Странный рыцарь Священной книги — страница 2 из 39

и надо мною!» Папа тотчас принял сторону униженного Иоанна, коего сам перед тем отлучил от церкви, и Собор издал одну за другой Хартии против свобод. Когда читаешь канон с осуждением всех ересей, бросает в дрожь. Собор отнял земли древнего рода графов Тулузских и передал их во владение Симону де Монфору — от Безье до океана и от Пиренеев до Дордони.

В Риме я сопровождал соседа Симона де Монфора — Симона де Ноффля, получившего на Соборе обещанный ему замок в Провансе. Затем он покинул Рим, а я там остался.

Известно ли вам, во что способны превратить город десятки тысяч нерадивых и неопрятных людей. Несколько недель подряд лил тихий дождь, называемый Уголиновым оттого, что шел он из Остии, епархии кардинала Уголино. Но и дождю не удалось смыть с города все нечистоты.


Де Ноффль не доплатил мне, коня моего угнали, с постоялого двора меня выгнали. В этом разворошенном и распутном городе понял я, в каком я отчаянном положении.

Не оттого, что у меня есть седло, но нет коня и есть живот, а нечем его наполнить. Не оттого также, что имею меч, да некому продать его. А оттого, что, пробуя на вкус остроту немногих изрекаемых мною слов, я ощущал фальшь их — так, попробовав золотую монету на зуб, понимаешь, что она фальшивая. Я сознавал, что начинаю повышать голос и все чаще хватаюсь за меч. Церковный Собор — невообразимое сборище, где было произнесено столько слов, что не хватило бы шкур всех животных, какие только есть на земле, чтобы записать все эти высокопарные речи о вере, чести и достоинстве, за коими неприкрыто зияли хищные уста, готовые хватать и кусать. Эта очередная попытка навести хоть какой-то порядок в нашем запутанном мире, в очередной раз — и, как показалось мне, окончательно — убедила меня в том, что вовек не исправить нам ни его, ни себя.

3

Серым дождливым утром к захудалому постоялому двору, где я нашел приют, подъехали четверо конных стражников из папской охраны. И пришлось мне позорно шагать впереди них пешим — мне, рыцарю, а, значит, всаднику! Шествуя так, припоминал я все прегрешения свои за последние месяцы. Казалось, ни за одно из них не заслуживал я, чтобы меня сопровождали четверо всадников, да еще из числа людей Иннокентия III.

Трижды по призыву этого папы отправлялся я в крестовый поход — первый раз на Иерусалим, второй на Константинополь, а третий против христиан-альбигойцев. Папа Иннокентий благословил еще один поход — детский поход крестоносцев — в нем я не участвовал, подрос уже.

Вопреки всем обычаям Иннокентий отложил свое восхождение на папский престол до праздника Святого Петра. И все уразумели, хотя никто не произнес этого вслух: «Пришел новый Петр». Поговаривали, но вполголоса, что примерял он хранившуюся в Латеранском дворце плащаницу Спасителя — надеялся, что она будет ему коротка. А оказалась велика — Христос был покрупней Иннокентия. Так папа встал меж Богом и людьми — ниже Бога, но выше человека. И провозгласил себя викарием не Святого Апостола Петра, но самого Господа. Кому-то может показаться, что разница вовсе не велика, однако, получилось так, что папа имел теперь право вмешиваться в действия — нет, направлять действия не только духовных пастырей, но и светских властителей, будь они даже императорами. Себя именовал он так: «Царь царей, владыка всех владык, священнослужитель навечно в сане Мельхиседековом».

По какой причине сей великий папа вспомнил обо мне?


В Латеранском дворце меня принял кардинал Уголино из графского рода Сеньи, к коему принадлежал и сам папа. Уголино доводился ему племянником, хоть и был старше Иннокентия. В те дни кардинал достиг уже преклонного возраста.

Кардинал ожидал меня в холодной каменной зале. Вяло чадил камин, ветер развевал тяжелые занавеси на узких окнах, под которые натекала вода. Пахло дымом и мокрой одеждой. Рядом с кардиналом стоял доминиканский монах в белой власянице, перепоясанной вервием, и в сандалиях на босу ногу. При виде его одежды я поежился от холода, а заглянув ему в глаза, окоченел. Веки его были прикрыты, отчего глаза казались трещинами на каменной маске, зубы стиснуты так, что губы перерезали лицо прямой линией. Я уже встречал этого человека прежде — не мог вспомнить, где. Он походил на испанцев той породы, что взращена в Кастилии — они подобны мечу, закаленному в пламени веры и в холоде арабской ненависти.

Кардинал обратился ко мне:

— Рыцарь Анри, я получил скверные известия.

У меня отлегло от сердца. От скверного до очень скверного — немалое расстояние. Он продолжал:

— Отлученный от церкви граф Раймунд прибыл в Марсилию, где жители встречали его — прости меня, Господи — как Спасителя на Пасху.

Я сперва удивился, но мигом осмыслил его слова, и удивление мое поуменьшилось. Марсилия — город свободный, торговый, он никогда не принадлежал тулузским графам. У них был свой сюзерен, но он лишь именовался графом. Весь Прованс видел в Раймунде отважного защитника, считал его своим, любил даже за те неисчислимые беды, что обрушились на его голову. Трубадуры слагали песни о «злосчастном Раймунде». И я опасливо проговорил:

— Монсеньор, марсильцы — добрые католики.

