Страх — страница 9 из 45

– Молчи, – шепнула Тоня.

В сенях послышался шум – и новый человек взошел со двора. Оттуда, где я стоял, был виден его профиль – огонь свечей очертил его, – и я вздрогнул, ибо это был тощий зловещий старик с очень крупным носом и удивительно голым, каким-то бугристым лицом. Я мог бы поклясться, что где-то уже видел его прежде, но даже и близко не мог представить, где бы это могло в самом деле быть.

– Платон Семеныч… – прошелестело в комнате. На малоросский манер говорили Сэмэныч. Он быстро окинул взглядом всех, не пропустив и меня, а Тоне кивнув, и шагнул к покойной.

– Окно видчинялы (открывали)? – спросил он сквозь зубы, не спуская глаз с ее лица.

– Видчинялы, батько, авже ж (конечно)… – прошелестел опять шепот.

– Бачу, – он кивнул. Потом снова обвел всех взглядом. – Что робыть будем?

Все как-то замерли на своих местах, а кое-кто и поежился.

– Гроб с крестом? – спросил снова Сэмэныч.

– С хрестом, батько, с хрестом, – поспешно уверил его кто-то.

Он наморщил едва видные белые брови.

– Венки есть?

– Е, батько…

Артем вдруг выступил из угла, держа в руках по венку, совсем маленькому, круглому, свитому из цветов и хвои.

– Добре, – кивнул Семеныч. – Покрывала сюда. Свечи.

Команда тотчас была исполнена. Откуда-то явилось вмиг два покрывала – белых, с тканой каймой. Одним накрыли по грудь старуху, другое отдали ему. И затолкались у двери: вносили гроб.

Теперь в комнате все двигались. Кто-то что-то говорил, кто-то принимал доски и ставил к стене, кто-то сворачивал рогожу, и вот уж старуха лежала в гробу, всё на тех же двух табуретах, укрытая покрывалом, меж тем как Сэмэныч о чем-то шептался с Артемом. Артем при своем росте весь изогнулся дугой, снизу вверх глядя на старика, и вдруг я услышал свое имя. Я думал, мне померещилось.

– Гарно (хорошо), – сказал, однако, Семеныч, и впрямь поглядев на меня. Все уже опять выстроились у стен, и только какая-то бабка спешно подошла к Семенычу и сунула ему что-то в руку.

– Гарный хлопчик, – услышал я вдруг над собой его голос: но уже он был не тверд, как прежде, а вкрадчив. Он стоял надо мной, как-то странно сощурясь.

– Нэхай вин и бу́дэ… – зашуршали вокруг.

«Кем я буду?» – в недоумении успел подумать я. Тоня держала меня за рукав, но тут опять схватила изо всех сил за руку.

– Нет, не он, – сказала она.

– Ты сама его привела, – ответил Платон Семеныч.

Он ступил к гробу, поднял край покрывала с ног старухи и задрал ей подол. Мгновение он что-то делал там – потом бросил на пол кусок угля и придавил сапогом. В тот же миг венок был возложен ей на голову, три свечи скрестились, как в церкви, – бессменный Артем держал их, – и Платон Семеныч быстро повернулся ко мне и кивнул пальцем.

– Йды-но сюды, парень, – велел он негромко.

Сам не знаю зачем, я вырвал руку – пальцы Тони разжались – и подошел к нему. Второе шитое покрывало легло мне на плечи. Я увидел тень: кто-то держал надо мной венок. Платон Семеныч вдруг забормотал – скоро и неразборчиво, растягивая по временам слова. Я различил славянский и малоросский. Но ничего не понял. Все плыло и качалось вокруг, словно пламя свечей от ветра, комната стала совсем низкой и длинной, и таким же низким и длинным, как стол, был предо мной ведьмин гроб. Я оглянулся. Десятки глаз из тьмы смотрели на нас – прямо и страшно. И впереди всех стояла Тоня, вцепившись пальцами себе в платье. Ее лицо было бледно.

– Дай руку, – сказал старик. Я поднял руку. Словно общий вздох прошел по комнате у меня за спиной. Я увидал кольцо – и все окончательно предо мной помутилось…

Среди книг, что продал мне Люк, а также и тех, что привез я с собой из России, есть много редких, странных и, верно, уже мне ненужных изданий. Порой я листаю их. Путешественник-англосакс, много лет живший средь дикарей, пишет о них, между прочим, так (перевод мой): «Черный цвет, как и белый цвет, есть, разумеется, символ смерти. Но он имеет порой добавочный смысл. К примеру, бесплодным холостякам по их кончине делают круг черной краской внизу живота в знак прощения и просьбы умершему больше не рождаться в наш мир». Прогрессист-антрополог из русских, либерал восьмидесятых и девяностых годов, к тому же известный общественный деятель и политик (кажется, даже депутат одной из Дум), замечает не без ученой грусти в своей книге, посвященной женской эмансипации, что народ часто глуп: «Малороссы, к примеру, до сих пор верят, будто умершим холостякам нет места на том свете. Оттого в глухих местах Украины похороны паробков и особенно девиц напоминают свадьбу. Со смертью девушки ей на тот свет назначается суженый, обычно родственник или близкий друг. Он идет за гробом до могилы и после становится членом семьи».

Как я узнал в ту ночь, слух о немцах и их бесчинствах был только слухом. Проклятая ведьма не знала мужчин. Она была пьяницей – это так. Но она была к тому же еще старой девой.

