Но вот наступала очередь бомб замедленного действия, взрывы продолжались весь день. Для извлечения засыпанных бомб использовали заключенных. Они ценили эту работу, потому что всегда удавалось что-нибудь раскопать в свежих обвалах и пронести в бараки, хотя за это им и грозило суровое наказание. Иногда они даже пытались бежать.
Двух таких смертников в штатской одежде, на которой масляной краской были проведены желтые полосы, я застал однажды в нашем гараже. Были ли это поляки, чехи или югославы, вы уж меня не спрашивайте. Я дал им шоферские комбинезоны, какую-то еду и несколько марок и велел ждать. Вечером я хотел вывести их за заставу. Тогда с нашими дипломатическими знаками еще считались немного.
Когда с наступлением сумерек я пришел снова, гараж был пуст… Тем лучше, подумал я, меньше забот. Видно, они мне не доверяли.
По работе мне приходилось сталкиваться со многими людьми, и у меня были кое-какие знакомые даже среди партийных сановников. Один из них жил около Тиргартена. Помню, я был у него однажды вечером, мы немного выпили, и язык у него развязался. Он пустился в рассуждения о Wunderwaffe[5], и тут завыли сирены.
Я спросил об убежище, немец презрительно рассмеялся, потом достал карту и показал на ней расположение противовоздушных батарей. Эта стена должна защитить от любого налета, ни одно соединение не могло появиться над имперской канцелярией. Вилла находилась в защищенном треугольнике. Он заверил меня, что можно спокойно продолжать пить. Мы только открыли окна и погасили свет. Небо кипело от грохота бомбардировщиков. Потом потихоньку начали взлетать жемчужинки снарядов, лопаясь с ослепительным блеском. От световых кинжалов в тучах вспыхивали белые зайчики.
Память у меня неплохая. И должен признаться, эта война очень уж мне надоела. Гитлером я был сыт по горло. Эти сведения о противовоздушной обороне я передал куда следует.
И вот мощная бомбардировка среди бела дня. Центр Берлина сметен. От виллы моего приятеля остался только фундамент. Сам он случайно уцелел.
То ли он что-то сообразил, то ли среди нас был их агент, во всяком случае меня арестовали и, несмотря на протесты, посадили в Моабит.
Меня обвинили в помощи бежавшим заключенным и в шпионаже. Тех двух заключенных схватили, на комбинезонах было вышито название шведской фирмы. Я не признался ни в чем. Они тоже оказались благородными ребятами, сказали, что фершалюнги украли в гараже… Выдержали, не выдали меня. Это были, должно быть, поляки или сербы. Их поставили к стенке.
Однако и это не могло меня спасти. У моего партайгеноссе оказалась чувствительная совесть, он обвинил самого себя в отсутствии бдительности и признался, что показывал мне план города. Его послали на фронт, а мне после короткого разбирательства вынесли смертный приговор.
Но исполнение его как-то затягивалось. Шведы хлопотали за меня.
Я сидел в камере два месяца и плел корзинки из ивы. Оказалось, что у меня есть к этому способности. Ночью, когда наступало время налетов и охрана убегала в убежища, мы повисали на оконных решетках. Я хотел, чтобы меня убило сразу. Мысль, что я могу быть зажарен заживо, не относилась к числу самых приятных.
Наконец как-то на рассвете меня вызвали из камеры. Я знал, что это значит, но был спокоен. Меня провели через двор, где уже стояла виселица, словно четвертинка свастики. В канцелярии мне сообщили, что я свободен, только должен тотчас же покинуть границы рейха. Я ни о чем другом и не мечтал. Помогло мне вмешательство графа Бернадотта.
Стражники должны были знать об этом заранее, однако они не отказали себе в удовольствии показать мне все приготовления к казни. Понимаете, у них было чувство юмора… или, может быть, только своеобразно понимаемой педагогики.
Перед освобождением я должен был дать расписку в том, что получил полный расчет. Оказалось, что за плетение корзин мне полагались две марки шестьдесят пфеннигов за каждый проработанный день. Из общей суммы вычли сорок марок за установку виселицы, восемь марок — за веревку и перчатки для палача, двенадцать марок, как было педантично отмечено, стоил его билет второго класса, потому что жил он не в Берлине. Остальное мне выплатили до пфеннига. Я до сих пор храню копию этого счета. Вероятно, это единственный документ подобного рода, выданный человеку, приговоренному когда-то к смерти.
Теперь вы понимаете, почему я так ценю немцев. С ними можно торговать, они не подведут, люди солидные. Я люблю послушать, как радостно они рассказывают о промышленности Рейнской области, о миллионах тонн стали, снова выплавляемой Круппом.
Мне сразу вспоминается тот счет, который я ношу в бумажнике «на счастье». Я сразу обретаю волю к жизни. Они со мной рассчитались, но я с ними — нет!
Жаль, что вы не поедете со мной. Может быть, мы встретили бы старых знакомых. Они теперь лезут в Индию, раздают стипендии, в пропагандистском пункте Max Muller Bavan раскладывают «невинные» листовки о вашей Силезии, «потерянной для европейской экономики».