Кардинал сказал:

— Да, но еще более добрые провансальцы. Слушай далее. К Раймунду прибыл герольд из Авиньона…

Авиньон тоже не принадлежал тулузской короне. Вести были действительно скверные. Кардинал продолжал:

— Рыцарь Арнольд Одегар приветствовал Раймунда во главе трехсот провансальских рыцарей.

Все начиналось сызнова. Мы, крестоносцы, сражавшиеся с альбигойской ересью, оставили после себя одни пожарища, однако каждый из нас сознавал, что под пеплом дремлет огонь. Первый же ветер — и Прованс загорится вновь. Я всегда полагал, что высокую сосну нельзя пригибать до земли, нужно либо срубить ее, либо выкорчевать. Иначе она выпрямится и зашвырнет тебя прямо в небо. Что мог я сказать кардиналу?

Я сказал:

— Мой меч у ваших ног.

Он заговорил гласом ветхозаветного пророка, призывающего гнев Божий на головы грешников:

— В воскресенье, когда все истинные христиане сойдутся на молитву, с колоколен провансальских храмов разнесется погребальный звон. Пламя свечей будет погашено, и свечи сброшены наземь. И наступит тьма, предвестница той тьмы, что ожидает души отвергнутых святою церковью нашей.

Голос кардинала поднялся вверх и заполнил залу, стены отозвались глухим эхом. Я глядел на него и думал о том, какое испытал облегчение, увидав, что привели меня не к Иннокентию, а к нему. А теперь сожалел, что не встретился с самим папой.

В те годы, когда еретики справедливо поносили дела и слова служителей церкви, кардинал Уголино, епископ Остии, сын графа Тристана Конти, вел жизнь скромную и праведную, чем заслуживал славы человека с чистой совестью, высокого благочестия и выдающихся познаний. Однако надев тиару, этот гордый и неуступчивый человек не сумел подавить в себе мирские страсти. И больше походил на жреца ревнивого Бога из Ветхого Завета, нежели на земного посланца милосердного Христа. Ничего нет страшнее праведника, почитающего себя непогрешимым. Ему все дозволено, он вправе судить, но не может быть судимым.

Меж тем кардинал все так же громогласно клеймил грешников:

— Да будет отказано этим прокаженным в святом причастии, да отвергнется подаяние их… Да будет отказано им в христианском погребении, и пусть валяются тела их вне освященной земли и станут добычей для псов и стервятников.

Тут заговорил Доминиканец, и я впервые услышал голос его. Он сказал:

— Блажен тот, кто разобьет о камень головы малых детей их.

Начав свое повествование, зарекся я забегать вперед, в грядущие годы, уподобляться какому-нибудь божеству, заранее знающему, чем окончится его рассказ, и непрестанно прерывать себя: «Да, но этот человек год спустя уйдет из жизни…» или «Нет, не ведает он, что…» Я пытаюсь вселиться в мозг и тело того Анри де Вентадорна, каким был я, скажем, лет тридцать назад; пытаюсь сделать так, чтобы знания, отчаяние, а, быть может, и умудренность нынешнего Анри не проникали в слова и поступки того, кем я был прежде. Однако тут не удержусь от одного пророчества.

Труп отлученного от церкви Раймунда будет выброшен в истлевшем дощатом гробу за ограду кладбища тулузских рыцарей-храмовников. Череп его уцелеет, а кости будут раскиданы, обглоданы крысами, полуистлевшие лохмотья украдены. На черепе отчетливо сохранится печать в виде красной лилии — знак французских королей, — указывающая, что Тулузе было судьбой предначертано принадлежать французской короне.

Кардинал Уголино уйдет из жизни почти столетним старцем и упокоится под мраморным надгробием, как папа Григорий IX. А тогда, в тот далекий день он сказал мне:

— Следуй за мной.

4

Конных стражников теперь было уже около сотни. Доминиканец отправился с нами. Мы подъехали к замку Святого Ангела — мрачной гробнице не помню уж какого императора.

Этот замок, воздвигнутый как усыпальница, иначе говоря как Дом смерти, стал преддверием смерти, но для тех, кто уже ступил на путь в преисподнюю. Первой миновали мы Залу Кувшинов, уставленную гигантскими пузатыми сосудами, в каждом из которых мог поместиться человек. В них сидели, скрючившись, как в материнской утробе, несчастные узники, прикрытые сверху каменной плитой. Сдвигают ее только, когда им приносят пищу. День за днем заполняют они это вместилище своими испражнениями, пока не захлебнутся. Из кувшинов доносились голоса, преследовавшие меня потом до смертного моего часа, а зловоние было ужасней, чем на трехдневном поле брани.

Мы спустились куда-то вниз. Узкий подземный ход был с обеих сторон огорожен решетками. При свете факела сквозь ржавые их прутья тянулись к нам человеческие руки, а может, звериные лапы, стараясь вцепиться в нас. И снова вопли, снова зловоние.

Под конец достигли мы железной двери. Кардинал отпер ее ключом, висевшим у него на поясе, и сказал:

— Здесь камера болгарских еретиков.

Мы вошли в нее — кардинал, Доминиканец и я. Кардинал велел мне: