушателям, но оба они (и Черчилль, и Гопкинс) понимали, что это еще и инструмент для усиления поддержки американцами Акта о ленд-лизе, который теперь должен был поступить на рассмотрение сената США. Гопкинс уговаривал Черчилля привести такой довод: этот закон вовсе не втянет Америку в войну – наоборот, он предоставит ей оптимальную возможность оставаться в стороне от нее. Черчилль согласился. Он планировал также воспользоваться запиской Рузвельта, где президент от руки выписал пять строк из поэмы Лонгфелло[877].
Гопкинс оставил Черчиллю благодарственную записку. «Мой дорогой премьер-министр, – писал он, – я никогда не забуду этих дней, проведенных с вами, – вашу колоссальную уверенность в победе и волю к победе, – мне всегда нравилась Британия – и теперь она мне нравится еще больше.
Уезжая сегодня вечером в Америку, я желаю вам огромной удачи – смятения вашим врагам – и победы Британии»[878].
Поздним вечером Гопкинс сел на поезд, идущий в Борнмут. На следующий день, в воскресенье, американский представитель рано утром прибыл в порт для гидросамолетов, находящийся в Пуле. Там он обнаружил, что из-за плохой погоды его рейс в Лиссабон откладывается. Его провожал Брендан Бракен и сопровождал агент британской службы безопасности, которому поручили присматривать за Гопкинсом на протяжении всего пути до Вашингтона – из-за того, что тот имел привычку разбрасывать конфиденциальные бумаги по гостиничному номеру. Агенту предписывалось держаться особенно близко к своему объекту, когда они прибудут в Лиссабон – город, печально известный как центр шпионажа.
В воскресенье вечером Гопкинс, Бракен и остальные собрались в баре гостиницы «Брэнксам Тауэр» (в том же Пуле), чтобы послушать радиовыступление Черчилля.
Позже управление внутренней разведки сообщит, что от кое-каких деталей этой речи «у некоторых слушателей ползли по коже мурашки»[879].
Черчилль начал с похвал жителям Лондона и других мест, выстоявших под немецкими авианалетами, отметив, что немецкая авиация сбросила «на нас три или четыре тонны бомб – на каждую тонну, которую мы смогли в ответ отправить в Германию». Он особо выделил действия полиции, подчеркнув, что она «участвовала в этом повсюду и все время – и, как мне написала одна работница, "они настоящие джентльмены!"». Он аплодировал успехам в боевых действиях против Италии на Среднем Востоке; он называл визит Гопкинса свидетельством сочувствия и расположения Америки. «Во время предыдущей войны, – напомнил Черчилль, переходя к фрагменту, на который его явно вдохновил совет Гопкинса, – Соединенные Штаты отправили через Атлантику 2 млн человек. Но нынешняя война – это не противостояние гигантских армий, стреляющих друг в друга массой снарядов. Нам не нужны доблестные армии, которые формируются сейчас по всей Америке. Они не понадобятся нам ни в этом году, ни в следующем, ни в каком-либо еще году, который я могу предвидеть». Но нам нужны припасы, материалы и корабли, заявил он. «Нам нужны они здесь – и нам нужно как-то доставить их сюда».
После окончания зимы, продолжал он, угроза вторжения возникнет снова – в иной, потенциально более опасной форме. «Нацистское вторжение в Великобританию прошедшей осенью стало бы более или менее импровизацией, – пояснил он. – Гитлер считал, что, как только сдастся Франция, сдадимся и мы. Он полагал, что это само собой разумеется. Но мы не сдались. И ему пришлось думать заново». Теперь же, заметил Черчилль, у Германии больше времени на планирование, на производство необходимого оборудования, снаряжения, средств для высадки. «Все мы должны быть готовы столкнуться с газовыми атаками, с атаками парашютистов, с атаками планеров, с постоянством, продуманностью, практическим опытом». Поскольку факт оставался фактом: «Чтобы победить в войне, Гитлер должен сокрушить Великобританию».
Однако вне зависимости от того, как далеко продвинется Германия в своем наступлении и сколько еще территории она захватит, Гитлеру не одержать верх, настаивал Черчилль. Вся мощь Британской империи – «а в каком-то смысле – и всего англоязычного мира» – преследует его, «поражая мечами правосудия».
Подразумевалось, что одним из этих носителей мечей является Америка. Теперь-то, стремительно приближаясь к концу речи, Черчилль как раз и процитировал рукописную записку, которую ему недавно прислал Рузвельт.
«Плыви, корабль, счастливый путь! – рокотал Черчилль. – Плыви, "Союз", великим будь!
Далее Черчилль риторически спросил у слушателей, как ему следует ответить. «Какой ответ я дам от вашего имени этому великому человеку, этому трижды избранному главе страны, где живет 130 млн? Вот мой ответ…»[881]
Эту речь слушало большинство британцев – 70 % потенциальной аудитории. Гопкинс слушал ее в гостинице «Брэнксам Тауэр». Колвилл, у которого на уик-энд выпали выходные (что случалось нечасто), тоже слушал – поужинав с матерью и братом в Мэдли-мэнор, загородном доме своего деда, расположенном в Северном Стаффордшире, в 140 милях от Лондона. Ночь выдалась холодная и дождливая, но многочисленные камины создавали в доме уют.
Это был Черчилль в своем самом искусном проявлении – откровенный, но ободряющий, серьезный, но воодушевляющий, стремящийся поднять дух собственного народа, однако при этом заверяющий (хоть и несколько лицемерно) всю огромную массу американцев, что он не хочет от Соединенных Штатов ничего, кроме материальной помощи.
Геббельс тоже слушал эту речь и назвал ее «дерзкой»[882].
Черчилль вышел на финальный риторический виток.
– Вот ответ, который я дам президенту Рузвельту: доверьтесь нам, – провозгласил Черчилль. – Дайте нам вашу веру и ваше благословение – и с помощью Провидения все обернется хорошо.
Мы не проиграем и не поколеблемся; мы не ослабеем и не устанем. Нас не измотают ни внезапное потрясение битвы, ни затяжные испытания бдительности и напряжения всех сил.
Дайте нам нужные инструменты, и мы закончим эту работу.
В этот уик-энд король Георг понял нечто новое для себя. Он записал в дневнике: «У меня не могло быть лучшего премьер-министра»[883].
Между тем в американском конгрессе не произошло ничего особенного.
К середине февраля рузвельтовский Акт о ленд-лизе так и не получил одобрения сената. Черчилль досадовал на это – как и британский народ, проявлявший все большее нетерпение в связи с «какими-то, судя по всему, бесконечными дискуссиями» (формулировка из доклада управления внутренней разведки) вокруг законопроекта.
Кроме того, Черчилль был как никогда уверен, что люфтваффе предпринимает целенаправленные усилия по его уничтожению – а также по уничтожению членов его правительства. Помещения Оперативного штаба продолжали укреплять, однако, как он сообщил сэру Эдуарду Бриджесу, секретарю военного кабинета, в служебной записке от 15 февраля (в тот субботний день Черчилль составил как минимум 18 таких записок), его беспокоило, что здание штаб-квартиры британских войск в метрополии необычайно уязвимо для атаки. Казалось, немецкие бомбы ложатся все ближе – и их удары сосредоточены на Уайтхолле. «Сколько бомб сбросили в радиусе 100 ярдов [от помещений Оперативного штаба]?» – вопрошал он Бриджеса[884].
К этому моменту на Уайтхолл обрушились как минимум 40 рейдов, и в ходе этих налетов 146 бомб легли в радиусе 1000 ярдов от Кенотафа – национального военного монумента[885], расположенного в полутора кварталах от дома 10 по Даунинг-стрит, в самом сердце Уайтхолла.
В тот же день Черчилль написал «Мопсу» Исмею по поводу вторжения. Несмотря на рапорты разведки, вроде бы заставлявшие предположить, что Гитлер отложил планы по высадке в Англии, Черчилль по-прежнему считал, что к данной угрозе надлежит относиться серьезно. (Общественность придерживалась того же мнения: согласно одному из январских гэллаповских опросов, 62 % респондентов в наступившем году ожидали немецкого вторжения.) То, что на каком-то этапе Гитлеру надо будет «избавиться» от Англии, казалось очевидным, как и то, что ему нужно сделать это побыстрее, пока страна не слишком окрепла. Британия наращивала производство вооружения и снаряжения, а с принятием рузвельтовского Акта о ленд-лизе она вскоре начала бы получать мощный поток товаров и материалов из Америки. Черчиллевские старшие военачальники полагали, что у Гитлера нет иного выбора, кроме как начать вторжение, и воспринимали возобновившиеся бомбардировки Лондона и других английских городов как зловещее указание на то, что в фюрере проснулся интерес к этой операции.
Черчилля все это убеждало не так сильно, однако он в какой-то степени соглашался с их мнением – считая, что британские войска в метрополии и мирное население должны поддерживать как можно более высокую готовность к отражению немецкого нападения. Для Черчилля это означало, что из прибрежных поселений Англии население необходимо эвакуировать. «Мы должны начать убеждать людей уехать… – писал он «Мопсу» Исмею, – а тем, кто хочет остаться, объяснять, какое место в их доме является наиболее безопасным, и подчеркивать, что они не смогут покинуть эти края после отмашки флага (то есть начала вторжения)»[886].
Бивербрук, в свою очередь, донимал руководителей своих заводов призывами активизировать работу. «Необходимость постоянного наращивания усилий со стороны всех вовлеченных в авиапроизводство по-прежнему играет важнейшую роль с точки зрения безопасности страны перед лицом вторжения, угрожающего ей после того, как погода наладится, – указывал он в телеграмме, направленной 144 компаниям, участвующим в производстве корпусов самолетов. – Поэтому я прошу от вас гарантий, что в будущем работа на ваших предприятиях продолжится в том числе и по воскресеньям, чтобы можно было достичь максимального выхода продукции». Похожую телеграмму он разослал 60 компаниям, производящим оборудование для дегазации: «Устройства для дегазации необходимы настолько срочно, что я вынужден потребовать от вас работы в ночные и дневные смены, особенно же по воскресеньям»[887].
Отбытие Гарри Гопкинса совпало с наступлением периода теплой, прямо-таки весенней погоды. Снег таял, из-под травы в Гайд-парке выглядывали крокусы. Джоан Уиндем после прогулки со своим «милым Рупертом» (обладателем кривоватой части тела) писала: «День солнечный, совсем весенний, голубое небо, замечательное чувство воодушевления. ‹…› Эти дневные часы – одни из самых счастливых, какие мы провели вместе. Нами обоими овладели одни и те же мысли – или скорее одно и то же легкомыслие»[888].
На этой же неделе Рандольф Черчилль и его новое подразделение, Десантно-диверсионный отряд № 8, отбыли в Египет на корабле «Гленрой». К этому времени в этом отряде коммандос насчитывалось уже более 500 солдат – плюс разнообразные офицеры, в том числе офицеры связи, одним из которых стал писатель Ивлин Во (как и Рандольф, он был членом клуба «Уайтс»). Рандольф и Памела надеялись, что этот перерыв даст им шанс стабилизировать свое финансовое положение: сейчас эта задача имела особое значение, поскольку Памела считала, что, возможно, беременна их вторым ребенком. «Что ж, разлука – чертовски неприятная вещь… – сказал ей Рандольф перед отбытием, – но по крайней мере мы разберемся с долгами»[889].
Но плавание было долгим, а страсть Рандольфа к азартным играм – непреодолимой.
Глава 76Лондон, Вашингтон и Берлин
Для Черчилля первая неделя марта стала напряженной. Законопроект о ленд-лизе так пока и не прошел, к тому же наблюдались кое-какие признаки, что его поддержка в обществе начинает слабеть. Свежий гэллаповский опрос показал, что 55 % американских респондентов поддерживают этот законопроект, однако в ходе предыдущего опроса эта доля была несколько выше – 58 %. Возможно, этот факт внес свой вклад в скверное настроение, с которым Черчилль уселся за ланч 6 марта, в четверг, в недавно укрепленной подвальной столовой на Даунинг-стрит, 10. Ланч проходил в честь еще одного американского визитера – Джеймса Конанта, президента Гарвардского университета.
Черчилль еще не прибыл, когда Клементина, Конант и несколько других гостей проследовали в столовую. Явился Профессор, высокий и меланхоличный. Пришла Уиннифреда Юилл, подруга Клементины. Присутствовали также Чарльз Ид, известный газетный редактор, составитель сборников черчиллевских речей.
Клементина подала шерри и решила, что трапезу следует начать без мужа. На голове у нее красовалась та самая косынка с военными лозунгами, повязанная как тюрбан.
