— Ладно, будешь сторожем. По твоим преклонным годам самая подходящая должность.
— Ты насчет дома правду сказал? — тем же больным голосом спросил Семен.
— Конечно, — пожал плечами Трубников.
— Тогда, — сказал Семен, и глаза его окровянились бешенством, — катись отсюдова к чертовой матери, чтобы духу твоего поганого не было!
— Ловко! — одобрил Трубников. — Молодцом!
Он взял с лавки вещевой мешок, шагнул к порогу.
— Пусть завтра твой старшой вовремя на работу выйдет, иначе штраф.
И захлопнул за собой дверь.
На улице было темно, но не так, как в первую ночь, когда он впервые вступил в Коньково. На западе дотлевал закат, и небо в еле видных звездах еще не набрало черноты, Крепко пахло бродящей жизнью земли. Куда податься? К дедушке Шурику, в его хибарку над Курицей? Мало радости коротать ночь с пьяным стариком. К Ширяеву? У того семья большая, еще стеснишь. К молодому парню-инвалиду? А где его найти?..
Отделившись от плетня, на Трубникова с придавленным, нутряным рычанием кинулась собака и, слышно поведя носом, вильнула хвостом и затрусила прочь. Неужели за день, что он мотался по деревне, псы уже признали его за своего? С собаками оказалось легче поладить, чем со старым другом. В сущности, он может постучаться в любую дверь, ему везде дадут приют…
Трубников медленно брел по улице. Во всех уцелевших домах горел свет, люди ужинали. Может, устроиться в сгоревшей школе? Над правым крылом сохранилась кровля. Сложить по-походному костерик — милое дело! Пока он управится с этим одной рукой, как раз и ночь пройдет…
— Егор Афанасьевич! — услышал он из темноты низковатый грудной женский голос.
На крыльце дома, под новой тесовой крышей, светлеющей в сумраке, стояла женщина, придерживающая рукой у горла белый, тоже будто светлеющийся вязаный платок.
— Добрый вечер, — сказал Трубников, подходя.
— Поздно гулять собрались, Егор Афанасьевич.
— А что мне? Человек я молодой, вольный.
Он увидел, как напряглись ее брови.
— Да вы, никак, с вещмешком? В поход будто собрались…
— Переезжаю, — усмехнулся Трубников. — У Семена тесно стало…
— Вон что-о! — произнесла она протяжно и вдруг решительно, по-хозяйски: — Заходите в избу, Егор Афанасьевич!
Трубников, не колеблясь, будто с самого начала знал, куда ведет его путь, поднялся на крыльцо и мимо женщины, ощутив тепло ее согретого вязаным платком тела, прошел в дом.
Ее звали Надежда Петровна, она была из Турганова. Сюда приехала с мужем-садоводом, коньковцы задумали сады насадить. Молодые эти сады погибли в первую военную зиму. Тогда же погиб и муж в ополчении, При немцах она с сыном Борькой скрывалась в лесах, была поварихой в партизанском отряде Почивалина, Борькиного крестного. Этот дом отстроили ей партизаны на месте спаленного немцами.
Рассказывая, женщина легко и сильно двигалась по горнице. Вот она внесла кипящий самовар, далеко отстранив его на вытянутых руках от своей большой, высокой груди, туго натянувшей ситцевую ткань кофточки. Черная шелковая юбка металась вокруг крепких голых ног в мягких чувяках. Смуглое и румяное ее лицо было усеяно маленькими темными родинками: одна над глазом, другая на верхней губе, еще одна в углу рта и одна на мочке уха. Она заварила сушеной малины в чайнике с отбитой ручкой, мелко-мелко наколола сероватый сахар, потом принесла из кухни сковородку с жареной американской консервированной колбасой, не спросись, порезала ее на кусочки и подвинула к Трубникову.
Достатка в доме, видать, меньше, чем у Семена: лишь под стаканом Трубникова было блюдечко, единственную чайную ложку вдова прислонила к сахарнице, вилка вставлена в самодельный черенок, самовар помят, облупился; в горнице пусто — стол, табурет, две лавки, постель на козлах. Но такая на всем лежала чистота, опрятность, так свеж и чист был воздух, горьковато припахивающий сушеными травами, что Трубникову казалось, будто из свинарника он попал в хоромы.
Стол до бледноты выскоблен ножом, дешевые граненые стаканы сверкают, как хрустальные, на окнах занавески, полы крыты исхоженными, но чистыми веревочными половиками, на стенах цветные фотографии, вырезанные из журналов, вперемежку с рисунками каких-то зданий, верно, Борькина работа, и много-много букетов травы-слезки, они стоят в пустых бутылках на подоконнике, приколоты булавками к стенам и придают уют, обжитость пустоватому жилью. Дом поделен фанерными перегородками на три части: кухню, горницу и закуток, где спит Борька. Вход в закуток задернут ситцевой занавеской. Видно, что ведет этот бедный дом твердая, надежная рука уважающего себя человека, который любому разору умеет противопоставить свой внутренний порядок.
— Хорошо у вас, чисто, — сказал Трубников.
— Было когда-то хорошо, — отозвалась Надежда Петровна. — Все разграбили. Ну, а чисто, без этого нельзя. Вот только с мылом беда, дорогое, и не мылится, ровно песок.
Она подвинула к Трубникову стакан горячего чая и, словно ненароком, налила ему в блюдце.
— Буду на днях в районе, ящик мыла привезу, — сказал Трубников.