XIII

Мне десятки раз снилась эта черная свадьба. Потому эндоастос в моем случае вполне оправдан. Я и впрямь не знаю, где именно была явь – тогда, той ночью, – а что затем добавил к ней сон. Все снова толпились у гроба старухи. Я был как-то оттеснен и даже забыт – и тут Тоня опять схватила мой рукав и уже решительно направилась со мной к двери. Может быть, Платон Семеныч и окликнул ее – или меня, – но мы не обернулись. На дворе луна была уже высоко и ровно светила по всему подворью. Резные тени лежали повсюду, как палые черные листья в ноябре. Тоня тотчас сняла с моего пальца кольцо и спрятала где-то на своем платье.

– Откуда у вас голуби? – спросил я, вспомнив вспугнутую мной стаю. Но она не ответила. Мы перешли двор, миновав аллею, и уже безо всяких тропинок углубились в тень ив. Скоро я понял, что идем мы к сараю. Он уже белел рядом – и вот Тоня отвалила визгливую и кривую его низкую дверь.

– Входи, – велела она. Она чиркнула спичкой – не знаю, откуда взяла она спичку, – и я увидел перед собой грязную камору с глиняным полом, усыпанным золой, поленницу в углу, такую старую, будто ею не пользовались уже много лет, с серым бревном поперек и кусками мшистой коры сверху, а рядом дробину, шаткую лестницу у стены, ведшую, верно, как и у нас, на чердак.

– Лезь, – велела опять Тоня. Спичка погасла, кое-как я залез наверх и очутился на сеновале. Тоня поднялась следом, с новой спичкой в руке, на сей раз осветившей грязное сено и посреди него – раскинутую вместо подстилки широкую казацкую бурку с рваными рукавами и капюшоном вверху. Все это было сыро, густо напитано водой, и тлен коснулся уже всего тут: пахло погребом или склепом. Белые пятна селитры вперемешку с плесенью образовали на скошенных балках словно бы арабеск. Луна лила свой свет сквозь проломы в крыше, и тут спичка не была нужна.

– Что мы здесь?.. – начал я было, но Тоня опять зажала мне рот. Я ощутил на губах солоноватый вкус ее ладошки. Я замолчал, она же, присев на корточки, стала меня раздевать, причем я, помню, пробовал сопротивляться, но снова был оборван решительно, с первых слов. Затем она разделась сама. Но теперь это было не так, как в лодке. Тогда она просто вскидывала вверх платье, теперь же, словно в полусне, медленно расстегнула крючки на груди и на шее, распустила пояс – платье упало кольцом у ее ног – и так же медленно, томно сняла с себя трусы и носки. Я совсем продрог, ожидая ее. Голые, мы стояли друг перед другом, посреди бурки.

– Теперь ты мой муж, – тихо сказала она.

– Почему? – спросил я, дрожа всем телом.

– Потому что отныне она – это я. Понял?

– Нет.

Я и впрямь ничего не понимал. Но Тоня не думала объяснять. Вместо того она велела мне лечь – и сама легла рядом. Мы обнялись – кое-как, неуклюже, хотя она была совсем теплой. Удивительно: я сам тоже сразу согрелся в ее руках, и даже влажный испод бурки, шершавый и колкий, больше не досаждал мне. Я, впрочем, совсем не думал о нем и не знал, что нужно делать. Нам было по десять-одиннадцать лет, и, вероятно, нам этим вовсе не следовало заниматься… Наконец я овладел ею. Она вскрикнула, но не разжала рук, даже локти ее стали словно бы тяжелей у меня на бедрах.

– Запомни, – шептала она. – Покойниц нельзя трогать. Дома согрей печку. Приложи к ней ладонь. Потом не мой, спи до утра. Потом – потом что хочешь…

Голос ее стал невнятен. Она шептала, уткнувшись лицом мне в плечо. Я был весь в поту и снова мерз.

– Я не трогал старуху, – сказал я.

– Нет. Ты трогал меня.

Внезапно глухой далекий стук послышался с улицы. Казалось, где-то колют дрова.

– Что это? – спросил я, подняв голову.

Она ответила: «щось роблют», – так мне показалось. Она словно уже дремала и шептала во сне. Но тут же я понял, что это не так: она не говорила со мной никогда по-малоросски, и глаза ее были открыты. Я повторил:

– Что-то делают? Да?

– Да! Да! – вдруг вскрикнула она громко и, дернувшись, освободилась от меня. В свете луны я видел ее искаженное лицо.

– Потолок! Потолок рубят, дурак! – крикнула она мне, дико на меня глядя. Безумие было в глазах ее.

– Потолок? Какой потолок?

– Для ведьмы! А ты не знал? Она не может уйти, она все еще здесь! Беги скорей! Беги же! Сейчас она выйдет – и тебе конец!

Ком одежды оказался у меня на коленях.

– Божевильна! – в ужасе заорал я. И вдруг тугая пощечина обожгла мне скулу. Потом Тоня метнулась к лестнице – голая, как была, – и нырнула в черный лаз.

Не помню, как я сбежал к реке. Сарай остался позади, в усадьбе снова горели окна, и тот же стук, мерный и сильный, шел оттуда сквозь отверстую дверь. Он стих лишь тогда, когда я сел в лодку.

Вряд ли я когда-нибудь еще так греб, как в ту ночь. Мне казалось, минуту спустя я уже был на кладках. Я занозил ногу – я забыл обуться, – но все же поднялся наверх, в дом. И тут меня ждал сюрприз.

Светало. Желтая скучная луна ползла к горизонту. Она казалась вырезанной из жести крышкой от плоской банки: в таких, как и в кадках Артема, хранили сельдь. И этим же желтым, унылым жестяным светом была залита наша веранда. Горела лампочка. Был первый предутренний час. Дед сидел за столом, за остывшим чаем, и исподлобья, из-под густых бровей с проседью, молча смотрел на меня.