Еще не подали первое, когда Черчилль наконец появился. Едва войдя, он поцеловал руку Уиннифреде: достаточно сердечное начало, но затем с его стороны последовало сердитое молчание. Черчилль по-прежнему страдал бронхитом и явно пребывал в сварливом расположении духа. Он выглядел уставшим и, похоже, не желал ни с кем общаться.
Надеясь разрядить атмосферу, Конант решил с самого начала дать понять, что он – горячий сторонник Акта о ленд-лизе. Кроме того, он поведал Черчиллю, что официально заявлял в сенате: США должны напрямую вмешаться в ход войны. В этот момент, отмечал Конант в дневнике, Черчилль стал более разговорчив.
Прежде всего он с явным удовольствием описал успешный британский рейд против норвежских Лофотенских островов, осуществленный два дня назад группой британских коммандос и норвежских солдат. В ходе операции, получившей название «Клеймор»[890], удалось разрушить предприятия, которые занимались добычей и переработкой рыбьего жира: этот продукт имел для Германии важнейшее значение, так как снабжал ее население весьма необходимыми витаминами A и D, а кроме того, из него получали глицерин – компонент взрывчатых веществ. Коммандос захватили в плен более 200 немецких солдат и нескольких норвежских коллаборационистов, прозванных квислингами (по фамилии Видкуна Квислинга, норвежского политика, еще до оккупации добивавшегося союза Норвегии и Германии[891]).
Таков был сюжет, который излагали во всеуслышание. Однако Черчилль знал один секрет, который он не стал раскрывать собравшимся за столом. В ходе своего рейда коммандос сумели захватить один из ключевых компонентов немецкой шифровальной машины «Энигма» и документ, содержащий ключи к шифрам – ключи, которые будут использоваться немецкими военно-морскими силами в ближайшие месяцы. Теперь дешифровщики в Блетчли-парке получили возможность читать не только сообщения люфтваффе, но и послания немецкого флота, в том числе и распоряжения, передаваемые по радио подлодкам.
Затем Черчилль обратился к вопросу, о котором он сейчас думал больше всего: к ленд-лизу. «Этот законопроект должен пройти, – заявил он Конанту. – Представьте, в каком положении мы все окажемся, если этого не будет; в каком положении окажется президент; каким неудачником он будет выглядеть в истории, если этот законопроект не пройдет»[892].
Джон Колвилл, который по-прежнему рвался на фронт, придумал новый план.
3 марта, в понедельник, он совершал верховую прогулку в Ричмонд-парке, близ Королевских ботанических садов Кью, – на лошади, которую одолжил у своего друга Луиса Грейга, личного помощника министра авиации Синклера. Потом Колвилл подвез Грейга до Лондона – и по дороге без обиняков рассказал Грейгу, что хочет служить в экипаже бомбардировщика. Ему смутно представлялось, что Черчилль скорее отпустил бы его в Королевские ВВС, а не во флот или в армию.
Грейг обещал записать его на первую стадию вербовки в Королевские ВВС – медицинское «собеседование». Колвилл пришел в восторг. Неизвестно, знал ли он, что средняя продолжительность жизни новоиспеченного авиатора-бомбардировщика составляла тогда около двух недель.
Между тем в Вашингтоне сотрудники военного министерства размышляли над докладом, оценивающим перспективы Британии (его составило управление военного планирования, входящее в состав министерства). В докладе подчеркивалось: «Невозможно предсказать, падут ли Британские острова – и если да, то когда именно».
Наступивший год имел определяющее значение: производство Британией военных материалов стремительно росло, а объем американской помощи увеличивался, тогда как немецкие ресурсы, подорванные 10 месяцами войны и оккупации других стран, могли только продолжать уменьшаться относительно своего предвоенного пика. Авторы доклада прогнозировали, что в течение ближайшего года две стороны достигнут паритета – при условии, что Британия продержится столько времени. Самую серьезную угрозу представляла возможность «существенного усиления воздушной, сухопутной, водной и подводной активности, совпадающей по времени с попыткой вторжения – или предшествующей такой попытке».
Авторы доклада предупреждали: сможет ли Британия противостоять этой комбинированной атаке – вопрос открытый. «В течение этого критического периода Соединенные Штаты не могут позволить себе выстраивать свою военную программу на основе предположения, что Британские острова не уступят противнику в результате блокады или что вторжение в Британию потерпит неудачу. Предполагается, что границы этого критического периода – от настоящего момента до 1 ноября 1941 года»[893].
Гитлеру хотелось, чтобы атаки на Британию стали еще более интенсивными. Казалось все более вероятным, что Америка вступит в войну, однако, рассуждал фюрер, она сделает это, лишь если Британия продолжит существовать. 5 марта он выпустил очередную директиву, под номером 24. Ее подписал генерал-фельдмаршал Вильгельм Кейтель, начальник штаба Верховного командования вермахта (ВКВ). Основной темой директивы стала возможная координация стратегии между Германией и Японией в рамках Тройственного пакта, который обе страны осенью подписали с Италией.
В директиве указывалось, что цель «должна состоять в том, чтобы побудить Японию начать действия на Дальнем Востоке как можно скорее. Это свяжет сильные английские войска и заставит Соединенные Штаты направить свои главные усилия на Тихоокеанский фронт». В остальном Германию не особенно интересовал Дальний Восток. «Общая задача стратегии, – заявлялось в директиве, – должна быть представлена так: стремительное завоевание Англии, призванное не допустить, чтобы Америка вступила в войну»[894].
Глава 77Вечер субботы и ночь на воскресенье
Этот уик-энд обещал стать для Мэри Черчилль большим событием: она снова получила шанс временно сбежать из Темницы, на сей раз – чтобы вместе с матерью поехать в Лондон на мероприятие, которое даже теперь, в военное время, по-прежнему служило официальным началом светского сезона в британской столице. Речь шла о Ежегодном ужине с танцами, приуроченном ко дню рождения королевы Шарлотты[895] – бале дебютанток, каждый год проводившемся в Лондоне. В этом году бал назначили на вечер субботы, 8 марта. Мэри и ее друзья планировали продолжать веселиться до утра – танцевать и пить в «Кафе де Пари», одном из популярных ночных клубов Лондона.
Погода обещала быть чудесной: ясное небо, Луна во второй четверти (растущая). Великолепная погода для молодых женщин в их лучших шелковых платьях, для мужчин в их вечерних костюмах и шелковых цилиндрах. И для немецких бомбардировщиков.
Орудийные расчеты и группы управления зенитными прожекторами готовились к ночи, которая почти наверняка должна была стать очень долгой.
А в «Кафе де Пари» (на Ковентри-стрит, в районе Пикадилли) Мартин Поульсен, владелец заведения, с нетерпением предвкушал оживленную ночь. По субботам в клуб всегда являлось больше всего посетителей, но в эту субботу ожидалось особенно большое и шумное сборище – благодаря тому, что рядом, в отеле «Гросвенор-хаус», будет проходить бал дебютанток. Несомненно, сами дебютантки, их спутники и их друзья (самые привлекательные мужчины именовались «усладой дебютанток») после бала забьют клуб битком. Это был один из самых популярных клубов в городе (наряду с «Эмбасси» и «400»), он славился тем, что там выступают лучшие джаз-банды и самые харизматичные руководители этих оркестров. Поульсен пригласил на закрытие этой ночи особенно популярного фронтмена – Кенрика Джонсона по прозвищу Снейкхипс [ «Змеебедрый»], гибкого темнокожего танцора и дирижера 26 лет родом из Британской Гвианы («изящный, серый, прекрасный Снейкхипс», как описывала его одна зрительница и слушательница)[896]. Похоже, никто не называл его Кенриком. Его всегда звали Кен. Или Снейкхипс.
Сам Поульсен славился оптимизмом и вечно жизнерадостной натурой, что некоторым казалось какой-то аномалией, ведь он был датчанин («наименее меланхоличный датчанин в истории», как выражался биограф клуба)[897]. Когда-то Поульсен работал метрдотелем в другом популярном клубе, а затем основал «Кафе де Пари» в помещении запущенного, обычно почти пустующего ресторана в подвале кинотеатра «Риальто Синема». Новый интерьер намекал на роскошь и шик «Титаника». С началом войны заглубленное расположение клуба дало Поульсену маркетинговое преимущество перед конкурентами. Владелец рекламировал его как «самый безопасный и веселый ресторан в городе – даже во время авианалетов. Двадцать футов под землей». Впрочем, на самом деле тут было не безопаснее, чем в каком-либо из окрестных зданий. Да, клуб и в самом деле располагался в подвале, но у него был самый обычный потолок, а над ним – лишь стеклянная крыша «Риальто».
Но напомним: Поульсен был оптимистом. Всего неделей раньше он сообщил партнеру по гольфу: он так уверен, что война скоро кончится, что даже заказал 25 000 бутылок шампанского – любимого напитка своих гостей. Гости предпочитали размер «магнум»[898]. «Не знаю, почему все так переживают насчет блица, – как-то раз сказал он одной из своих приятельниц. – Я совершенно убежден, что все это завершится через месяц-другой. Я так в этом уверен, что собираюсь заказать неоновые лампы, чтобы повесить их на фасаде "Кафе де Пари"»[899].
Субботним вечером в клубе уже собралось много народу, когда в четверть девятого завыли сирены воздушной тревоги. Никто не обратил на них внимания. Играл первый из приглашенных джаз-бандов. Скоро должен был прибыть Снейкхипс: ему предстояло выступить не только в финале, первый его номер поставили на половину десятого.
Йозеф Геббельс провел субботний вечер и ночь на воскресенье в Берлине: в воскресенье он собирался поехать в свой загородный дом на берегу озера Богензее. Его жена Магда сражалась с затяжным бронхитом.
В дневниковой записи за субботу Геббельс признавал, что британский рейд против норвежских Лофотенских островов «оказался серьезнее, чем думалось вначале». Атакующие не только уничтожили предприятия, рыбий жир и глицерин: они еще и пустили ко дну 15 000 т немецких грузов, предназначавшихся Норвегии. «Имел место шпионаж со стороны норвежцев», – записал он, отметив, что Йозеф Тербовен, немец и активный деятель Национал-социалистической партии, был направлен для того, чтобы наказать жителей островов за помощь атакующим. В субботу Тербовен позвонил Геббельсу с отчетом о том, чего он уже сумел добиться. Геббельс кратко пересказал это в дневнике: «Он учредил карательный суд самого жесткого типа на том из Лофотенских островов, который помогал англичанам и предал им немцев и народ Квислинга. Он распорядился, чтобы фермы саботажников предали огню, чтобы взяли заложников – и тому подобное»[900].
Геббельс одобрил эти меры. В дневнике он записал: «Этот Тербовен – парень что надо».
Да и вообще все шло хорошо повсюду. «Кроме того, в Амстердаме подписана масса смертных приговоров, – отмечал Геббельс. – Я выступаю за веревку для евреев. Эти ребята должны хорошенько усвоить урок».
Вечернюю запись он завершил такими словами: «Уже так поздно. И я так устал».
А в Вашингтоне перспективы Акта о ленд-лизе стали выглядеть более обнадеживающе. Одним из важных факторов стало решение Уэнделла Уилки, бывшего соперника Рузвельта по президентской гонке, оказать решительную поддержку законопроекту[901]. (Уилки отмахнулся от своей собственной кампании устрашения, которую он недавно проводил, как от «предвыборной риторики».) Теперь уже казалось, что законопроект все-таки пройдет в сенате, притом скоро – и его не искалечат поправки, придуманные для того, чтобы подорвать его эффективность. Прохождение могло состояться в любой из ближайших дней.
Это казалось столь вероятным, что Рузвельт стал готовиться к отправке в Лондон еще одного эмиссара – человека, являвшегося полной противоположностью хрупкому Гарри Гопкинсу. Вскоре он окажет серьезное влияние на жизнь Мэри Черчилль и ее невестки Памелы.
Глава 78Высокий улыбчивый мужчина
Рузвельт и его гость уселись за ланч – прямо за президентским рабочим столом в Овальном кабинете Белого дома. Рузвельт приходил в себя после простуды и казался сонным.
«Еда исключительная», – писал гость позже. Он имел в виду «исключительно ужасная».
«Суп со шпинатом» – так он начал ее описание[902].
Этим гостем был Уильям Аверелл Гарриман, которого разные люди называли по-разному – Аверелл, Айв, Билл. Невероятно богатый наследник железнодорожной империи «Юнион Пасифик», построенной его отцом, он вошел в совет директоров этой компании, еще будучи старшекурсником Йеля, а теперь, в 49 лет, являлся его председателем. В середине 1930-х он руководил строительством колоссального горнолыжного курорта в Айдахо, названного «Солнечная долина» и призванного поощрять железнодорожные поездки на американский Запад. Он был привлекателен по любым меркам, но две вещи придавали ему особое очарование: широкая белозубая улыбка и изящная атлетическая непринужденность движений. Он был искусным лыжником и игроком в поло.
Гарриману предстояло отправиться в Лондон через несколько дней – 10 марта, в понедельник: там он должен будет координировать поставку американской помощи после того, как Акт о ленд-лизе наконец примут. Как и Гопкинсу, его предшественнику, Гарриману следовало стать для Рузвельта своего рода зеркалом, показывающим, как идут дела у Британии, однако у него имелись и более формальные обязанности – следить, чтобы Черчилль получал ту помощь, которая нужна ему больше всего, а получив, использовал ее как можно эффективнее. Объявляя о его назначении, Рузвельт дал ему должность «уполномоченного по оборонному снабжению».
Пока же Гарриман погрузил ложку в водянистую зеленую жижу.
«Суп со шпинатом оказался не очень плох на вкус, но выглядел как горячая вода с нарубленным шпинатом, – писал он в заметке для собственных архивов. – Тосты из белого хлеба и горячие сдобные булочки. Главное блюдо – сырное суфле со шпинатом!! На десерт – три большие пышные оладьи, масса сливочного масла и кленового сиропа. Чай для президента, кофе – для меня».
Гарриман обратил особое внимание на этот ланч из-за президентской простуды. Он писал: «Мне показалось, что это самая нездоровая пища при данных обстоятельствах, тем более что мы как раз обсуждали ситуацию с продовольствием у британцев и их растущие потребности в витаминах, белках и кальции!!»
Рузвельт хотел, чтобы снабжение Англии продуктами питания стало для Гарримана приоритетной задачей, и довольно долго (слишком долго, с точки зрения Гарримана) говорил о конкретных видах продуктов, которые понадобятся Британии, чтобы выжить. Его собеседник усмотрел в этом забавный парадокс: «Поскольку президент явно физически устал и умственно переутомился, мне подумалось, что в интересах Британии – улучшение президентского рациона: вот что следовало бы сделать основным приоритетом».
Эта беседа вызвала у Гарримана немалое беспокойство: ему показалось, что Рузвельт пока не совсем понимает серьезность положения Британии – и то, что это означает для остального мира. Сам Гарриман публично высказывался за то, чтобы Америка сама вмешалась в войну. О прошедшем разговоре он писал: «Я уходил, чувствуя, что Президент в общем-то не сумел по-настоящему оценить то, что мне представлялось реальными особенностями ситуации. А именно – что существует немалая вероятность: Германия (если мы не поможем Британии) настолько сильно будет препятствовать поставкам в Британию, что это существенно скажется на ее обороноспособности».
Позже, примерно в половине шестого вечера, Гарриман встретился с госсекретарем Корделлом Халлом, который тоже страдал простудой и тоже выглядел уставшим. Они обсудили ситуацию на морях в более широком масштабе – в частности, угрозу, которую представляет для Сингапура рост мощи и агрессивности Японии. Халл сообщил ему, что военно-морские соединения США не планируют вмешиваться, но что он лично полагает: американскому флоту следовало бы направить некоторые из своих самых мощных кораблей в район Голландской Ост-Индии как демонстрацию силы – в надежде, что (как пересказывал его замечания Гарриман) «этот блеф заставит япошек держаться в рамках»[903].
Избрав позицию пассивного наблюдения, подчеркивал Халл, Америка рискует получить «унизительные результаты» – если Япония захватит ключевые стратегические пункты на Дальнем Востоке, а США будут и дальше держать свои корабли в безопасности – на большой тихоокеанской базе. Халл явно устал, к тому же он не очень хорошо соображал из-за простуды, поэтому никак не мог припомнить ее конкретное местоположение.
– Как называется эта гавань? – спросил Халл.
– Пёрл-Харбор, – ответил Гарриман.
– Да, точно.
Поначалу Гарриман имел лишь смутные представления о том, к каким результатам должна привести его миссия. «Никто не дал мне каких-либо инструкций или указаний по поводу того, как мне надлежит действовать», – писал он в еще одной памятной записке для своего архива[904].
Чтобы получше изучить ситуацию, Гарриман провел несколько бесед с флотскими и армейскими чинами США и ощутил их глубинное нежелание посылать оружие и материально-техническое обеспечение в Британию без четкого понимания того, что с ними планируют делать британцы. Гарриман винил в этом Гопкинса, у которого, судя по всему, сложились лишь самые общие впечатления о том, что нужно Британии и как эти потребности вписываются в черчиллевскую военную стратегию. Те военачальники, с которыми говорил Гарриман, выражали скептицизм по поводу этой стратегии – и, казалось, не особенно уверены в компетентности Черчилля. «Делаются такие замечания, как "мы не можем серьезно относиться к просьбам, которые формулируются поздно вечером за бутылкой портвейна": хотя имена не упоминаются, здесь явно имеются в виду вечерние беседы Гопкинса и Черчилля», – писал Гарриман.
Тот скептицизм, с которым Гарриман столкнулся в Вашингтоне, теперь сделал его задачу ясной, писал он: «Я должен попытаться убедить премьер-министра, что мне или кому-то другому нужно обязательно донести его военную стратегию до нашего народа, иначе он не сможет рассчитывать на получение максимального объема помощи».
Гарриман забронировал место на самолете «Атлантик Клиппер» компании «Пан Американ Эрвейз», который должен был отправиться 10 марта, в понедельник, в 9:15 с терминала «Морской аэровокзал» нью-йоркского муниципального аэропорта, носившего неофициальное название «Аэродром "Ла-Гуардия"». (Лишь позже, в 1953 году, название «Аэропорт "Ла-Гуардия"» стало официальным и постоянным.) При самых благоприятных условиях путь занял бы три дня, причем потребовалось бы несколько остановок – вначале на Бермудах (в шести часах полета от Нью-Йорка), потом, еще через 15 часов, в городе Орта, на Азорских островах. Затем «Клипперу» предстоял путь до Лиссабона, где Гарриману следовало пересесть на рейс авиакомпании KLM до португальского же города Порту. Оттуда он должен был, подождав час, проследовать на еще одном самолете в английский Бристоль, а уже оттуда на пассажирском лайнере – в Лондон.
Вначале Гарриман заказал номер в отеле «Кларидж», но потом отменил бронирование, предпочтя «Дорчестер». Он славился прижимистостью (так, он вообще редко носил с собой деньги и никогда не платил за общий обед в ресторане; жена Мэри называла его «старым жмотом») – и 8 марта, в субботу, отправил в «Кларидж» такую телеграмму: «Отмените мое бронирование, но зарезервируйте самый дешевый номер для моего секретаря»[905].
Всего двумя днями раньше о «Дорчестере» заговорили во время ланча Черчилля с президентом Гарварда Конантом, который остановился в «Кларидже». Клементина предложила ему из соображений безопасности перебраться в «Дорчестер», после чего вместе с Уиннифредой разразилась грубоватым многозначительным смехом, а затем (по воспоминаниям одного из гостей) «объяснила д-ру Конанту, что, хотя его жизнь, быть может, подвергается большей опасности в "Кларидже", его репутация, быть может, подвергнется большей опасности в "Дорчестере"».
Конант ответил, что как президент Гарварда «он лучше рискнет жизнью, чем репутацией»[906].
Глава 79Снейкхипс[907]
Бал королевы Шарлотты проводили в подземном танцевальном зале отеля «Гросвенор-хаус», напротив восточной границы Гайд-парка. «Дорчестер» находился в нескольких кварталах к югу; американское посольство – на таком же расстоянии к востоку. Большие «Даймлеры» и «Ягуары», с фарами, дававшими лишь тонкие световые кресты, медленно продвигались к отелю. Несмотря на высокую вероятность авианалета в столь ясную лунную ночь, в отеле собралось множество молодых женщин в белом – 150 дебютанток, а также толпа родителей, молодых мужчин и бывших дебютанток, которые пришли вывести их в свет на этом вечере кушаний и танцев.
Мэри Черчилль, которую впервые «вывели» годом раньше, провела субботу с подругами. Вместе с Джуди Монтегю она ходила по магазинам: «Купила прелестные ночные рубашки и очаровательный пеньюар». Она сочла, что в городе весьма оживленно – и полным-полно покупателей. «Мне и в самом деле кажется, что лондонские магазины сейчас очень-очень оживленные и милые», – писала она[908]. Мэри посидела за ланчем с Джуди и еще двумя подругами, а затем все они отправились смотреть репетицию церемонии разрезания торта (традиционной для этого бала): на этой репетиции дебютантки отрабатывали реверансы, которые им придется совершать перед гигантским белым тортом. Это было не просто вежливое приседание, а тщательно продуманный хореографический маневр (левое колено позади правого, голова высоко поднята, руки немного разведены в стороны, тело опускается плавно), который преподавала особая учительница танцев – кавалерственная дама[909] Маргерит Оливия Ранкин, более известная как мадам Вакани.
Мэри с подругами наблюдали за происходящим – взглядом холодных ценительниц. «Должна признаться, – писала Мэри, – все мы сошлись во мнении, что дебютантки нынешнего года не представляют собой ничего выдающегося».
После репетиции Мэри попила чаю в «Дорчестере» вместе с еще одной подругой (позже отметив в дневнике: «Огромное удовольствие»). Затем они сделали маникюр и надели бальные платья. Мэри облачилась в голубое шифоновое.
Ее мать и две другие дамы из высшего общества зарезервировали стол для себя, родных и друзей. Перед самым началом ужина, как раз когда Мэри спускалась в бальный зал, завыли сирены воздушной тревоги. Затем раздались «три громких удара» – вероятно, это были выстрелы тяжелых зенитных орудий, расчет которых находился по другую сторону улицы – в Гайд-парке, на поляне за деревьями.
Казалось, никто этого не замечает и не беспокоится по этому поводу, хотя шум и крики, доносившиеся снаружи все громче, наверняка добавляли особый нервический трепет, отсутствовавший на балах прошлых лет. В бальном зале, писала Мэри, «все было весело, беззаботно и счастливо». Считая, что подземный зал так же безопасен, как бомбоубежище, Мэри и другие пришедшие заняли свои места за столом, и ужин начался. Играл оркестр; женщины и «услады дебютанток» начали заполнять пространство для танцев. Никакого джаза здесь не полагалось – он будет позже, в «Кафе де Пари».
Мэри едва различала глухие выстрелы зенитных орудий и взрывы бомб – «странное постукивание и громыхание над нашей болтовней и музыкой» (как она это описывала).
Когда прозвучал сигнал воздушной тревоги, Снейкхипс выпивал с друзьями в клубе «Эмбасси», после чего он планировал отправиться на такси в «Кафе де Пари», чтобы подняться на сцену с первым из своих номеров. Однако, выйдя на улицу, он обнаружил, что никаких такси рядом нет – их водители попрятались по убежищам от авианалета. Друзья призывали его остаться и не идти на такой риск – добираться до кафе посреди воздушного рейда, явно довольно серьезного. Но Снейкхипс настаивал, что он выполнит обещание, данное владельцу клуба Мартину Поульсену, жизнерадостному датчанину, который перед этим разрешил ему 10 вечерних выступлений в клубах близ Лондона (каждый раз – на новом месте) за некоторые дополнительные деньги. Музыкант пустился бегом – пошутив насчет своей очень темной кожи: «Все равно в темноте меня никто не заметит»[910].
Снейкхипс добрался до клуба к 9:45 – промчавшись сквозь черные светомаскировочные шторы в верхней части лестничного пролета, сразу же за входом, и потом сбежав вниз по ступенькам.
Столики окружали обширный овальный танцпол, вытянутый с севера на юг, с приподнятой площадкой в южной части – эстрадой для оркестра. Еще дальше располагалась большая кухня, снабжавшая гостей блюдами, которые бросали вызов нормированию продуктов. Среди прочего публике предлагались икра, устрицы, стейки, шотландские куропатки, дыни со льдом, морские языки и персики «Мельба»[911], все это – непременно с шампанским. Две открытые лестницы обрамляли оркестровую площадку и вели к балкону, опоясывавшему стены клуба изнутри: на нем тоже располагались столики, многие из которых предпочитали завсегдатаи, ценившие виды на танцевальное пространство внизу и платившие метрдотелю Чарльзу солидные чаевые, чтобы он оставлял эти места за ними. Окон в клубе не было.
Клуб был полон лишь наполовину, но явно ожидалось, что к полуночи он заполнится до предела. Одна гостья, леди Бетти Болдуин, дочь бывшего премьер-министра Стэнли Болдуина, явилась с подругой и двумя голландскими офицерами. Поначалу она была недовольна, что ей не предоставили ее любимый столик, теперь же она вместе со своим кавалером пробиралась на площадку для танцев. «Мужчины, почти все в форме, казались невероятно привлекательными, молодые женщины – такими прекрасными, создалась атмосфера искрометного веселья и молодого очарования», – вспоминала она позже[912].