— Ох, ты! — засмеялась Надежда Петровна.
Из закутка послышался тихий томительный стон, перешедший в бормотанье. Трубников взглянул на женщину.
— Борька, — сказала она спокойно. — Во сне.
— Воюет?
— Нет, смирный. Ему бы все картинки рисовать.
Трубников обвел глазами стены, увешанные рисунками, но слабый свет коптилки не давал толком рассмотреть, что там нарисовано. Одно было видно: дома, дома, большие, маленькие, простые и вычурные, о колоннами, куполами…
— Учится?
— В шестой класс ходит. Из-за войны два года пропустил.
— А школа где?
— В Турганове.
— Мы школу в этом году отстроим.
Он допил чай и носовым платком утер вспотевшее лицо.
— Ступайте умойтесь, Егор Афанасьевич, я постель постелю.
Трубников посмотрел ей в глаза.
— Сплетен не боитесь?
Она слабо улыбнулась.
— Мне что! А вас молва все равно повяжет, не с одной, так с другой.
— Я не о себе, — сказал Трубников, — я о вас думаю.
Она не ответила. Взяв светильник, она повесила его на гвозде в дверном вырезе между горницей и кухней. Трубников поднялся из-за стола и прошел в кухню. Сперва надо разуться, сапоги доверху облеплены навозом. Он сел на лазку и по-давешнему стал стягивать сапог. Но, видно, сбилась неловко накрученная портянка, сапог намертво прилип к ноге. Он слышал, как мягко топают чувяки Надежды Петровны по веревочным половикам, порой пламя светильника наклонялось от ветра, рождаемого ее крупным и быстрым телом. Надо управиться, пока она стелет постель. Он уперся рукой в подъем, носком другого сапога — в пятку, сосредоточив в этих двух точках всю силу, какая в нем оставалась. Он чувствовал, как затекает кровью лицо, и злился на себя, как всегда злился, если чего не мог сделать, потому что не признавал для себя слов «не могу». Носок сапога соскользнул с пятки, и Трубникова сильно качнуло.
— Постой, горе мое! — Надежда Петровна села перед ним на корточки, ее руки крепко ухватили сапог, грязная подметка уперлась в натянувшийся меж колен подол шелковой юбки. — Держись за лавку.
— Я сам!..
— Молчал бы уж, непутевый! — Она коротко, сильно и ловко рванула сапог и легко стянула его с ноги.
И как та прежняя деликатная неприметность, с какой она помогала ему за столом, так теперешняя ее нарочитая грубость была ему приятна, избавляла его от чего-то трудного и лишнего.
Она стянула второй сапог, размотала заскорузлые портянки и швырнула их к печке.
— Потом постираю.
— У меня другие есть, — сказал Трубников.
— По нашим местам резиновые сапоги нужны. — Она поглядела на его грязные ступни. — У вас ножки маленькие, думаю, мои сгодятся.
— Юбку испачкали, — сказал Трубников.
— Не беда.
Она достала с печки цинковую шайку, опорожнила туда полведра, унесла шайку в горницу, а когда вернулась, от воды шел теплый пар.
— Помойте ноги. — Она протянула ему обмылок, мочалку и вышла.
С трудом задрав узкие трубы военных брюк, Трубников стал намыливать ноги. Обмылок то и дело выскальзывал из пальцев, Трубников нашаривал его на дне шайки и снова принимался втирать скользкий, немылкий кругляш в кожу и снова упускал. За весь год домашней жизни после госпиталя не ощущал он так своей беспомощности, как за один сегодняшний вечер. Странно, уезжая сюда, он меньше всего думал о таких вот, трудных для него мелочах: как есть, как пить, как мыться, как разуваться и обуваться, а еще бритье, баня… Может, потому, что он рассчитывал поселиться у Семена, ему не приходило в голову, как непросто существование калеки…
Вышла Надежда Петровна в коротком старом платьице, волосы повязаны косынкой.
— Давай-ка сюда! — Забрала у него мочалку, поймала скользнувший из пальцев обмылок и заработала так, что вода в шайке враз вспенилась.
Трубников покорился, но ему было здорово не по себе. Мало того, что ему моет ноги незнакомая женщина, ему трудно было принимать эту услугу именно от Надежды Петровны. Короткое платье, задравшись, открыло ее смуглые колени, к ним поминутно склонялась грудь, видная в пазухе нежной тенью раздела. Эта сильная до грубости женственность мучительно мешала ему смириться с ее опекой.
Она насухо вытерла ему ноги суровым полотенцем, слила мыльно-желтую воду в поганое ведро.
— На пол не ступайте, а половики чистые, — сказала она. — В самоваре еще горячая вода осталась, снимайте гимнастерку, я вам солью.
— Я так лягу, на лавках…
— Нельзя гостю на лавках. — Она откинула локтем выпавшую из-под косынки на лоб прядь. — Эх, Егор Афанасьевич, я в партизанах вашего брата по-всякому видела.
— Мы не в госпитале, а вы не медсестра.
— Я за все была: и кулеш варила, и бинты меняла, и горшки подкладывала.
— Знаете, Надежда Петровна, — сухо сказал Трубников, — я, может, и полчеловека, а все-таки мужик.
— Да вы первый цельный человек, какого я тут видела! Я еще утром, в коровнике, сразу поняла… Я ведь дожидалась вас на крыльце, Егор Афанасьевич, — добавила она тихо. — Чуяла, что придете.