Страсть разрушения — страница 3 из 62

Капнист, широко улыбнувшись, крепко пожал новоприбывшему руку.

— Приветствую, Сашок!


Отколь тебя к нам Бог принес?

Из Гатчины по воздуху примчался?

И прямо на пиру соседей оказался?


Окна с цветными стеклами были распахнуты. В них открывались виды на дальние вереницы все тех же пологих зеленых холмов, косые желтые поля, извивы рек и ручьев, по которым скользили тени от кучных, озаренных и медлительных облаков. Вокруг них широко ниспадали на землю солнечные лучи, над дальними лесами висели темные полосы дождей.

Александру принесли умыться с дороги, поставили четвертый столовый прибор, налили шампанского. Вúна в этом доме выписывались по особенным картам из Франции и Италии и хранились в глубоком погребке, по годам, каждый в своем месте. Там же стояли бутылки и бочонки попроще, привезенные из Румынии, Крыма, Малороссии.

— Что Соколик наш не весел, что головушку повесил? — улыбнулся чуткий хозяин дома.

Александр незаметно вздохнул. Вино отозвалось в груди грустной отрадой. Захотелось утешения, не жалостливого, но изысканно-поэтического.

— Гаврила Романыч, — промолвил он, повернувшись к поэту с изяществом, усвоенным с детства в гостиных Европы, — сделай милость, почитай начало "Видения Мурзы". Душа просит.

Державин устремил на него проницательный взгляд. Помолчал и кивнул головой.

— Изволь.

Все приготовились слушать. Просьба была обычна, в этом кружке постоянно читались стихи, поправлялись неудачные места в сочинениях, обсуждались возможные направления творчества каждого.

Державин поднялся, откачнул голову назад и сложил на груди руки. Медленно, нараспев, словно выводя просторную песню, стал читать.


На темно-голубом эфире

Златая плавала луна;

В серебряной своей порфире

Блистаючи с высот, она

Сквозь окна дом мой освещала

И палевым своим лучом

Златые стекла рисовала

На лаковом полу моем.

Сон томною своей рукою

Мечты различны рассыпал,

Кропя забвения росою,

Моих домашних усыплял;

Вокруг вся область почивала,

Петрополь с башнями дремал,

Нева из урны чуть мелькала,

Чуть Бельт в брегах своих сверкал;

Природа, в тишину глубоку

И в крепком погруженна сне,

Мертва казалась слуху, оку

На высоте и глубине;

Лишь веяли одни зефиры,

Прохладу чувствам принося.

Я нé спал, — и, со звоном лиры

Мой тихий голос соглася,

Блажен, воспел я, кто доволен

В сем свете жребием своим,

Обилен, здрав, покоен, волен

И счастлив лишь собой самим…


Бакунин слушал, погружаясь в каждый звук. Вот она, высота прозрения, высота смирения…

Поэт смолк. Все молчали. Александр поклонился Державину.

— Благодарствуй, Гаврила Романович.

— Угодил?

— В самый раз… "И счастлив лишь собой самим." Теперь, укрепленный духом, могу поведать вам, друзья и наставники, заботушку, с каковою прибыл.

Он поднялся и стал смотреть в окно.

— Батюшка приказывает мне оставить службу, подать в отставку и поселиться в Премухино.

Наступило молчание.

— Важная перемена, — наконец, отозвался Львов. — Эдак сразу и не охватишь. И ты сгоряча наворотил, что Премухино — пуще крепкой тюрьмы для такого героя, как ты, с твоим воспитанием и талантами?

— Каюсь, — наклонил голову Бакунин.

— Сколько лет ты на государевой службе?

— С пятнадцати годов, считай, двенадцать лет.

Державин, успевший опрокинуть рюмку лимонной настойки, весело посмотрел на Бакунина.

— Я в твои годы, Сашок, тянул солдатскую лямку. Бил Пугачева под командованием его сиятельства графа Суворова, был кое-как отмечен и несправедливо отставлен от армии. Легко ли?

Все присутствующие знали его историю. Как добивался признания бедноватый дворянин и сирота, как случайно попала его поэма "Фелица" на глаза Екатерине Дашковой, а та показала ее Императрице. И как помчалась горбатыми дорогами судьба российского гения Гаврилы Державина.

— Стихи, стихи возвысили меня. "Фелица" моя, Государыня-Императрица Екатерина, подарила золотую табакерку с червонцами, сделала губернатором Олонецким, потом Тамбовским. Нигде я не ужился, со всеми переругался. Воры, мздоимцы, препоны, доносы! И засудили бы, да, слава богу, Сенат заступился. Я, друг мой, уже и с Павлом поссорился. Ха!


Цари! Я мнил, вы боги властны,

Никто над вами не судья,

Но вы, как я подобно, страстны,

И так же смертны, как и я.


Упершись ладонью в колено, Александр дипломатично взглянул на поэта. Он знал и эту историю, и еще многие, будучи не последним лицом в Гатчинском управлении.

— Зачем же так, Гаврила Романович? Вас, я слыхал, приблизили, чин немалый дали. Служить-то надобно же. На благо Отечества?

Державин насмешливо и горделиво хмыкнул.

— Моя служба — поэзия и правда! Похвальных стихов, курений благовонных никогда не писал. С моих струн огонь летел в честь богов и росских героев. Суворова, Румянцова, Потемкина! Я не ручной щегол, я Державин! Ха!


Поймали птичку голосисту

И ну сжимать ее рукой,

Пищит бедняжка вместо свисту,

А ей твердят: Пой, птичка, пой!


— Стыдись, Александр! У тебя есть состояние, сиречь независимая жизнь, а ты печешься о клетке. Не дури! Отец-то прав. Так ли, Василий Васильевич? — обратился Державин к Капнисту.

Тот качнул головой, усмехнулся.

— Нелегко возражать, "когда суровый ум дает свои советы". Государственная служба есть первейшая обязанность дворянина. Однако и родительская воля должна быть почитаема и принимаема во внимание. Тут строгие размышления надобны.

Державин вскочил, упер руки в бока и пустился мелкими шажками по веранде, притоптывая каблуками и приговаривая.


Что мне, что мне суетиться,

Вьючить бремя должностей,

Если мир за то бранится,

Что иду прямой стезей?


Пусть другие работáют,

Много мудрых есть господ:

И себя не забывают

И царям сулят доход.


Но я тем коль бесполезен,

Что горяч и в правде черт, —

Музам, женщинам любезен

Может пылкий быть Эрот.


Утром раза три в неделю

С милой музой порезвлюсь;

Там опять пойду в постелю

И с женою обоймусь.


Он запыхался, хлопнулся на свой стул и орлом глянул на всех из-под густых бровей.


Я — царь, я — раб, я — червь, я — Бог!

Я — Державин!


Раздались рукоплескания.

— Продолжим в саду, друзья мои! — мягко пригласил всех Львов.

Сад и прилегающий к нему парк в этом имении также несли печать тонкого художественного вкуса его хозяина и создателя. Каких только пород деревьев из ближних и дальних земель не произрастало тут, каких цветов не красовалось и не благоухало на клумбах! Весело и отрадно было на дорожках, огражденных цветущими длинными газонами, подстриженными кустами, рядами фруктовых и редкостных заморских деревьев. В затейливом чередовании, где раньше, где позже, зацветали-отцветали всевозможные растения, постоянно услаждая вкус цветом и ароматом.

А осень? Даже в самые грустные дождливые дни в саду творилась волшебная сказка, так обдуманно, в живописном сочетании увядающих листьев посажены были деревья.

А пруды, устроенные выше и ниже по склонам, с водопадами и гротами, фонтаном, где плавали золотые рыбки? А беседка, откуда можно любоваться красотами, изобретательно превратившими обычный лесной холм в произведение живого искусства?

Везде ощущался одушевленный гений Николая Львова.

К разговору об отставке Бакунина больше не возвращались. Указы Павла, его странности, незабвенные времена Екатерины, новые переводы Карамзина, и последнее приключение с поэтом Иваном Дмитриевым заняли внимание гуляющих.

— Наш Иван Дмитриев вышел себе в отставку в чине полковника, вознамерившись посвятить свой талант поэзии, — рассказывал Александр Бакунин, бывший самым осведомленным, — как вдруг его хватают чуть ли не посреди ночи, везут, как зачинщика подготовки покушения на Павла.

— Как это? — не поверил Державин, — ужели сие возможно?

— Сие даже весьма просто, Гаврила Романыч! Увы. Но слушайте, слушайте! В скорое время ошибка обнаруживает себя сама. И царь, желая извиниться перед Дмитриевым, и не воображая себе ничего превосходнее военной лямки, возвращает того на службу и дает чин обер-прокурора Сената! Славно?

— Славно, — скривил гримасу Капнист. — Теперь пойдут ему чин за чином что ни год. Помяните мое слово.

— С ним ведь Карамзин дружен? — спросил Львов.

— Он его и открыл, в своем "Московском журнале", — сказал Державин. — Я там премного помещался. А хороша проза Карамзина!


Пой, Карамзин! — и в прозе

Глас слышен соловьин.


— А кстати, — проговорил хозяин имения, — Завтра мы с Василием Васильевичем продолжим труды над стихами и баснями нашего незабвенного Хемницера. Царства ему небесного!

— Аминь!

Все перекрестились.


Иван Иванович Хемницер умер тринадцать лет назад, не дожив до тридцати девяти лет. Друг и спутник Львова по заграничным путешествиям, он писал прелестные басни и сказки, пронизанные светом его личности. Жил одиноко и любил повторять горькие слова Дидро: " Трудно и ужасно в наше время быть отцом, потому что сын может стать либо знаменитым негодяем, либо честным, но несчастным человеком". Таким человеком был сам Иван Хемницер. По совету и хлопотами Львова в 1782 году его назначили генеральным консулом в турецкий город Смирну. Отъезд оказался роковым. Поэт болезненно переживал свое одиночество. Незадолго до смерти он пророчески написал о себе: "Жил честно, целый век трудился, и умер гол, как гол родился". Эти стихи были вырезаны на надгробном камне его могилы.