Парочка проходила мимо эстрады, когда появился запыхавшийся Снейкхипс.
В этот момент на кухне трудились бесчисленные повара и их помощники – в общей сложности 21 человек. Десять танцовщиц готовились выпорхнуть на площадку. На балконе один из официантов отодвинул стол от стены, чтобы разместить за ним только что прибывшую компанию из шести человек. Гарри Макэлхоун, бармен, бывший владелец парижского «Нью-йоркского бара Гарри», ныне находящийся в изгнании, вовсю смешивал напитки для группы из восьми гостей. Гостья по имени Вера Ламли-Келли опускала монетки в телефон-автомат, чтобы позвонить матери и призвать ее оставаться дома, пока налет не закончится. Оркестр начал играть зажигательную джазовую мелодию «О, Джонни, о, Джонни, о!». Гость по имени Дэн написал на меню особый заказ. «Кен, – обращался он к Снейкхипсу, – сегодня у моей сестры день рождения. Как по-твоему, сумеешь втиснуть песенку "С днем рождения" в фокстрот? Спасибо – Дэн»[913].
Снейкхипс подошел к правой части эстрады. Как всегда, на нем был элегантный смокинг с красной гвоздикой в петлице. Поульсен, владелец заведения, стоял на балконе рядом с метрдотелем Чарльзом.
Женщина на площадке проделала энергичное танцевальное движение, ткнула рукой в воздух и вскричала: «Ух ты, Джонни!»
В отеле «Гросвенор-хаус» Бал королевы Шарлотты продолжался без единой заминки.
Мэри писала: «Казалось, так легко забыть – там, среди света, тепла и музыки – эти темные опустевшие улицы – лай зениток – сотни мужчин и женщин, готовых к бою на своих постах – бомбы, и смерть, и кровь»[914].
Снаружи авианалет усилился. Ночное небо заполнили самолеты, и среди желтоватых лучей света на бархатно-черном занавесе ночи словно бы расцвели ярко-белые маргаритки. Немецкие бомбардировщики сбросили 130 000 зажигательных бомб и 130 т фугасных. Четырнадцать фугасных бомб упали на Букингемский дворец и в Грин-парк, находящийся совсем рядом с ним, чуть севернее. Двадцать три бомбы легли на железнодорожный вокзал Ливерпуль-стрит или рядом с ним: одна опустилась между платформами 4 и 5. Неразорвавшаяся бомба вынудила врачей больницы Гая эвакуировать хирургическое отделение. Еще одна бомба разрушила одно из отделений полиции в Сити – финансовом районе города; два человека погибли, 12 получили ранения. Пожарные команды сообщали о том, что им пришлось иметь дело с новым видом зажигательной бомбы: после приземления она выпускала в воздух пылающие ракеты – на высоту 200 футов.
Одна бомба, массой 110 фунтов, пробила крышу «Риальто Синема» и другие перекрытия, дойдя до подвальной площадки для танцев в «Кафе де Пари». Там она взорвалась. Было 21:50.
Никто в клубе не услышал эту детонацию, но все увидели и ощутили ее: необычайно яркую голубую вспышку. А потом – удушающие облака пыли, запах кордита [бездымного пороха]. И кромешная тьма.
Саксофониста по имени Дэвид Уильямс разорвало пополам. Один из голландских офицеров, пришедших вместе с Бетти Болдуин, лишился пальцев. Шесть гостей за одним столом погибли без всяких признаков внешних травм, они даже остались сидеть. Метрдотеля Чарльза швырнуло с балкона прямо на площадку для танцев; его протащило через весь танцпол, до колонны на другой стороне зала. Там он и остановился – уже мертвый. У одной женщины взрывной волной сорвало чулки, но в остальном она совершенно не пострадала. Вера Ламли-Келли, собиравшаяся позвонить матери по телефону-автомату, спокойно нажала на кнопку возврата монет, обозначенную буквой «B» [от «Back» – «Назад»].
Какое-то время в зале стояла тишина. Потом послышались приглушенные голоса, шевеление обломков: выжившие пытались двигаться. Штукатурка, превращенная в пыль, заполнила воздух, побелила волосы. Лица потемнели от кордита.
«Меня сбило с ног, – вспоминал один из гостей, – но ощущение было такое, словно на меня давит гигантская рука». Один из музыкантов джаз-банда, по имени Йорк де Соуза, рассказывал: «Я смотрел на танцевальную площадку, полузакрыв глаза, когда вдруг что-то ослепительно вспыхнуло. И я обнаружил, что меня всего засыпало обломками, штукатуркой, осколками стекла, я еще был на эстраде, но оказался под фортепиано. Я задыхался от кордита. Темно было как ночью». Вскоре его глаза привыкли к темноте. Кое-какой свет проник из кухни. Де Соуза и Уилкинс, его коллега по джаз-банду, начали искать выживших и набрели на тело, лежащее ничком. «Мы с Уилкинсом попытались его поднять, но верхняя часть тела отделилась от нижней прямо у нас в руках, – вспоминал де Соуза. – Это был Дейв Уильямс [тот самый саксофонист], я выпустил его, меня страшно тошнило. В глазах у меня мутилось. Я бродил как в тумане»[915].
Леди Болдуин оказалась сидящей на полу, одну ступню ей придавило обломками. «Было очень жарко, – рассказывала она. – Мне показалось, что по мне ручьями льет пот. – Кровь текла из рваной раны у нее на лице. – У верхней части лестницы появился свет, и я видела, как люди поднимаются по ступенькам, вынося жертв на спине». Вместе со своим голландским офицером она сумела найти такси и назвала таксисту адрес своего врача.
Таксист попросил:
– Пожалуйста, не испачкайте кровью сиденье.
Все работники кухни (21 человек) уцелели, не получив никаких повреждений, – как и танцовщицы, готовившиеся выступать. Согласно первоначальному подсчету, число погибших составило 34 человека, раненых – 80 (многие оказались изувечены, многие получили глубокие раны).
Снейкхипс был мертв: ему оторвало голову.
В конце концов танцы в отеле «Гросвенор-хаус» закончились, прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги, а бальный зал, расположенный в подвале, начал пустеть. С материнского позволения Мэри отправилась продолжать веселье вместе с друзьями, подругами и некоторыми матерями (Клементина не вошла в их число). Они двинулись в «Кафе де Пари».
Когда автомобили, на которых они ехали, приблизились к клубу, выяснилось, что дорога перекрыта обломками, каретами «скорой» и пожарными машинами. Уполномоченные по гражданской обороне направляли транспорт в объезд – по соседним улицам.
Тогда компания Мэри принялась обсуждать возникший насущный вопрос: если до «Кафе де Пари» им не добраться, куда бы им попробовать заглянуть? Они поехали в другой клуб, где протанцевали всю ночь. В какой-то момент они узнали о произошедшей бомбежке. «Мы так веселились… и вдруг все это показалось каким-то неправильным, какой-то нелепой насмешкой», – писала Мэри в дневнике.
До сих пор зенитные орудия, сами зенитчики, отдаленный грохот и вспышки – все это казалось чем-то очень далеким, находящимся далеко за границами обычной повседневной жизни. «Почему-то, – писала она, – эти последние [то есть грохот и вспышки] казались чем-то нереальным: ну конечно, все это лишь кошмарный сон или плод воображения.
Но теперь – это вполне реально – попадание в «Кафе де Пари» – много жертв и тяжело раненных. Они танцевали и смеялись, совсем как мы. И теперь они в один миг исчезли, перешли из того мира, который мы знаем, в безбрежное, бесконечное неведомое»[916].
Один из находившихся рядом друзей, Том Шонесси, старался поместить произошедшую трагедию в какой-то приемлемый контекст: «Если бы те, кто погиб в "Кафе", каким-то образом воскресли и увидели здесь всех нас, они бы все сказали: "А ну давайте – пусть оркестр играет веселее – живи дальше, Лондон"».
Так они и поступили – танцевали, смеялись, шутили до половины седьмого утра (уже наступило воскресенье). «Когда я теперь это вспоминаю, – писала Мэри годы спустя, – меня немного поражает, что мы все-таки отправились искать еще какое-то место, чтобы прокружиться там остаток ночи»[917].
В своем рапорте по итогам ночи руководство гражданской обороны Лондона назвало случившееся «самым тяжелым налетом с начала января».
В три часа ночи [по британскому времени] Гарри Гопкинс позвонил в Чекерс из Вашингтона и сообщил Джону Колвиллу, что американский сенат одобрил Акт о ленд-лизе. За него проголосовали 60 сенаторов, против – 31.
Глава 80Кадриль со штыком
Для Черчилля звонок Гарри Гопкинса стал поистине долгожданным «живительным глотком»[918]. Утром он отправил Рузвельту телеграмму: «От имени всей Британской империи посылаем благословения вам и американскому народу за эту очень своевременную помощь в тяжелый период»[919].
Его хорошее настроение достигло пика вечером – несмотря на бронхит. Хотя Черчилль явно по-прежнему был болен, он проработал весь день в своем обычном героическом темпе, читая документы и материалы последних перехватов, доставленные из Блетчли-парка, – и разражаясь всевозможными служебными записками и директивами. В Чекерсе было полным-полно гостей: некоторые ночевали, другие прибыли в течение дня. Присутствовали почти все входящие в черчиллевский ближний круг, в том числе Профессор, «Мопс» Исмей и Колвилл. Здесь же находились Диана (одна из дочерей Черчилля) вместе с мужем Дунканом Сэндсом, а также Памела Черчилль. (Памела, как обычно, оставила малютку Уинстона с няней – в хитчинском доме священника, где они сейчас жили.) Полковник Уильям Донован, американский наблюдатель, прибыл в воскресенье; Шарль де Голль уехал утром. Самым высокопоставленным гостем стал австралийский премьер-министр Роберт Мензис, прибывший на весь уик-энд. Мэри и Клементина вернулись из Лондона, привезя рассказы об ужасных и славных моментах вечера субботы и ночи на воскресенье.
Вечеринка была в разгаре, когда Черчилль перед самым ужином наконец спустился вниз – в своем небесно-голубом «костюме для воздушной тревоги».
За ужином беседа затрагивала самые разные темы: как писал Колвилл, «велось много легкомысленных разговоров о метафизике, солипсистах и высшей математике». Клементина пропустила ужин и провела вечер в постели: по словам Мэри, у матери была простуда, что-то вроде бронхита. Мэри, как всегда, беспокоилась о здоровье отца. «Папе совсем нехорошо, – записала она в дневнике. – Оч. волнуюсь»[920].
Но Черчилль упорно держался, сохраняя удивительную энергичность. После ужина, подогретый шампанским и бренди, он запустил граммофон и принялся ставить марши и военные песни. Он вынес винтовку для охоты на крупного зверя (видимо, свой «Манлихер») и стал маршировать под музыку – это было одно из его любимых вечерних развлечений. Затем он произвел серию ружейных и штыковых приемов. В своем комбинезоне премьер походил на ожившее бледно-голубое пасхальное яйцо, в приступе ярости отправившееся на войну.
Генерал Брук, главнокомандующий британскими войсками в метрополии, счел происходящее поразительным и уморительным. «Тот вечер до сих пор остается для меня очень ярким воспоминанием, – писал он позже (в одном из дополнений к своему публикуемому дневнику), – поскольку это был один из первых случаев, когда я видел Уинстона в одном из его по-настоящему легкомысленных настроений. Я помирал со смеху, глядя, как он показывает штыковые упражнения со своим ружьем, – облаченный в свой комбинезон, стоя посреди древнего холла Чекерса. Помню, мне пришел в голову вопрос: интересно, что подумал бы Гитлер о такой демонстрации умелого обращения с оружием?»[921]
Впрочем, Черчилль отправился ко сну пораньше – это стало его единственной уступкой бронхиту. Гости были ему за это признательны. «Ложусь спать – 23:30, рекордно рано», – записал Колвилл в дневнике[922]. Генерал Брук отмечал: «К счастью, премьер решил лечь пораньше, так что к полуночи я уютненько устроился в елизаветинской кровати с балдахином, сделанной в 1550 году. Отходя ко сну, я невольно подумал: "Какие увлекательные истории могло бы поведать это ложе о своих многообразных постояльцах на протяжении прошедших четырех сотен лет!"»[923]
А в Берлине Йозеф Геббельс написал в дневнике о новых «карательных атаках» на Лондон, добавив: «Грядут еще более суровые»[924].
