ГРАЖДАНКА
Я ВОССОЕДИНЯЮСЬ С СЫНОМ
Пятница, 29 октября 1790 года, Тулон
Мы прибыли! Мы снова на твердой земле! Пишу это, сидя за столом у огня, потрескивающего в камине. Стол не качается, чернила не плещут за край… и, раз уж на то пошло, моя рука не дрожит, и желудок наизнанку не выворачивается.
Семь недель морской болезни! Даже сейчас, едва закрою глаза, вижу громоздящуюся надо мной водяную гору. Побывав в море, нельзя остаться атеистом.
Наши испытания, однако, далеко не закончены. Наша одежда, теперь рваная и грязная, была бы хороша в летние дни на Мартинике, но не в холодные осенние вечера во Франции. У нас нет ни су на хлеб и ночлег. По счастью, мне удалось взять в долг у капитана дю Брея, и этих денег вместе с одолженным нам капитаном Рюр-Бризоном[40] должно хватить на долгий путь до Парижа.
По крайней мере, мы живы, напоминаю я себе. Дважды на корабле начинался пожар; дважды, как говорят, нам улыбалась столь необходимая удача, ибо во время плавания шторм не прекращался ни на день. В Гибралтарском проливе судно село на мель, и если бы все, находившиеся на борту, включая и Гортензию, настоявшую на том, что она тоже будет «помогать», не тянули за канат, который должен был стащить судно с мели, мы, конечно, погибли бы. До сих пор на руках горят мозоли от той веревки.
Никогда в жизни ноги моей не будет больше на корабле.
30 октября
— Вот, мадам, — с южным акцентом сказал станционный служитель, вручая мне два билета на почтовый дилижанс, идущий в Бокер. Защищая кружевные манжеты, он носил поверх них кожаные раструбы.
— Бокер? Но мы желаем в Париж.
— Могу предоставить проезд только до Бокера, — развел руками он. — Оттуда… кто знает? Все поменялось! Все претерпело «улучшения» — меры расстояния, маршруты, процедуры. Я даже не знаю, в какой провинции сейчас нахожусь! Но дорога хороша, — добавил он, чувствуя мое состояние, — то есть если не нападут бандиты.
— Бандиты! — выдохнула Гортензия, схватив меня за руку.
Купив билеты на дилижанс, я отыскала лавку портнихи, которая взялась быстро и за умеренную плату сшить нам накидки. На корабле капитан дю Брей был так добр, что одолжил нам шерстяные вещи. Конечно, они колючие и пахнут рыбой, зато теплые и крепкие. Капитан уговорил меня взять у него также и пистолет.
— Вы путешествуете без мужской защиты, мадам, — пояснил он.
Сначала я отказывалась. Тогда он рассказал мне историю, которой мне лучше было бы не знать, и я приняла его предложение.
— Сделайте глубокий внутренний карман, — велела я портнихе. Это для пистолета.
Воскресенье, 31 октября, канун Дня Всех Святых, Экс
После утренней мессы — читали благодарственные молитвы за благополучное путешествие по морю и молились о благополучии предстоящего дальнего путешествия посуху — капитан дю Брей проводил нас на почтовую станцию. Я не пожалела, что мы обзавелись накидками, ибо они скрывали наши грязные, потрепанные платья. Прощаясь, я едва не плакала. Капитан дю Брей сунул мне в руки корзину с бутылкой вина, жареной курицей, маринованными сливами, шестью сваренными вкрутую яйцами и двухфунтовой буханкой хлеба.
— Выпечен здесь, в Тулоне, — заверил он меня, ибо корабельная мука давно испортилась. Растроганная, я взяла корзинку с провизией; мы и так были очень многим обязаны этому доброму человеку.
Нам повезло: в дилижансе мы сидели спиной к лошадям. Сильно трясло. Вскоре после второй почтовой станции дорога стала особенно ухабистой — тут у подножия каждого из многочисленных холмов нас поджидал форейтор, чтобы помочь лошадям подняться, а затем спуститься.
Был уже вечер, когда мы наконец вышли на почтовой станции в Эксе, чтобы возобновить наше путешествие с рассветом. Гостиница грязная, ужин из полусырых мелких дроздов нам не понравился. Гортензия тщательно рассматривала булочки, ища в них насекомых; с недавних пор это стало ее привычкой.
