Мама закричала на инспектора, папа сказал, что сейчас возьмет из сейфа ружье и пристрелит гада, а Васятя сказал, что пойдет за обрезом и притащит псину, чтобы труп не выносить. Инспектор побледнел, собачьим кормом он становиться не желал, а тут еще и я возмутился: сказал, что меня кормят, и если бы еще иногда шоколад покупали, то я бы вообще счастливым был.
Но мама не оценила, что я их, родителей, защищаю, и дала мне подзатыльник. А Васятя сказал, что от шоколада задница слипнется, и он в мои годы помои жрал.
Инспектор ушел, как и остальные до него; они вообще к нам часто приходили, говорили, что из мэрии и администрации.
…В подвале можно было кувыркаться. Было удобно, и можно было спать на полу. И не чистить зубы перед сном. Согласитесь, веский аргумент в защиту подвала?..
В подвале была еда. Ящики консервов высились штабелями. «На всякий пожарный», говорили родители. Мы их не покупали: отец приносил их с работы, а мама относила в подвал. При этом она часто говорила отцу: «… дождешься, что засекут и поймают». Отец отвечал, что по хер. Мать страшно обижалась и ссорилась.
Открывать консервы меня научил дядя. Я вообще всегда с восхищением смотрел на дядю… ведь именно он научил меня стрелять из пневматической винтовки, только с ним я гулял по городу и заходил в супермаркеты, и он же покупал мне такие важные и нужные вещи, как «сидюшник» и переводные татуировки. Он обещал меня взять на рыбалку и показал, как готовить яичницу. И консервы открывать меня научил дядя. «Банку тушенки, племянник, надо уметь открыть камнем», — говорил он. В общем, я не голодал.
А там, где еда, разумеется, есть и крысы. Их было двое: я назвал их д’Артаньян и Констанция. И все ждал, когда же у них появятся крысята, чтобы назвать их Атосом, Портосом и Арамисом. А если будет много — Ришелье и Айвенго. И еще как-нибудь.
Мы играли в узника замка Иф. Д’Артаньян получал графский титул, а Констанция превращалась в дочь турецкого паши. Сокровищами служили мамины стекляшки и всякие интересные вещицы из тайника, который я нашел в полу. Поверх бетона были наложены доски со всякими утеплителями; вот там-то я и нашел золотые дореволюционные рубли и червонцы двадцатых годов. Наигравшись, я, конечно, прятал их обратно. Родители бы явно не одобрили такую затею…
Но, согласитесь, было очень хорошо, что они не положили эту шкатулку в сейф. Иначе играть с крысами было бы не так интересно. Я видел сейф у отца в кабинете, видел, как он его открывал, залпом выпив пол-бутылки коньяка — там, в сейфе, лежали всякие бумаги. В этом кладе тоже были бумаги — в ламинате (да-да, я знал много умных слов в свои шесть с половиной лет! Даже такие, как квазар и менструация. Я же говорил, что много читал и еще иногда — подслушивал разговоры взрослых. Естественно, подслушивал по возможности — то есть, как правило, обрывки, и только интересные; особенно интересно папа говорил за бутылкой «Хеннеси», когда в гости приходил наш дядя и Игнатий Валентинович, тот самый, что называл меня крысенышем).
Кристинка спала на сундуке. Можно было положить и на пол, но спокойно она засыпала только на бабушкиной «скрыне». Бабушку я видел редко, она все просила, чтобы нас к ней возили, и злилась на родителей. И часто говорила маме: «А ты, доченька, совсем сопьешься, и внуков мне сгубишь… А какой девочкой была! Отличницей…».
Наверное, вы думаете, что я совсем не любил родителей. На самом деле это не так. Любил и вечно озабоченного, мрачного отца, от которого постоянно пахло коньяком; и нервную, всегда обозленную мать, от которой тоже нередко пахло «Хеннеси» или «Курвуазье», и даже ее синие круги под глазами — не любил только в отдельные моменты жизни — например, когда она пересчитывала банки с земляничным вареньем.
Да, как раз в подвале-то и было это самое варенье. На кухне стояла одна банка, и та очень высоко, на верхней полке. А в подвале банок с земляничным вареньем было очень много. Другие банки меня не интересовали. Ну, не так уж совсем не интересовали, в случае чего я мог бы съесть и сливового, и вишневого, и даже яблочного, да и от абрикосового бы не отказался, но земляничное варенье — это была розовая мечта моего детства, душистая, как ягода, светлая, как солнечный луч… Но осуществить ее (то есть сожрать хотя бы полбанки разом) мне не удавалось. Мама «фарвартер» отмечала маркером. Как у Толстого: «Пришла мама и сочла сливы».
«Крохоборка какая», — заметил критик. Сейчас я люблю Толстого, а когда был маленьким — тоже, как этот критик, не любил. В детстве я любил читать «Дети капитана Гранта». «Три мушкетера». «Одиссея капитана Блада». «Пятнадцатилетний капитан». И еще очень сильно — про капитана Фьючера. (Вот интересно, почему половина героев любимых книг — капитаны? Что причиной — моря? Романтика? Путешествия? Молодость? Мечта? Я и сейчас уверен, что «Трех мушкетеров» надо читать нее позже пятнадцати. А вот «Двадцать лет спустя» и «Десять лет спустя» — гораздо, гораздо позже, когда разочаруешься в мечтах, друзьях и уверенности, что все дороги — впереди…).
Так вот, нравоучительные рассказы я не любил. «Льва и собачку» — так просто ненавидел. Потому что в то время, когда я хотел читать про капитана Блада, меня заставляли перед гостями читать это чертову книжку.