Глава 81Игрок
Чтобы избежать угрозы атаки из-под воды и с воздуха в Средиземном море, «Гленрой» (корабль, на котором плыл Рандольф Черчилль) шел в Египет кружным путем – вдоль западного побережья Африки и потом обратно на север – в Аденский залив, Красное море и Суэцкий канал. Путешествие было долгое и нудное – целых 36 дней до входа в канал (состоявшегося 8 марта). Развлечений имелось мало, и Рандольф обратился к одному из своих излюбленных видов досуга. «Каждый вечер – азартные игры с очень высокими ставками – покер, рулетка, железка[925], – отмечал Ивлин Во в записках об этом отряде коммандос. – Рандольф за два вечера проиграл 850 ф.»[926]. В письме жене Во замечал: «Бедной Памеле, видимо, придется пойти работать»[927].
В ходе плавания проигрыши Рандольфа лишь усугублялись, пока он не задолжал своим спутникам 3000 фунтов – 12 000 тогдашних долларов (более 190 000 нынешних). Половина этой суммы приходилась на долю всего одного человека – Питера Фицвильяма, отпрыска одного из самых богатых семейств Англии (вскоре ему предстояло унаследовать Уэнтворт-Вудхаус, гигантский особняк в Йоркшире, послуживший, как полагали некоторые, прототипом усадьбы Пемберли в «Гордости и предубеждении» Джейн Остин).
Эту новость Рандольф обрушил на Памелу телеграммой, в которой велел ей заплатить его долг любым возможным способом. Он предложил ей посылать каждому из его новых кредиторов по 5 или 10 фунтов в месяц. «В общем, – заключал он, – предоставляю тебе решать, как это лучше сделать, только, пожалуйста, не говори моей матери и моему отцу»[928].
Памела к этому моменту уже была уверена, что она и в самом деле снова беременна. Ее ошеломило и испугало это послание. Как она выразилась, оно стало «переломной точкой». Если платить по 10 фунтов в месяц, понадобится дюжина лет лишь для того, чтобы рассчитаться с его долгом Фицвильяму. Общая сумма долга казалась немыслимой – и отчетливо высветила фундаментальный изъян их брака. «Я хочу сказать – я же тогда впервые в жизни осознала, что я совершенно одна и что будущее моего сына целиком зависит от меня самой, как и мое собственное. Что я больше никогда не смогу положиться на Рандольфа», – говорила она[929].
Она вспоминала, как подумала: «Какого черта, что же мне делать? Не могу же я пойти к Клемми и Уинстону».
Почти сразу же ей пришла в голову мысль о Бивербруке. «Мне он ужасно нравился, я им невероятно восхищалась», – отмечала она. Памела считала его своим близким другом и не раз проводила уик-энды в его загородном доме (Черкли) – вместе с маленьким Уинстоном. Он относился к ней так же – хотя знавшие Бивербрука понимали, что он видит в их отношениях ценность, которая простирается за пределы обычной дружбы. Для него Памела служила источником слухов из самых высокопоставленных кругов страны.
Она позвонила Бивербруку и, всхлипывая в трубку, спросила:
– Макс, можно мне к вам заехать?
Сев в свой «Ягуар», она отправилась в Лондон. Поскольку было утро, риска попасть под бомбежку почти не было. Она ехала по улицам, поблекшим от разрушений и пыли, но там и сям испещренным проблесками цвета – обоев, краски, ткани из обнажившихся интерьеров домов. Она встретилась с Бивербруком в новом помещении министерства авиационной промышленности, располагавшегося теперь в большом здании одной нефтяной компании на набережной Виктории.
Она поведала ему об игорных долгах мужа и вообще рассказала немало подробностей своей семейной жизни, предупредив, чтобы он ничего не передавал Клементине или Черчиллю (она знала, что Черчилль – ближайший друг Бивербрука). Разумеется, он согласился: секреты являлись его самым любимым активом.
Памела сразу же спросила, не подумает ли он о том, чтобы выдать ей годовую зарплату Рандольфа авансом. Ей казалось, что такую просьбу ему нетрудно будет исполнить: в конце концов, работа Рандольфа в бивербруковской Evening Standard скорее напоминала синекуру. А когда нависший кризис удастся предотвратить, она сможет перейти к более масштабному вопросу – как дальше быть со своим браком и надо ли вообще его сохранять.
Бивербрук поглядел на нее и изрек:
– Я не дам Рандольфу авансом ни единого пенса из его жалованья[930].
Ее это потрясло. «Помню, меня это совершенно ошеломило, – рассказывала она позже. – Мне никогда и в голову не приходило, что он откажется. Казалось, для него это сущий пустяк».
Но тут он снова удивил ее.
– Если вы хотите, чтобы я выписал вам чек на три тысячи, – проговорил он, – я это сделаю – для вас.
Он согласился дать ей денег, но подчеркнул, что это будет его подарок ей.
Памела насторожилась. «Максу непременно требовалось контролировать окружающих, будь то Брендан Бракен или даже сам Уинстон Черчилль, – отмечала она. – Ему обязательно надо было сидеть в водительском кресле. И я почуяла опасность». Уже бывали случаи, когда Рандольф предостерегал ее по поводу Бивербрука, заклиная ее никогда не позволять себе попасть под его власть. «Никогда, – настойчиво твердил Рандольф. – Ни за что не попадай под контроль Макса Бивербрука».
И вот сейчас, сидя в кабинете Бивербрука, она ответила:
– Макс, я не могу так поступить.
Но ей все равно требовалась его помощь. Она знала, что ей надо найти работу в Лондоне, чтобы начать выплачивать долги.
Тогда Бивербрук предложил компромисс. Она может перевезти сына (вместе с няней) в его загородный дом, а он проследит, чтобы там о них как следует заботились. В итоге она сумеет спокойно переехать в Лондон.
Она приняла этот вариант. Хитчинский дом она выгодно сдала детскому саду, которому пришлось эвакуироваться из Лондона (она установила еженедельную плату на два фунта больше той, которую платила сама). В Лондоне она сняла номер на верхнем этаже «Дорчестера», разделив его с Клариссой, племянницей Черчилля. «Не так шикарно и не так дорого, как могло бы показаться, – позже писала Кларисса, – поскольку в условиях постоянных воздушных налетов это был не самый популярный этаж»[931]. Вместе они платили шесть фунтов в неделю. Клариссе нравилась Памела, хоть она и отмечала, что у той «нет чувства юмора». Зато у Памелы имелся дар выжимать все возможное из всякой сложившейся ситуации. «Она отлично умела видеть выгодные шансы – и при этом обладала по-настоящему добрым сердцем», – писала Кларисса[932].
Вскоре после переселения Памела на одном из ланчей на Даунинг-стрит, 10 оказалась рядом с министром снабжения[933] сэром Эндрю Рэем Дунканом – и вскользь упомянула в разговоре с ним, что надеется подыскать себе работу в столице. Не прошло и 24 часов, как она ее получила – в подразделении его министерства, занимавшемся созданием общежитий для тех рабочих оружейных заводов, которые распределены на предприятия вдали от дома.
Поначалу ей непросто было устраиваться с питанием. В цену дорчестерского номера входил лишь завтрак. Министерство снабжения предоставляло своим сотрудникам ланч, и она пользовалась этим правом. Ужинать же она по возможности пыталась на Даунинг-стрит, 10 – или с обеспеченными друзьями. Она обнаружила, что ей приходится постоянно «добывать» такие приглашения на ужин, – и вскоре она довела этот навык до совершенства. Конечно, тут помогало и то, что Памела была невесткой самого влиятельного человека в Британии. Вскоре они с Клариссой «обзавелись друзьями и знакомыми на каждом этаже [отеля]», вспоминала Кларисса.
Они часто укрывались от авианалетов в номере еще одного постояльца отеля – австралийского премьер-министра Мензиса, с которым Памела успела хорошо познакомиться благодаря тому, что она теперь входила в семью Черчилль. Австралийский премьер занимал просторный люкс на втором этаже «Дорчестера» (таком желанном для многих). Обе женщины ночевали тут на матрасах, разложенных в небольшой безоконной нише, служившей холлом.
Теперь возник «непростой» (по выражению Памелы) вопрос – как сохранить эти неудачи Рандольфа с азартными играми в тайне от ее свекра и свекрови, «потому что иначе я толком не смогла бы объяснить Клемми и Уинстону, почему я вдруг, так счастливо живя в Хитчине с ребенком, подхватилась, рассталась с ним, переехала и пожелала обзавестись работой в Лондоне»[934].
Чтобы лучше справиться с расходами и начать выплачивать игорный долг мужа, Памела продала свои свадебные подарки, «в том числе некоторые бриллиантовые серьги и пару очень милых браслетов», вспоминала она позже. На фоне всех этих событий у нее произошел выкидыш, вину за который она возлагала на стресс и сумятицу своей жизни. К этому моменту она уже знала, что ее браку пришел конец.
Памела начала ощущать какое-то новое чувство свободы, которое лишь усиливал тот факт, что совсем скоро, 20 марта 1941 года, ей исполнялся 21 год[935]. Но, конечно, ей ничто не подсказывало, что очень скоро она влюбится в очень привлекательного мужчину значительно старше ее, который проживает несколькими этажами ниже – на одном из самых безопасных этажей самого безопасного отеля в Лондоне.
Глава 82Угощение для Клементины
Между тем в Нью-Йорке утром 10 марта, в понедельник, Аверелл Гарриман поднялся на борт самолета «Атлантик Клиппер» (стоявшего близ терминала «Морской аэровокзал» нью-йоркского аэропорта, который носил – пока неофициально – название «Ла-Гуардия»). Его сопровождал личный секретарь Роберт Мейклджон. Небо было ясное, вода залива Флашинг-Бей – сочно-голубая, прозрачная, как кристалл. Температура воздуха сейчас, в восемь утра, была вполне бодрящей – около минус двух по Цельсию. Им предстоял полет на «Боинге-314», прозванном «летающей лодкой»: в сущности, это был просто гигантский корпус, снабженный крыльями и двигателями. Посадка и в самом деле больше напоминала подъем на борт корабля, чем вход в самолет, в частности, следовало пройти над водой по трапу, напоминающему небольшой мол.
Словно путешествующий первым классом на трансатлантическом океанском лайнере, Гарриман получил список пассажиров. Перечень напоминал выдержку из романа Агаты Кристи, которая недавно сделалась настоящей международной сенсацией; один из ее детективов, бестселлер «…И никого не стало», вышел в США годом раньше[936]. (Британскую версию опубликовали под ужасным названием, где использовалось грубое название чернокожих, распространенное тогда как в Британии, так и в Америке[937].) Так, в список входили Антенор Патиньо, обозначенный как боливийский дипломат, но больше известный миру как «Оловянный король»[938], а также Энтони Биддл-младший, служивший американским послом в Польше во время нацистского вторжения в страну: теперь ему предстояло стать американским послом, взаимодействующим с различными правительствами в изгнании, вынужденными перебраться в Лондон; он ехал с женой и секретарем. В списке перечислялись также другие британские и американские дипломаты, а также два курьера и различные сотрудники аппарата. Пассажир по имени Антонио Газда, названный инженером из Швейцарии, на самом деле являлся международным торговцем оружием; он продавал его обеим сторонам.
Каждому пассажиру разрешалось бесплатно пронести на борт 66 фунтов багажа. Гарриман и его секретарь захватили по два чемодана; посол Биддл – 34 (и еще 11 везли отдельным рейсом).
«Клиппер» снялся с прикола, вошел в пролив Лонг-Айленд близ Квинса и начал предстартовый разбег, подскакивая на отрезке открытой воды длиной милю, пока наконец не оторвался от ее поверхности – разрезав водную гладь, точно кит, поднявшийся из глубины. При крейсерской скорости 145 миль/ч самолету требовалось около шести часов, чтобы достичь первой остановки на своем пути – Бермудских островов. Лайнер шел на высоте 8000 футов, и это почти гарантировало, что по пути он встретится со всеми облаками и штормами, какие окажутся рядом. Неизбежна будет болтанка из-за попадания в зоны турбулентности. Зато в самолете были созданы роскошные условия. Стюарды в белых пиджаках подавали трапезы из трех блюд в салоне-ресторане, где имелись столики, стулья и скатерти. К обеду и ужину мужчины выходили в костюмах, женщины – в платьях. На ночь стюарды стелили пассажирам постель на койках, окруженных занавесками. Молодожены, отправившиеся в свадебное путешествие, могли занять отдельный люкс в хвостовой части и ахать, любуясь отблесками лунного света на море.
Когда самолет приблизился к Бермудам, стюарды закрыли все шторки на иллюминаторах: мера безопасности, призванная не допустить, чтобы пассажиры рассматривали британскую военно-морскую базу, находящуюся внизу. Подглядывающим грозил штраф в размере $500 (около $8000 на нынешние деньги)[939]. После приземления Гарриман узнал, что следующий этап его полета откладывается на следующий день (11 марта, вторник) из-за плохой погоды на Азорских островах: там «Клипперам» приходилось садиться в ходе перелета через Атлантику, маршрут которого пролегал по открытым местам, где почти нет суши.
Пока Гарриман ждал улучшения погоды, Рузвельт подписал Акт о ленд-лизе, придав ему статус закона.
В Лиссабоне Гарриману пришлось столкнуться с еще одной задержкой. Рейс авиакомпании KLM до английского Бристоля пользовался большим спросом, и приоритет отдавали пассажирам с самым высоким официальным рангом – например, послу Биддлу. Ожидание затянулось на три дня. Впрочем, Гарриман от него не страдал. Он остановился в отеле «Паласио» города Эшторил – на Португальской Ривьере, шпионском гнезде, славившемся своей роскошью. Здесь он встретился (ненадолго) с полковником Донованом, который после своего воскресного пребывания в Чекерсе возвращался в Вашингтон, где вскоре станет руководителем главного разведывательного агентства в США военного времени – управления стратегических служб[940].
Всегда стремясь к эффективности, Гарриман решил воспользоваться задержкой и попросить гостиничных служащих почистить его дорожную одежду – вопреки предостережениям своего секретаря Мейклджона, который позже с сожалением писал: «Во время своего пребывания в отеле мистер Гарриман необдуманно отдал свою одежду в чистку, предварительно заручившись клятвенным обещанием, что она будет возвращена до того, как он отбудет в Англию»[941].
Гарриман нашел время и для того, чтобы отправиться за покупками. Характер его миссии позволял ему лучше большинства людей понимать тонкости британского продовольственного дефицита и правил нормирования продуктов, поэтому он купил пакет мандаринов – в подарок жене Черчилля.
Посещения Чекерса и его замены на время полнолуния Дитчли стали теперь для Черчилля регулярным ритуалом уик-эндов. Эти краткие пребывания отвлекали его от все более печальных видов Лондона, терзаемого бомбами, и отчасти удовлетворяли присущую его английской душе потребность пожить среди деревьев, лощин, прудов и птичьего пения. Он планировал вернуться в Чекерс 14 марта, в пятницу, всего через три дня после предыдущего раза, – чтобы принять здесь нового эмиссара Рузвельта (если гость все-таки сумеет прибыть).
Между тем вокруг происходила масса тревожных событий. Болгария недавно присоединилась к Оси, и вскоре в нее вошли немецкие войска, что существенно усиливало вероятность вторжения в Грецию (через южную границу Болгарии), которого так опасались многие. После некоторого периода мучительных споров Черчилль все-таки решил соблюсти существующий оборонительный пакт между Британией и Грецией – и 9 марта отправил в страну британские войска, которым предстояло помочь грекам справиться с ожидаемым нападением (если оно действительно произойдет): рискованная затея, ослаблявшая те британские части, которые еще оставались в Ливии и Египте. Многим казалось, что эта экспедиция – дело безнадежное, но по крайней мере почетное. По мнению Черчилля, она играла важную роль, показывая лояльность Британии по отношению к своим союзникам и ее желание сражаться. Министр иностранных дел Энтони Иден телеграфировал из Каира: «Мы были готовы к риску поражения, полагая, что лучше страдать вместе с греками, чем вообще не предпринять никаких попыток им помочь»[942].
Между тем в ливийских пустынях объявился новый немецкий генерал, имевший под своим началом сотни танков и получивший приказ укрепить с помощью этих частей итальянские войска и отобрать назад территорию, недавно отошедшую к Британии. Генерал Эрвин Роммель, который вскоре получит прозвище Лис Пустыни, уже неплохо проявил себя в Европе и теперь возглавил новую армейскую группировку – Африканский корпус.
15 марта, в субботу, Гарриман наконец добыл себе место на рейсе Лиссабон – Бристоль. Одежду, которую он отдал в чистку, ему так и не вернули. Он распорядился, чтобы служащие отеля переслали ее в Лондон.
Идя к своему самолету DC-3 компании KLM, Гарриман испытал «странное и зловещее переживание» (как он сам это назвал). Он увидел на взлетной полосе немецкий самолет, ставший для него первым зримым свидетельством войны. Выкрашенный в черный цвет от носа до хвоста, если не считать белой свастики, этот самолет резко диссонировал с ярким солнечным ландшафтом – словно почерневший зуб в ослепительной улыбке.
А в Германии шеф люфтваффе Герман Геринг воспользовался периодом отличной погоды, чтобы предпринять новую кампанию против Британских островов, с массированными рейдами от Южной Англии до Глазго. 12 марта, в среду, группировка из 340 немецких бомбардировщиков с фугасными и зажигательными бомбами атаковала Ливерпуль и прилегающие к нему районы. Погибло более 500 человек. В следующие две ночи люфтваффе нанесло удары по Клайдсайду (региону, включающему в себя Глазго), убив 1085 человек. Эти авианалеты вновь показали, как непредсказуема смерть, приходящая с воздуха. Одна-единственная парашютная мина, бесцельно дрейфуя под ветром, разрушила многоквартирный дом (погибло 83 мирных жителя); одиночная бомба убила еще 80 человек, поразив бомбоубежище, расположенное на одной из верфей.
Йозеф Геббельс ликовал в дневниковой записи за субботу, 15 марта: «Наши летчики говорят о двух новых Ковентри. Посмотрим, долго ли Англия сумеет выдерживать такое». Для него, как и для Геринга, падение Англии казалось теперь более вероятным, чем когда-либо прежде, – несмотря на демонстративную поддержку, которую ей стала оказывать Америка. «Мы медленно душим Англию, наша хватка смертельна, – писал Геббельс. – И настанет день, когда она свалится на землю, хватая ртом воздух»[943].
Но даже эти события не могли отвлечь Геринга от охоты на произведения искусства. 15 марта, в субботу, он надзирал за доставкой гигантской партии работ, добытых в Париже и помещенных в поезд, состоявший из 25 багажных вагонов и перевозивший более 4000 предметов – от картин и гобеленов до мебели.
Гарриман прибыл в Англию субботним днем, через пять суток после отлета из «Ла-Гуардии». Борт компании KLM приземлился на аэродроме близ Бристоля в половине четвертого, в ясную и солнечную погоду. Совсем рядом, над самим городом, висели заградительные аэростаты. Как выяснилось, Черчилль устроил гостю сюрприз. Гарриман должен был пересесть тут на британский пассажирский самолет, который наконец доставит его в Лондон, но премьер договорился, чтобы американца встретил собственный помощник Черчилля по военно-морским делам капитан 3-го ранга Чарльз Ральф Томпсон (Томми), уютно устроив прибывшего не где-нибудь, а в любимом самолете Черчилля – его «фламинго». В сопровождении двух истребителей «Харрикейн» они пролетели в меркнущем свете дня над английской сельской глубинкой, вид которой приятно смягчали первые весенние почки и цветы, – прямо на аэродром близ Чекерса. В поместье они явились как раз к ужину.
Черчилль и Клементина тепло приветствовали Гарримана – словно знали его всю жизнь. Он вручил Клементине мандарины, которые купил для нее в Лиссабоне. «Меня удивило, как благодарна была миссис Черчилль, – писал он позже. – Ее неподдельный восторг по-настоящему показал мне суровость ограничений, налагаемых на британцев однообразным военным рационом»[944].
После ужина Черчилль и Гарриман провели свою первую подробную беседу о том, как Британия справляется с натиском Гитлера. Американский эмиссар объяснил премьер-министру, что сумеет эффективно продвигать его интересы, лишь если по-настоящему поймет истинное положение Британии, а также то, какого рода помощь Черчилль больше всего желает получить и что он планирует с ней делать.
– Вас будут держать в курсе, – заверил его Черчилль. – Мы считаем вас другом, от вас не станут ничего скрывать[945].
Далее Черчилль стал оценивать угрозу вторжения, отметив, что немцы собрали целые флотилии барж в портах Франции, Бельгии и Дании. Впрочем, сейчас его больше всего заботила немецкая кампания, в ходе которой подводные лодки противодействовали поставкам в Британию товаров и материалов: он назвал это Битвой за Атлантику. За один лишь февраль немецкие подлодки, самолеты и мины уничтожили 400 000 т поставок, сообщил он Гарриману, и эти объемы лишь нарастают. Потери в пересчете на один конвой составляли в среднем около 10 %; суда тонули в два-три раза быстрее, чем Британия строила новые.
Картина вырисовывалась печальная, но Черчилль казался неустрашимым. Гарримана поразила его решимость продолжать войну в одиночку, силами одной лишь Британии (если придется) – и его откровенное признание: если Америка рано или поздно не вступит в войну, Англия может даже не надеяться в конце концов одержать победу.
Чувство великих и судьбоносных перемен наполняло этот уик-энд. Мэри Черчилль ощущала восторженный трепет благодаря тому, что ей позволили стать свидетельницей таких серьезных разговоров. «Уик-энд выдался потрясающий, – писала она в дневнике. – Здесь находился центр Вселенной. Возможно, участь миллиардов людей зависит от этой новой оси – этой англо-американской, американско-английской дружбы»[946].
Когда Гарриман наконец добрался до Лондона, ему открылся пейзаж, весь состоящий из контрастов. В одном квартале он видел нетронутые здания и свободные тротуары; в соседнем – груды обломков, острые куски дерева и железа, торчащие вверх, словно когтистые лапы, и полуразрушенные дома с вещами, распластанными по фасаду, точно боевые знамена разбитого отряда. Все покрывала светло-серая пыль, и воздух пропитывал запах раскаленного гудрона и горелой древесины. Но небо было голубое, деревья начинали зеленеть, туман поднимался над травой Гайд-парка и водой Серпентайна. Потоки пассажиров, приехавших на работу, лились из станций метро и двухэтажных автобусов, с портфелями, газетами и коробками для завтрака – но еще и с противогазами и касками.
Общее чувство угрозы, разлитое в воздухе, проникало в самые обычные повседневные решения и выбор: так, стало важно уходить с работы до темноты и уметь найти ближайшее бомбоубежище. По той же причине Гарриман выбрал отель «Дорчестер». Вначале отель предоставил ему большой люкс на седьмом этаже [британском шестом], номера с 607 по 609 включительно, однако американский эмиссар счел, что эти апартаменты слишком близко к крыше (над ними располагалось всего два этажа), к тому же они слишком просторны и чересчур дороги. Он попросил, чтобы его переселили в люкс поменьше – на четвертый этаж. Кроме того, Гарриман велел своему секретарю Мейклджону поторговаться, чтобы снизить цену. Впрочем, Мейклджон быстро обнаружил, что даже его собственный «самый дешевый номер» в «Кларидже» ему не по карману. «Придется куда-то отсюда переехать… а то умру с голоду», – записал он в дневнике после первой ночи в этом отеле[947].
Мейклджон перебрался из «Клариджа» в квартиру, которая, как ему представлялось, вполне может выдержать атаку с воздуха. В письме коллеге, оставшемуся в Штатах, он поведал, что вполне доволен новым жильем. Он занимал четырехкомнатную квартиру на девятом этаже современного здания, выстроенного из стали и кирпича, и у него имелся своего рода щит – еще два этажа наверху. «У меня даже есть кое-какой вид, – писал он. – Тут придерживаются разного мнения насчет того, что безопаснее – спуститься в подвал (и пускай при налете на тебя падает все здание) или жить наверху (чтобы при налете упасть вместе со зданием). По крайней мере, если живешь наверху, можешь увидеть, что по тебе ударит, – если это кого-то утешит».
Он ожидал, что меры светомаскировки в темное время суток окажутся особенно пугающими, тяжелыми и угнетающими, но выяснилось, что это не так. Затемнение облегчало жизнь вокзальным карманникам, а также мародерам, тащившим ценные вещи из домов и магазинов, поврежденных бомбежками, но в остальном, если не учитывать бомбардировок, на улицах было, в общем, довольно безопасно. Мейклджону нравилось ходить по ним в темноте. «Больше всего впечатляет тишина, – писал он. – Почти все прохожие движутся как призраки»[948].
Гарриман быстро наладил службу. Хотя в новостях его изображали одиноким паладином, шагающим сквозь хаос, на самом деле «миссия Гарримана», как ее стали называть, вскоре разрослась в небольшую империю – Гарриман, Мейклджон, семь начальников и целый взвод сотрудников, в том числе 14 стенографисток, 10 курьеров, шесть делопроизводителей, две телефонистки, четыре «домработницы» и один водитель. Один благотворитель ссудил Гарриману «Бентли» (как говорили, стоимостью 2000 фунтов – 128 000 нынешних долларов). При найме персонала Гарриман уточнил, что некоторые из стенографисток и клерков должны быть американцами – для работы с «конфиденциальными вопросами».
