Впервые я встретил Доминика — тогда еще не святого — на раскисшей от дождя тропе. Он шел во главе двенадцати монахов — все, как и он, с непокрытыми головами, промокшие и босые. Далеко позади за ними шла толпа мужчин и женщин — в тот день он пожелал идти только со своими учениками. Черная цепь сутулила его плечи, но голова была высоко вскинута, будто увенчанная короной. На груди по обе стороны свисали с шеи его сандалии — будто он нес на плечах некое невидимое существо, только сандалии коего и были видны. В городах это существо спускалось с его плеч — Доминик обувался. А двенадцать его учеников походили на него не больше, чем стоявший сейчас передо мною монах, — как котята на пантеру.
Не раз видел я образ Доминика на стенах храмов и домов, на пергаментах и манускриптах. Где видели живописцы это округлое лицо, эти пухлые губы, изогнутые брови? И как хватило у них дерзости написать святого Доминика благословляющим папу римского? Ведь папа недостоин был целовать даже окровавленные и грязные ноги того человека, коего мне посчастливилось встретить! Позже я видел его вдвоем с Франциском Ассизским — Доминик будто выточенный из обсидиана, черного вулканического стекла, а Франциск светлый, как горный хрусталь. Это было во время Собора в храме Санта Мария делле Аньоли, где присутствовало пять тысяч монахов. Я любил Франциска, но подумалось мне тогда, что если б пришлось последовать за одним из них, я последовал бы за Домиником. Оба были бедняками, которые пожелали, чтоб положили их голыми в голую землю, а ныне, по прошествии двадцати пяти лет, францисканцы владеют тысячью, а доминиканцы пятьюстами монастырей.
Вот такие, как этот монах, что стоял передо мною, схожий с Домиником движениями рук и головы, вольно или невольно исказят потом слова и дела его. Никогда не мог понять, зачем последователи Доминика твердят, будто его матушка, когда носила его под сердцем, слышала в своей утробе лай собаки — знак того, что родится на свет верный сын церкви. Казалось мне, что оскверняют они святое таинство материнства. Однако в то, что лай собаки слышала в своей утробе мать Доминиканца, я был готов поверить.
Доминиканец увидел в моих глазах смятение, но приписал его обилию в келье свечей. И произнес еще глухим, но уже набирающим силу голосом:
— Свечи горят оттого, что князь тьмы подстерегает в ночи нас, врагов своих.
Я сказал на это:
— Избавь меня от псов, коих ты пустил за мной по пятам.
Он сказал:
— Они приставлены охранять тебя.
Я только пожал плечами. Когда он, обойдя меня, закрывал дверь, я заметил пятна крови, окрасившие на спине его власяницу. А затем в меня впились его налитые кровью глаза, и он произнес:
— Я не верю тебе.
Непросто было мне совладать с собой. Я не знал, как следует держаться, когда монах бросает тебе в лицо оскорбление. А он продолжал:
— Святой отец доверил тебе одну из тайн Божьей церкви.
Я молчал. Он говорил:
— Я знаю, что, будь я, как ты, рыцарем, ты убил бы меня. Но повторяю: я не верю тебе. Ты способен отправиться к альбигойцам и продать им эту тайну.
Я был озадачен и сумел произнести лишь:
— Я рыцарь.
Он положил руки мне на плечи. Я вздрогнул, но не отпрянул. И он заговорил уже иным голосом — задушевным, но полным какой-то горестной страсти:
— Да, Анри, ты рыцарь. Оттого я и не верю тебе. Тот же Прованс, что породил альбигойцев, породил и вас, рыцарей, с вашей куртуазностью, вашими трубадурами и легендами. Ты рыцарь. Первая ваша заповедь — служить Христу и церкви Божьей. А вы заменили Богоматерь своей Дамой сердца и вместо псалмов поете баллады. Ваши замки стали притонами бесчестья и разврата, вы избиваете жен и дочерей своих. Вторая ваша заповедь — одним острием меча коли сарацинов, другим — сильного, угнетающего слабого. Папа послал вас ко Гробу Господню, а вы разграбили Константинополь. Есть ли головорезы страшней, чем твои рыцари? Третья ваша заповедь — хранить верность своему сюзерену, если не восстает тот против церкви. Ты же клонишься в сторону, как лук в нетвердой руке, сегодня служишь одному господину, завтра другому… кто больше заплатит.
Что мог я сказать ему? Начать оправдываться? Одно дело — рыцарство, другое — рыцарь. Так же и с церковью: разве Христос и христиане имеют что-либо общее с папой и епископами?
Я безмолвствовал. А он продолжал:
— Анри, десять раз приходили к тебе братья из наших орденов. Пришли Иоанниты и сказали: «Надень черный плащ с белым крестом и стань одним из нас». Ты ответил: «Не желаю». Пришли Храмовники и сказали тебе: «Надень белый плащ с красным крестом и отправимся защищать Гроб Господень». Ты ответил: «Нет». Пришли братья из Тевтонского ордена и сказали: «Надень белый плащ с черным крестом и отправимся сражаться с варварами — ливонцами, московитами и другими неверными». Ты ответил: «Это далеко». Зачем встал ты как рыцарь-монах под знамя Христово? Затем, чтобы продать свой меч тому, кто дороже заплатит. Скажи тебе Святой отец: «Иди, Анри, за богомерзкой Книгой богомилов, вот тебе мое благословение», ты рассмеялся бы. Но он сказал: «Вот тебе пять тысяч золотом». И ты согласился.