Ну, мне пора. Смокинг понесу на руке, слишком жарко. Надену на месте. Тьфу, еще эта бабочка…
Я проводил его до машины. Едва коснувшись руля, он мгновенно протрезвел. Скользнул фарами по белым стенам вилл и помчался к Центральной площади.
С минуту я следил за ним, прислушиваясь к звуку мотора. Душная ночь невыносимой тяжестью навалилась на мои плечи. Я убежал в прохладную комнату.
— Ты идешь? — осторожно спросила жена, — Мыться будешь?
— Еще рано, я почитаю. Раз уж пошли гости, вот увидишь, еще кто-нибудь нагрянет.
— Конечно, ты был бы рад жить не в доме, а на вокзале, — печально вздохнула жена.
НОЖНИЦЫ БОГИНИ КАЛИ
Послышались удары пальцев по стеклу входных дверей, потом долгий, настойчивый звонок. Это чокидар у ворот сообщал о прибытии гостя, которого он уважал.
Густая стена лиан, обвивавших бамбуковую решетку, отделяла меня от сияния ночи. Я не зажигал света, так как он привлек бы полчища насекомых. И без того полог из листьев был полон движения и шорохов. В нем сновали ящерицы, падавшие за воротник каждому, кто проходил мимо.
Когда за стеклянными дверями показался белый тюрбан и до меня донесся запах пряных духов, я догадался, что пожаловал мистер Сингх, «комиссар», как мы его шутливо называли.
— Вы не ждали столь позднего визита? — он поднес ладонь ко лбу, салютуя по-военному. — Но эта жара… Я был неподалеку по службе и принес вам «жемчужинку»…
«Комиссар» быстро вошел в мою комнату и с облегчением развалился в кресле, толстый и мокрый от пота. Одет он был по-штатски, рубашка выпущена на белые подштанники. Толстые колени широко расставлены — взмок от ходьбы, как он объяснял мне когда-то. Сняв сандалии с петель, надетых на большой палец, мистер Сингх охлаждал ноги на каменном полу.
Я угостил его папиросой. Он закурил ее, потом осмотрел подозрительно. Убедившись, что это наш благородный «Вавель», мистер Сингх соизволил затянуться, ожидая стаканчика виски.
Я познакомился с ним полгода назад на каком-то вечере. Узнав, что я писатель, он на следующий же день явился ко мне и разговорился вовсю, не упуская возможности «оросить иссохший организм».
Потом это случалось все чаще и чаще — ведь он жил в dry country[6], где из-за сухого закона бутылка обычного виски стоила одиннадцать долларов. Разморенный жарой, офицер полиции заходил к нам и рассказывал интересные случаи из своей практики. А я поил его виски.
Когда ему не хватало рассказов, я вынужден был целый вечер выдерживать его на одной кока-коле или на апельсиновом соке. Но он не обижался.
— Операция аппендицита — это почти косметическая процедура, — начал «комиссар», смакуя янтарный напиток, отдающий самогоном, — особенно когда пациент молод…
— И не толст, — со знанием дела добавил я.
— Да, и не толст, — меланхолично подтвердил мистер Сингх, — Шов зарастает через несколько дней, остается только симпатичный шрам, который, если пациентом была женщина, может даже затронуть сердце, стать еще одним местом для поцелуев, доступным, конечно, только для избранных.
В больницу «Святого семейства» привезли красивую молодую девушку. Звали ее Кинни Гупта. У нее были характерные боли и рвота, диагноз поставили сразу же — apendicitis. Провожала ее вся родня, человек одиннадцать. Они подбадривали больную, просили доктора об особой заботе. Ее тут же отправили на операционный стол. Оперировал способный молодой хирург доктор Мохит Сри Деви. Он вырезал отросток с вполне созревшей гнойной опухолью и осторожно, как драгоценность, перенес его в химический стакан с формалином, чтобы показать родственникам девушки.
Кинни быстро пришла в себя. Молитвенно сложив ладони, она смиренно благодарила врача. Родственники же пациентки увенчали его на лестнице гирляндами цветов.
Рана быстро заживала. Кинни чувствовала себя хорошо. Ее навещали подруги. Вокруг кровати выздоравливающей шуршала шелками стайка ясноглазых девушек, увешанных блестящими безделушками. Они сплетничали, присматривались к перевязкам. Казалось, что они тоже хотели почувствовать боль, когда сестра промывала рану. Хирургическая сестра Канаклата Сен, правая рука хирурга, которая во время операции накладывала маску и поглаживала щеку пациентки перед усыплением, любила слушать разговоры о драгоценностях и о любви: и то и другое у нас тесно связано.
На шестой день подъехал старый паккард, и Кинни отвезли домой. Вечером у нее начался жар. Она стала жаловаться на острые боли в животе. Несмотря на пенициллин, через два дня Кинни умерла. Что ж? На первый взгляд в этой истории нет ничего особенного… Послеоперационные осложнения или просто какая-нибудь инфекция… Кто знает?
Покойницу, как надлежит девушке, завернули в белое полотно, аккуратно, как конфетку, обернули в розовый целлофан и унесли на бамбуковых носилках, чтобы сжечь. Сложили ровный холмик из дров, плакальщицы вылили растопленное масло, и останки запылали.