Вначале миссию разместили в американском посольстве (площадь Гросвенор-сквер, 1), но затем переселили в расположенный рядом многоквартирный дом, сделав специальный проход, соединявший два здания. Описывая кабинет Гарримана в послании одному из своих друзей, Мейклджон отмечал: «Мистер Гарриман достиг какого-то муссолиниевского эффекта (хотя такое сравнение вовсе не пришлось бы ему по душе), поскольку его кабинет – очень большая комната, некогда служившая гостиной в довольно изящной квартире»[949]. Мейклджона особенно порадовало, что его собственный кабинет разместился в бывшей столовой этой квартиры: отсюда вела дверь на кухню, где имелся холодильник, что позволяло ему регулярно поставлять шефу продукты, дабы тому легче было справляться с регулярными обострениями язвы желудка, с давних пор терзавшей его.
Эти офисные помещения и сами в чем-то смахивали на холодильник. В письме управляющему зданием [коменданту] Гарриман жаловался, что температура воздуха здесь – 65 градусов по Фаренгейту [+18 ℃], тогда как рядом, в посольстве, – 72 [+22 ℃].
О его одежде, отправленной в чистку, по-прежнему не было никаких вестей.
Теплый прием, сразу же оказанный ему Черчиллем, теперь старались повторять по всему городу: в офис Гарримана поступали многочисленные приглашения на ланчи, обеды, ужины, уик-энды в загородных домах. Его настольный календарь распух от договоренностей о встречах – прежде всего с Черчиллем, но еще и с Профессором, Бивербруком и Исмеем. График Гарримана быстро стал весьма сложным, но приобрел повторяющийся географический ритм – «Кларидж», «Савой», «Дорчестер», Даунинг-стрит. При этом он ни словом не упоминал опасность попасть под бомбы люфтваффе (если не считать ежемесячных поездок в Дитчли, обусловленных фазами Луны).
Одним из первых (Гарриман только-только приехал в Лондон) стало приглашение от Дэвида Нивена, который сейчас, в 31 год, был уже опытным актером, сыгравшим множество ролей – от раба (не упомянутого в титрах) в «Клеопатре» 1934 года до заглавного героя фильма «Раффлс» 1939 года[950]. С началом войны Нивен решил приостановить свою актерскую карьеру и вновь поступить в Британскую армию, где он уже служил – с 1929 по 1932 год. Теперь его записали в отряд коммандос. Решение Нивена удостоилось личной похвалы Черчилля, когда они встретились на званом ужине (Черчилль еще занимал пост Первого лорда Адмиралтейства). «Молодой человек, – заявил Черчилль, пожимая ему руку, – вы совершили замечательный поступок, пожертвовав весьма многообещающей карьерой ряди того, чтобы сражаться за свою страну. – Немного помолчав, он с веселым блеском в глазах (как описывал это сам Нивен) добавил: – Имейте в виду: если бы вы этого не сделали, это было бы низко!»[951]
В свое время Нивен познакомился с Гарриманом в «Солнечной долине» и теперь писал ему, поскольку собирался в Лондон на побывку и хотел узнать, нельзя ли будет встретиться с Гарриманом, чтобы где-нибудь «поесть и посмеяться»[952]. Нивен также предложил Гарриману временное членство в своем клубе «Будлс» – с оговоркой, что пока все члены «Будлса» пользуются помещениями «Консервативного клуба», поскольку их здание только что получило «визитную карточку» от люфтваффе.
Нивен отмечал, что «Будлс» – клуб «очень старый и степенный, когда-то его членом был Алый Первоцвет[953], однако, несмотря на все это, вы по-прежнему можете получить здесь лучший ужин, который вам по-прежнему подадут лучшие официанты в Лондоне».
Гарриман провел свою первую пресс-конференцию 18 марта, во вторник (уже во второй день своего пребывания в Лондоне), выступив перед 54 репортерами и фотографами. Здесь собрались 27 корреспондентов, представлявших Британию и континентальную Европу, а также 17 американских (в том числе Эдвард Марроу из CBS). У всех 10 фотографов, вооруженных фотоаппаратами и переносными вспышками, карманы были полны одноразовых ламп. Гарриман, подобно Черчиллю, очень внимательно относился к тому, как его воспринимает публика. Он понимал, как важно это восприятие во время его пребывания в Лондоне, так что после пресс-конференции он даже попросил редакторов двух из бивербруковских газет опросить своих корреспондентов на предмет их искренних впечатлений о том, как он выступил (не сообщая им, что это он сам интересуется их мнением). Редактор Daily Express Артур Кристиансен ответил уже на следующий день – прислав «"холодный" отчет», который и желал получить Гарриман.
«Мистер Гарриман был слишком уклончив, – писал Кристиансен, цитируя корреспондента Express, отправленного на эту пресс-конференцию. – Он с готовностью улыбался, он держался очень любезно, и это создавало у репортеров впечатление, что он приятный и симпатичный человек, однако было очевидно, что он не собирается говорить ничего такого, что поставило бы его в неловкое положение на родине. ‹…› Он давал ответы с несколько чрезмерной задержкой, а это лишь усиливало ощущение, что он ведет себя настороженно»[954].
Гарриман попросил такой же отчет у Фрэнка Оуэна, редактора бивербруковской газеты Evening Standard. Тот передал ему комментарии, которые редактор отдела новостей получил утром от шести репортеров. «Конечно же, – писал Оуэн, – они не знали, для чего предназначаются эти комментарии. И они довольно откровенно сплетничали»[955].
Вот некоторые из этих замечаний:
«Слишком юридично и сухо».
«Больше похож на преуспевающего английского адвоката, чем на американца».
«Чересчур педантичен: слишком уж долго подбирает точную фразу, которая передаст то, что он имеет в виду. А это довольно скучно».
То, что он обладает немалым личным обаянием, стало ясно всем. После одной из последующих пресс-конференций некая корреспондентка сказала Кэти, дочери Гарримана: «Ради всего святого, в следующий раз, когда мне придется освещать его выход к прессе, попросите своего отца – пускай наденет противогаз, чтобы я смогла сосредоточиться на том, что он говорит»[956].
Тогда же, 19 марта, в среду, в полдевятого вечера, Гарриман присоединился к Черчиллю, ужинавшему на Даунинг-стрит, 10 в бронированной подвальной столовой, – и почти сразу же сумел воочию оценить две вещи, о которых он прежде лишь слышал. Он понял, каково это – пережить массированный воздушный налет, и осознал саму храбрость премьер-министра.
Глава 83Мужчины
В том, что касалось распорядка питания, Черчилль не шел на уступки бомбардировщикам. Основная трапеза дня[957] всегда происходила у него поздно – как и в этот вечер среды, когда они с Клементиной приветствовали Гарримана в подвальной столовой дома 10 вместе с двумя другими гостями – послом Энтони Биддлом и его женой Маргарет (оба летели с Гарриманом на «Атлантик Клиппере» из Нью-Йорка в Лиссабон).
Вечер был ясный и теплый, освещенный половинкой луны. Ужин уже начался, когда сирены воздушной тревоги начали свои завывания, взмывающие по нотам нескольких октав: это первые из (как потом выяснилось) пяти сотен бомбардировщиков проникли в воздушное пространство над лондонскими доками, в Ист-Энде, неся фугасные бомбы, парашютные мины и более 100 000 зажигательных канистр. Одна бомба разрушила бомбоубежище: мгновенно погибли 44 лондонца. Большие парашютные мины опускались на землю в Степни, Попларе и Вест-Хэме, где они разрушали целые кварталы. Запылали две сотни пожаров.
А ужин на Даунинг-стрит продолжался как ни в чем не бывало – как будто никакого налета нет. После трапезы Биддл объявил Черчиллю, что хотел бы лично посмотреть, «каких успехов Лондон добился по части мер противовоздушной обороны». Черчилль тут же пригласил его и Гарримана проследовать вместе с ним на крышу. Авианалет еще продолжался. По пути они надели стальные каски и захватили Джона Колвилла и Эрика Сила, чтобы и те могли (как выразился Колвилл) «полюбоваться этим приятным зрелищем»[958].
Чтобы подняться на крышу, потребовались некоторые усилия. «Фантастическое восхождение, – писал Сил жене, – по каким-то вертикальным лесенкам, по длинной круговой лестнице, а потом – сквозь крошечный люк на самом верху какой-то башни»[959].
Поблизости вовсю грохотали зенитные орудия. Вечернее небо повсюду полосовали копья света – прожекторные расчеты охотились на бомбардировщики, рыщущие наверху. Время от времени на фоне луны и звездного неба появлялся силуэт самолета. Высоко над головой ревели моторы, и эти звуки сливались в общий гул.
Черчилль и его спутники, все в касках, оставались на крыше в течение двух часов. «Все это время, – сообщал Биддл в письме президенту Рузвельту, – он с разными интервалами получал отчеты из различных частей города, подвергшихся бомбардировке. Это было невероятно интересно».
На Биддла произвела впечатление явная храбрость и энергия Черчилля. Посреди всего этого (вдали стреляли орудия и рвались бомбы) премьер процитировал фрагмент элегии Теннисона «Локсли-холл» 1842 года, где поэт весьма прозорливо писал:
И высоко над равниной плоскою земли,
Меж собой сцепясь отважно – бьются корабли.
В громе бури слышен ясно и сраженья гром,
И на землю капли крови падают дождем[960].
Все находившиеся на этой крыше уцелели, но в ходе шестичасового налета погибли около 500 лондонцев. В одном лишь районе Вест-Хэм лишились жизни 204 человека. Все трупы отправили на Ромфорд-роуд, в морг при Муниципальных банях, где, согласно отчету инспектора Скотленд-Ярда, «работники морга, не обращая внимания на время и голод, среди запаха крови и разлагающейся плоти классифицировали и описывали изувеченные человеческие останки и фрагменты тел и конечностей», сумев опознать всех погибших, кроме трех[961].
Позже посол Биддл отправил Черчиллю записку, где благодарил его за эти впечатления и хвалил его лидерские качества и отвагу. «Находиться рядом с вами было замечательно», – отметил он.
Общая храбрость, как бы разлитая в атмосфере Лондона 1941 года, оказала влияние и на Гарримана, теперь решившего пригласить свою дочь Кэти, 23-летнего репортера и недавнюю выпускницу Беннингтонского колледжа[962], пожить у него в Англии.
Была храбрость; но было и отчаяние. 28 марта, в пятницу, писательница Вирджиния Вульф, чья депрессия усугубилась из-за войны и разрушения ее дома в Блумсбери и ее последующего жилища, оставила мужу Леонарду записку в их загородном доме в Восточном Сассексе.
«Мой милый, – писала она, – я уверена, что снова схожу с ума. И что мы не сможем пережить еще одну волну этих ужасных времен. На этот раз я не приду в себя. Я начинаю слышать голоса, я не могу сосредоточиться. Поэтому я и сделаю то, что, как мне кажется, лучше всего сделать»[963].
Ее шляпку и трость нашли на берегу реки Уз, протекающей поблизости.
В Чекерсе торф, разбросанный по подъездным аллеям зимой, успешно маскировал их, делая неразличимыми с воздуха. Но теперь, в марте, возникла новая проблема.
Пролетая над Чекерсом, два пилота из Группы аэрофоторазведки Королевских ВВС сделали шокирующее открытие. Как выяснилось, кто-то вспахал U-образную область, создаваемую изгибом аллей перед домом и позади него, – породив широкий полумесяц бледной земли. Более того, эту операцию проделали «самым необычным образом», словно неведомый пахарь сознательно пытался изобразить навершие трезубца, нацеленное на дом. Светлая перевернутая почва сводила на нет камуфлирующий эффект торфа, «тем самым возвращая нас более или менее туда, где мы были вначале, или даже ухудшая положение», писал сотрудник отдела маскировки гражданских объектов министерства внутренней безопасности[964].
Поначалу эта распашка показалась такой целенаправленной, что детектив-инспектор Томпсон, отвечавший за безопасность Черчилля, заподозрил нечистую игру. Утром 23 марта он провел «разыскания» и выявил виновника – фермера-арендатора по имени Дэвид Роджерс, объяснившего, что он вспахал этот участок, лишь надеясь извлечь максимум пользы из всей земли, доступной для обработки. Он просто пытался растить как можно больше продуктов, чтобы помочь стране вести войну, – в рамках кампании «Выращивайте больше еды». Томпсон решил, что этот человек все-таки не из «пятой колонны» и что он создал этот узор случайно (об этом сообщалось в докладе, посвященном данному вопросу).