Игнатий Валентинович всегда «сдержанно аплодировал» — так он называл два легких хлопка.
А на крысу, он, кстати, похож был больше, чем я или мои родители.
…Так вот, больше мать мама не любила, когда я брал варенье без спроса. Сама она его не варила, присылала бабушка. Однажды я все-таки залез на две табуретки и достал вожделенную банку. Я уже успел съесть немножко (ложек шесть, не могу сказать точно — ел руками), когда на грохот рушившейся «табуретной» пирамиды прибежала мама… Что было потом, вспоминать страшно. Я вопил, как резаный. Мама была неумолима… Немезида, блин.
Когда Васятя увидел меня всхлипывающего, в зеленке, он очень смеялся и рассказал стишок. Насчет того, как мама выколола мальчику глазки, чтобы он не нашел в шкафу варенья…
В общем, за вареньем я с тех пор не лазил. «Пусть подавятся», — решил я. И даже в подвале не брал, ну разве совсем чуть-чуть.
А еще в подвале были альбомы с фотографиями. Была и фотография брата. С братом у нас очень большая разница в возрасте — четырнадцать лет. Мама родила его совсем молодой, в семнадцать. Отец был ненамного старше. Но надежд родителей Энтони не оправдал — свалил в Америку, сбежал из дому. Меня завели, конечно, не по этой причине, но все-таки…
Вообще-то, конечно, Энтони такой же Энтони, как и я — Витор. Вообще-то мы — Антон и Виталий. Но дядя очень любил «Крестного отца», и поэтому в шутку называл меня дон Витторе. И перед гостями как-то повелось называть меня — Витор. Хотя я, конечно же, вовсе не Витор и даже не Виктор, а Виталий. Не от слова «победа», а от слова «жизнь». Но со взрослыми разве поспоришь?
— Дон Витторе, ты не брат-слюнтяй, ты вырастишь — всех козлов в районе построишь, — хлопал, бывало, по плечу меня дядя. Я слыхал, что дядя был «авторитетом» — и очень этим гордился. Бабушка дядей восхищалась меньше:
— Вся семья у тебя непутевая, откуда ты только один такой и взялся… Да может, еще Кристинка вырастет, толк будет… Ох, боюсь, испортят, ох испортят, ироды, по наклонной дороженьке скатишься…
Итак, в подвале, куда спихнули меня и вопящую Кристинку, была жизнь. Более реальная, чем та, что за окном. Там, за окном, я бывал редко — когда дядя брал меня с собой погулять, или когда мы садились в большую черную машину и ехали на какую-нибудь ёлку или другой праздник. Мама одевалась очень красиво, делала прямую прическу и вешала на шею жемчуг. Настоящий, выловленный — мои родители были не на шутку богаты. Не просто богаты — а очень. Даром что жили в девятиэтажке эконом-класса. Папа… ну, папа всегда хорошо одевался, даже выпивши, галстука не терял. Даже Васятя, и тот был такой презентабельный в черном смокинге, хотя по-прежнему курил свою вонючую сигарету. Он говорил, что старую любовь ни на какую гаванскую проститутку не променяет (я же уже говорил, что знал очень много взрослых слов?).
Так что особой причины колотиться об стенку в подвале у меня не было. Ну заперли — ну и заперли. Потом выпустят. Да и резону головой биться никакого не было, потому что об железную дверь — больно, а об пол — никакого смысла, ведь он был мягкий.
Мы сидели в подвале уже вторую неделю, и я вдруг внезапно понял, что за нами не придут.
Как возникла эта мысль — не знаю. Она просто появилась, и я понял, что она правильна. Не откроют дверь. Не скажут: «Выходи». Не нальют домашнего щи. Все, я навсегда останусь тут.
Я и Кристинка.
— Кристя… — вполголоса позвал я.
Девочка сквозь сон что-то проворчала, и я встал и пересчитал памперсы. Памперсов было много, на три месяца. Повинуясь какому-то порыву, я начал пересчитывать банки, консервы, бутыли с водой. Выходило — надолго. На полгода, а потом воду можно будет брать из водопровода, фильтры хорошие. В конце концов, чищу же я зубы?
Пеленки можно будет стирать. А электричество, наверно, не кончится. Папа говорил — дубль-аккумулятор. Надежная система, из его разработок. Папа должен был получить премию, но проект засекретили.
Но мне все равно стало страшно. А вдруг перегорит лампочка? Я понимал, что это бред, эта лампочка тоже особенная, и на всякий случай на предпоследней полке их целый ящик. Но все равно встал и подкрутил регулятор мощности. Стало темней и страшней, в голову полезли дурацкие мысли. Вспомнилось название болезни — клаустрофобия. Впору было пожалеть о том, что я в свои шесть с половиной лет знал слишком много взрослых слов.
По стенам стлались мрачноватые тени, и тусклая лампочка их не разгоняла. Потолок словно стал ниже. Но мощность прибавлять я не стал. Если она никогда не перегорала, это не значит, что она не перегорит никогда.
Особенно, если мы тут останемся на всю жизнь.
Когда по часам наступал вечер, становилось страшнее. Хотя свет оставался тем же, казалось, что становилось темнее. Я говорил с Кристинкой и сам с собой, с Констанцией и д’Артаньяном, но развеять сгустившуюся атмосферу не мог. Не знаю с чего, но стали вспоминаться разные страшные сказки, на которые мастак был Васятя — его «замогильный свист», я уже говорил, сам по себе стоил десятка ночных кошмаров.