Он задыхался от волнения, тогда как я становился все спокойнее. И сказал ему:
— Не при тебе ли сказал я Роберу де Ронсуа: «До битвы подобные слова — пустая трата времени». Убери тех псов, что хватают меня за пятки, не то я сам уберу их.
Он усмехнулся все еще как-то по-старушечьи, что вызывало во мне гадливость. И спросил:
— Убьешь их? Или меня?
Я стряхнул его руки со своих плеч и сказал:
— Зачем тогда вы призвали нас, рыцарей, чтобы сокрушить альбигойцев? Зачем не победили их вы сами вашими проповедями и вашей правдой? Не могли обойтись без наших мечей?
Он ответил на это:
— Да, вы убиваете их, но для того, чтобы завладеть землями своих жертв. Ты — рыцарь — заживо сжигаешь иудея, дабы заполучить его золото, я — монах — забираюсь в подземелья, жгу огнем и рву клещами, дабы вырвать ересь из сердец заблудших и спасти бессмертные души их.
Я молча повернулся, чтобы уйти. Вдруг он стал как-то странно задыхаться, голос его захрипел. Он сказал:
— Подожди. Я открою тебе одну тайну. Святой отец Доминик увидел во сне Сына Божьего, воссиявшего на высоком троне, одесную Бога-отца. С гневом и печалью взирал он на толпу грешников, преклонивших перед ним колена. В руках его было три копья — одно для гордых, второе для алчных, третье — для прелюбодеев. Богоматерь обнимала его колена и молила о милосердии. Анри, она молила о милости к вам, рыцарям. В чью грудь могут вонзиться все три копья? В твою!
Этот человек ненавидел меня. Он искал причину своей ненависти в том, что я рыцарь, что я горд и жесток. Но для ненависти, как и для любви, нет причин и нет объяснений. Он ненавидел меня за то, что я — это я.
Я же не мог ответить ему ненавистью. Направился, было, к двери, но на пороге обернулся и спросил:
— Отчего тогда ваш выбор пал на меня?
Он ответил:
— Ты говоришь на языке болгар-богомилов, ты убил Робера де Ронсуа и ты алчен.
ДЕНЬ ВТОРОЙ
Первый день миновал. Остаются еще четырнадцать для того, чтобы записать воспоминания мои. Было у меня пятнадцать дней и один потрачен на эти первые страницы. Воспоминания настолько завладевают мной, что я забываю, где я. Звучащие вокруг песнопения не мешают мне.
В сущности, в моей власти решить, осталось у меня четырнадцать дней или, скажем, четырнадцать лет. Но я с беспощадной ясностью сознаю, что если откажусь от имени, каким ныне зовут меня, то не вправе я буду повествовать о богомилах или же делать это следует совсем иными словами.
Тех, о ком я пишу, давно уже нет на земле. Называя чье-то имя, я тут же говорю себе: «Я пережил его». Средь такого множества умерших, человек начинает робко и боязливо верить, что он и сам смертен. Однако я чувствую себя ныне более живым, чем когда-либо прежде. А коль суждено мне навсегда исчезнуть, то не все ли равно, произойдет это через четырнадцать дней или четырнадцать лет? Поющие вокруг меня люди убеждены, что никогда больше не вернутся в тело свое. Другие же — те, кто готовятся лишить меня жизни, верят в свое воскресение. Думаю, что все мы окажемся, к изумлению своему, в одном и том же месте — там, куда никак не ожидали попасть.
Дыхание мое спокойно, сердце бьется ровно, как у младенца. Левой рукой я пишу быстрее, чем мог ожидать. И, значит, успею рассказать больше, чем рассчитывал. Можно не спешить. Можно не спешить…
Хотелось бы мне писать сдержанно и мудро. Чтоб воспоминания мои были прозрачны, как вода, долго стоявшая в серебряном сосуде, где вся муть давно осела на дно. Однако выходит иначе. Воспоминания, точно горный поток, увлекают меня за собой, бьют и бросают о камни и лишь изредка выносят к тихому омуту, и тогда я облегченно перевожу дух и вижу небо.
Признаюсь: я написал так, как написалось. Возвращаться к уже написанному, думать, поправлять не будет времени. Вспомнилось мне, как король, коснувшись мечом моего плеча, произнес: «Делай, что должно, а там будь, что будет».
Итак, я понял, отчего папа избрал для поисков Тайной книги меня, бедного странствующего рыцаря, коему суждено живому — не иметь крыши над головой, а мертвому — могилы.
На стене нашей трапезной красовался гобелен, благородно потемневший от пыли и дыма, хоть и висел поодаль от очага. На гобелене молодая дама заплетала волосы — одна половина их золотым водопадом ниспадала до пола, а вторая была уже заплетена в золотую косу. Над головой у нее цвел розовый куст с тремя алыми розами. А перед нею сидел рыцарь, весь закованный в доспехи, с зеркалом в руках. На флажке, укрепленном на его копье, алели такие же три розы. А позади него бил копытом оседланный конь с золотым крестом на лбу.
При каждом взгляде на этот гобелен, или даже при одном воспоминании о нем слышалась мне негромкая песня, голоса трубадуров и звуки лютни. Этот гобелен с самого моего детства и вплоть до побега из родового замка опускался, точно завеса перед моими глазами и уводил из жизни в мечту.