24 марта, в понедельник, рабочие решили эту проблему с помощью тяжелых тракторов, распахав и прилегающие участки, чтобы с воздуха эта вспаханная область выглядела просто как обыкновенное прямоугольное поле. «Земля, разумеется, в течение нескольких дней будет выглядеть очень белой, – говорилось в докладе, – но указание направления будет полностью уничтожено, а почву засеют семенами быстрорастущих культур».
Впрочем, оставалась еще одна проблема: одновременное присутствие здесь множества припаркованных автомобилей, когда Черчилль находился в доме. Это часто сводило на нет весь камуфляж, писал Филипп Джеймс из отдела маскировки. «Количество автомобилей возле Чекерса не только ясно указывает на вероятное присутствие там премьер-министра: оно может с такой же легкостью привлечь внимание вражеского авиатора, который иначе пролетел бы мимо, не обратив особого внимания на дом», – отмечал он.
Он настаивал, чтобы машины чем-то накрывали – или же ставили под деревья.
Тем не менее поместье Чекерс оставалось явной и очевидной целью, находящейся вполне в пределах досягаемости немецких бомбардировщиков и истребителей. А с учетом впечатляющего умения люфтваффе вести бомбометание с малой высоты казалось просто чудом, что Чекерс вообще все еще существовал.
То, что воздушная война будет продолжаться и в этом году, и в следующем, казалось Черчиллю очевидным – как и тот факт, что непрекращающиеся бомбардировки представляют опасность и с политической точки зрения. Лондонцы доказали, что могут «сдюжить», но долго ли они еще будут в состоянии выносить такую жизнь? Считая, что реформирование системы бомбоубежищ имеет важнейшее значение, премьер настойчиво призывал своего министра здравоохранения Малькольма Макдональда внести множество усовершенствований до наступления зимы. Черчилль хотел, чтобы особое внимание уделили покрытию пола и дренажу. Кроме того, он указывал, что убежища надо снабдить радиоприемниками и граммофонами.
Вторую служебную записку, составленную в тот уик-энд, он направил и Макдональду, и министру внутренней безопасности Моррисону. В ней Черчилль подчеркивал необходимость проинспектировать личные убежища Андерсона, установленные лондонцами в своих садах. Он указывал министрам: «Те [убежища], которые окажутся подтоплены, должны быть ликвидированы – либо их владельцам должна быть оказана помощь в обеспечении этих убежищ хорошим фундаментом».
Одним из результатов интереса Черчилля к этому вопросу стал выпуск брошюры, объясняющей гражданам, как лучше использовать их убежища Андерсона. «Спальный мешок с грелкой или горячим кирпичом внутри замечательно позволит вам оставаться в тепле», – говорилось в ней. Рекомендовалось во время налетов брать с собой жестянку с печеньем «на случай, если среди ночи дети проснутся голодными». Давалось предостережение об опасности керосиновых ламп, «так как их содержимое может пролиться от ударной волны, возникшей при взрыве бомбы, или просто случайно». Приводился и совет для собаководов: «Если вы берете своего пса в убежище, следует надеть на него намордник. Собаки склонны впадать в истерику, если рядом рвутся бомбы»[965].
Позже Черчилль выразился так: «Если мы не можем обеспечить собственную безопасность, давайте хотя бы обеспечим себя комфортом»[966].
В этот уик-энд Мэри Черчилль и ее друг Чарльз Ритчи отправились на поезде посетить Стэнстед-парк – дом лорда Бессборо, тот самый, рядом с которым Джон Колвилл и Мойра, дочь Бессборо, прошедшим летом рассматривали упавший бомбардировщик. Мэри, Чарльз и другие молодые представители их круга стекались в этот дом на уик-энд, чтобы посетить популярные танцы на авиабазе Королевских ВВС в Тангмире: это был один из самых важных (и один из наиболее интенсивно бомбардируемых) аэродромов Англии, и от Стэнстед-парка до него было около получаса на машине. Королевские ВВС, видимо, делали ставку на новолуние (фазу, когда луны вообще не видно), считая, что это уменьшит вероятность немецкого налета во время танцев.
Мэри с Чарльзом сели в поезд на лондонском вокзале Ватерлоо. Они ехали первым классом, уютно устроившись под пледами. «Мы прямо-таки монополизировали» купе, отмечала она в дневнике, сообщая, что они ехали, «задрав ноги и укрывшись пледами». На одной из станций какая-то женщина заглянула к ним и очень многозначительно на них посмотрела. «О, я не стану вас беспокоить», – произнесла она и поспешно удалилась.
«Боже ты мой», – написала Мэри в связи с этим.
Они прибыли в Стэнстед-парк как раз к дневному чаю. Мэри впервые увидела Мойру и оказалась приятно удивлена. «То, что мне говорили о ней раньше, меня порядком встревожило, но выяснилось, что она – лучшая во всей компании. Сдержанная, но веселая».
Кроме того, она познакомилась с братом Мойры лордом Дунканноном – Эриком. Этот офицер Королевской артиллерии был на девять лет старше ее. Он пережил Дюнкеркскую эвакуацию. Она окинула его взглядом и затем объявила его в дневнике «привлекательным в довольно лирическом смысле: прекраснейшие серые, широко расставленные глаза, мелодичный голос. Очаровательный и непринужденный человек»[967]. Джон Колвилл знал его – и имел по его поводу противоположное мнение. Он писал, что Эрик «просто не может удержаться, чтобы не произносить вещи, от которых разит таким бессмысленным эгоизмом, что даже Мойра краснеет. Он – просто фантастическое создание, что и говорить».
После чая Мэри, Мойра, Эрик и другие молодые гости («La jeunesse»[968], как писала Мэри) привели себя в должный вид, готовясь к походу на танцы, а затем встретились внизу. Они уже собирались выходить, когда один из ближайших зенитных расчетов открыл огонь. Едва шум притих, они отправились на авиабазу. Без луны ночь была особенно темная, ее слабо озаряли одни лишь щелочки, сквозь которые пробивался свет их автомобильных фар.
На вечеринке она познакомилась с одним из самых знаменитых асов Королевских ВВС – 31-летним майором авиации Дугласом Бадером. Десятилетием раньше он потерял обе ноги в авиакатастрофе, но, когда началась война и обнаружилось, что пилотов не хватает, ему разрешили боевые вылеты, и он быстро пополнял свой боевой счет. Он ходил на двух протезах и никогда не использовал ни костыли, ни трость. «Он просто чудо, – писала Мэри. – Я с ним танцевала – у него так потрясающе получается. Вот пример триумфа жизни, сознания, личности над материей»[969].
Но больше всего ее внимание привлекал Эрик. Она танцевала с ним весь вечер и часть ночи. Отметив это в дневнике, она процитировала крошечное стихотворение Хилэра Беллока[970] «Лживое сердце», написанное в 1910 году:
Я спросила у Сердца:
«Ну что, как дела?»
И ответило Сердце мое:
«Прямо блеск!»
Только это вранье.
Мэри добавила: «Без комментариев».
Ближе к концу вечеринки что-то случилось с электричеством, и танцевальная площадка погрузилась в темноту – «не такое уж неприятное событие для многих, полагаю». Все было очень весело, писала она, «хотя происходящее явно напоминало оргию, притом довольно странную».
Они вернулись в Стэнстед под траурно-черным небом, испещренным звездами, среди которых светились и кое-какие планеты.
В Лондоне субботний вечер и ночь на воскресенье выдались особенно темными, так что, когда Мейклджон, секретарь Гарримана, отправился на Паддингтонский вокзал встречать нового сотрудника миссии, оказалось, что отсутствие луны в сочетании со светомаскировкой платформ совершенно исключает возможность разглядеть, кто же сходит с поезда. Впрочем, секретарь захватил с собой фонарь и надел пальто с меховым воротником, предупредив прибывающего, чтобы он высматривал именно этот наряд. После тщетных поисков Мейклджону пришло в голову, что лучше расположиться в каком-нибудь заметном месте и подсвечивать свой воротник фонариком. Так он и поступил – и вскоре новый сотрудник благополучно нашел его[971].
Гарриман в этот вечер уехал из города, чтобы снова провести некоторое время в Чекерсе. На сей раз его сопровождал новый американский посол – Джон Уайнант, назначенный Рузвельтом взамен Джозефа Кеннеди, который все больше терял благосклонность президента и в конце предыдущего года подал в отставку. И Уайнант, и Гарриман намеревались поужинать в поместье и там же переночевать. За ужином Гарриман сидел напротив Памелы, невестки Черчилля. Позже, описывая этот момент, она говорила: «Я никогда не встречала такого привлекательного мужчины»[972].
Она признавала, что он значительно старше ее. Но она с юных лет замечала в себе тягу к мужчинам постарше. «Меня не забавляли и не интересовали ровесники, – подчеркивала она. – Меня привлекали мужчины, чей возраст сильно превышал мой. С ними я чувствовала себя очень непринужденно». Она никогда не ощущала истинного комфорта, находясь рядом со сверстниками. «Мне повезло – началась война, и все это в общем-то перестало иметь значение, и я тут же стала проводить время с теми, кто сильно старше меня, и обнаружила, что с большой радостью их развлекаю, кем бы они ни были».
Она не придавала значения тому, что Гарриман женат. Да и он тоже не придавал этому значения. К тому времени, как он прибыл в Лондон, его брак застрял на плато взаимного уважения и отсутствия сексуального интереса. Его жена Мэри Нортон-Уитни была на дюжину лет моложе, чем он, и руководила художественной галереей в Нью-Йорке. Они познакомились в 1928 году, когда она была замужем за богатым нью-йоркским плейбоем Корнелиусом Вандербильтом-Уитни. Мэри и Гарриман поженились в феврале 1930 года, после того как Гарриман развелся со своей первой женой. Впрочем, к описываемому времени у обоих начались романы на стороне. Многие полагали, что миссис Гарриман спит с Эдди Дучином, миловидным и подтянутым руководителем одного из нью-йоркских джазовых оркестров. Дучин тоже был женат.
Собственный брак Памелы стремительно разваливался, и по мере его разрушения росло ее ощущение свободы. И она была уверена, что впереди у нее более увлекательная жизнь. Она была молода и прекрасна, к тому же находилась в центре черчиллевского круга. Она писала: «Шла ужасная война, но, если вы были подходящего возраста и оказались в подходящем месте в подходящее время, картина складывалась захватывающая».
С учетом того, что Гарриман теперь почти постоянно находился в черчиллевском кругу, было совершенно ясно, что они с Памелой встретятся снова и будут видеться часто – к вящей радости Макса Бивербрука, министра авиационной промышленности и коллекционера секретов (некоторые именовали его «министром полуночных дел»[973]).
В этот уик-энд настроение в Чекерсе было радужным и по другим причинам. В предыдущие дни британские войска захватили важные территории в Эритрее и Эфиопии, а в Югославии (после антигерманского переворота) пришло к власти новое правительство, быстро аннулировавшее пакт, который страна недавно заключила с Гитлером. 28 марта, в пятницу, Черчилль отправил радостную телеграмму Гарри Гопкинсу в Вашингтон. Начиналась она такими словами: «Вчера был великий день». В ней отмечалось, что Черчилль находится «в самом тесном контакте с Гарриманом»[974]. Джон Колвилл писал в дневнике, что Черчилль «провел немалую часть уик-энда, расхаживая – или, точнее, спотыкаясь – по Главному залу под звуки граммофона (игравшего военные мелодии, вальсы и самые вульгарные песенки медных [джазовых] оркестров), все время оставаясь погруженным в глубокую задумчивость»[975].
Воскресенье принесло очередные хорошие новости: в сражении у греческого мыса Матапан Королевский военно-морской флот сумел (опираясь на разведданные из Блетчли-парка) вовлечь в бой и, по сути, полностью разгромить итальянский флот, и без того потрепанный в результате того поражения, которое он потерпел прошедшей осенью.
Мэри Черчилль, по-прежнему находившаяся в Стэнстед-парке и смаковавшая воспоминания о вечерних и ночных танцах, пришла в восторг от этих известий. «Весь день мы ощущали такое ликование», – записала она в дневнике. Днем они с Эриком Дунканноном долго гуляли по благоуханному весеннему парку поместья. «По-моему, он очаровательный», – писала она о своем спутнике[976].
В этот же день Эрик уезжал – ему пора было возвращаться в часть. При расставании он произнес следующие роковые слова: «Можно мне вам как-нибудь позвонить?»
Две встречи в двух загородных домах в один прелестный мартовский уик-энд, когда победа внезапно кажется чуть ближе. В такие моменты и зарождаются великие семейные потрясения.