Пятница, 5 ноября, Монтелимар
Гортензия в добром расположении духа; в лучшем, чем ее мама, которая при малейшем движении страдает от морской болезни. Мы на барже, которая перевозит наш дилижанс на другую сторону реки. Гортензии на барже нравится — здесь она может бегать и выкрикивать распоряжения погонщику лошадей, тянущих баржу по берегу; он терпеливо сносит эти знаки внимания. Я то и дело пытаюсь усадить дочь, чтобы не досаждала другим пассажирам, держу ее на коленях, занимая историями о ее старшем брате Эжене, которого нам обеим не терпится увидеть.
— И про папу, — требует Гортензия, начиная нетерпеливо ерзать, — расскажи про папу.
Александр. Я вздыхаю. С чего же начать?
15 ноября, Пон-сюр-Йон
За ужином говорили о шайке разбойников, которая грабит чуть южнее Фонтенбло. В тамошних лесах было ограблено четыре дилижанса. Мы решили ехать другим путем, через Провен. Оттуда, как нам сказали, можно доехать до Парижа почтовым дилижансом. Я отправила письмо тетушке Дезире, в котором сообщила об изменении наших планов.
Следующая станция после Провена
Двое мужчин в нашем дилижансе, фермер и врач, говорят между собой о политике. Передают друг другу листовку. То и дело женщина, торговка свечами и хлопчатобумажными чепцами, вступает в их разговор, за чем следует оживленная дискуссия. Говорят о Национальной ассамблее. Я слушаю молча, но не могу помешать говорить Гортензии. Она сболтнула, что ее отец — делегат, представитель дворянства.
— Ребенок правду говорит? — спросила женщина. Ибо по нашему виду не догадаешься, к какому сословию мы принадлежим.
Я кивнула, подтверждая верность слов Гортензии.
— Дворян больше нет, — сказал врач, молодой человек без зубов и с волосатой бородавкой на подбородке. Потом, когда проехали пепелище старинной усадьбы, он сказал: — Дворянская усадьба. Вероятно, ваша? — и злорадно рассмеялся.
У оловянной раковины на почтовой станции я шепнула Гортензии, чтобы та не разговаривала с этим человеком. В это время подошел наш спутник, фермер.
— Вы мадам де Богарне, не так ли? — и осведомился, как зовут моего мужа: не Франсуа ли?
Я неохотно сказала, что нет.
— Тогда Александр? — настаивал он.
Должно быть, он прочел ответ в моих глазах, ибо этот дородный мужчина едва не бросился меня обнимать. Повернувшись к другим, он воскликнул:
— Мадам де Богарне! Жена депутата Александра де Богарне!
Его друзья, врач и торговка чепчиками, подошли к нам, причем все трое выказывали большой энтузиазм. Врач извинился за свое поведение и предложил мне сидра. Я согласилась, но была смущена. По-видимому, хорошо быть женой депутата Александра де Богарне, но я слишком смутилась, чтобы спросить почему.
17 ноября, Мормо
Завтра будем в Париже. Не могу заснуть.
Четверг, 18 ноября, Париж
Дом Фэнни на улице де Турнон сильно нуждается в ремонте. Одно окно на втором этаже забито досками, признаков жизни нет. В некогда фешенебельном районе не слышно ни звука. Проехала обветшалая карета, запряженная парой разномастных лошадей. Гербы на карете закрашены. С кожаных постромок свисали потрепанные ленты. Гортензия потянула меня за руку к большим дверям и подергала за шнур колокольчика. Вскоре мы услышали лязг задвижки, и одна из створок распахнулась. Перед нами стояла женщина в старомодном зеленом бальном платье с фестонами из муара и голубыми лентами. И прическа была старомодная, высокая и напудренная, украшенная цветами. Что-то с ее волосами было не в порядке.
«Парик», — поняла я. Во внутреннем дворе позади женщины была видна карета без одного колеса.
— Чем могу помочь? — спросила она с акцентом — как мне показалось, немецким.
— Дома ли графиня Фэнни де Богарне? — спросила я, стыдясь убожества нашей превратившейся в лохмотья одежды.
— Как прикажете доложить о вас? — У нее был благозвучный голос.
— Ее племянница, мадам Роза де Богарне.
— И Гортензия, — добавила моя девочка.
Вдруг в дальней части внутреннего двора показалась полная женщина с седыми волосами и нарумяненным лицом. Фэнни!
— Ортензия! Милая моя! — Фэнни нагнулась, чтобы заглянуть в лицо Гортензии. Та предложила крестной матери руку. Фэнни громко чмокнула ее в щеку, оставив на коже яркое пятно помады.
Меня Фэнни обняла на итальянский манер, очень энергично. От нее сильно пахло розовым маслом.
— Не может быть, ты вернулась! — воскликнула она, впуская нас в дом. Ее дыхание насыщали винные пары. — Прости меня, дорогая, но мы с Мишелем только что вернулись из поездки в Италию.
Ее голос эхом отдавался в полупустых комнатах. Поднимаясь по лестнице, я услышала шепот и взглянула вверх. На площадке стояла девочка лет восьми-девяти в белом хлопчатобумажном платье.
— Эмили? — Я узнала маленькое лицо феи, выразительные черные глаза — это же внучка Фэнни, единственный выживший ребенок Мари! За те два года, что я не видела девочку, она сильно вытянулась. Эмили что-то показывала жестами Гортензии.
— Помнишь свою кузину? — спросила я. Гортензия на мгновение растерялась, потом побежала вверх по лестнице.
Я прошла вслед за Фэнни на кухню. Там за расписанным столом сидели коротко остриженный мужчина в крестьянской блузе и женщина.
— Роза! — Женщина поднялась, чтобы приветствовать меня. Ее кудри были небрежно собраны под полотняным чепцом. Я с удивлением узнала в ней Мари, мать Эмили, когда-то застенчивую и чопорную. Мари, которую я видела сейчас перед собой, была совсем другой — смелой и определенно не чопорной.
— Ба, да это же жена Александра! — воскликнул мужчина.
У него были крупные губы и бас, неожиданный для человека такого маленького роста. Мишель де Кюбьер, поэт. Я видела его однажды, много лет назад, в салоне у Фэнни. Он взял со стола бутылку и налил стакан красного вина. На другом столике уже выстроились три пустые винные бутылки. Фэнни передала мне стакан.
— О, Роза, ты пропустила самые славные праздники.
— Самую славную революцию! — воскликнул Мишель, ударяя кулаком по непокрытой столешнице.
— Меня не представят? — спросила от двери аристократического вида женщина.
— Княгиня Амалия, мадам Богарне. Роза, княгиня Амалия. — Мари отломила кусочек лежавшего на блюде багета. — Ну же, Роза, поешь. Мы пользуемся тем, что у слуг выходной день.
Все засмеялись, как будто это была шутка.
— Княгиня Амалия теперь моя служанка, — сказала Фэнни.
Княгиня Амалия? Женщина в парике сделала церемонный придворный поклон. Я почувствовала себя так, будто вышла на сцену посередине комедии, не зная своей роли.
— Я возвысилась в миру, — сказала Фэнни сценическим шепотом. — Княгиня Амалия де Гогенцоллерн-Зигмаринген — моя кухонная прислуга.
— А мы помогаем Фэнни очистить ее винный погреб! — воскликнула Мари. Глаза ее сияли.
Мишель де Кюбьер поднял свой стакан:
— За порядок в этой стране!
Фэнни выдвинула для меня стул. Я попятилась.
— Мне надо идти, — запинаясь, пробормотала я. — В колледж д’Аркур, мне не терпится повидать Эжена.
— Колледж д’Аркур? — переспросила княгиня Амалия.
— Но, Роза, дорогая, — начала Фэнни, — ты не можешь…
— А что… что-то случилось? — Меня внезапно охватил страх.
Мишель рассмеялся.
— Дайте мадам Богарне зеркало.
До чего приятно быть чистой! Как хорошо быть сытой! Я привыкла голодать, но, подкрепившись сычужным сыром с пастернаком и переодевшись в чистое белье (предоставленное Мари) и платье для прогулок (одолженное Фэнни), я почувствовала себя совершенно обновленной.
Обновленной, могла бы я добавить, но не отдохнувшей, ибо Мари сопровождала меня повсюду (даже в ватерклозет). Она не замолкала ни на секунду, пересказывая все политические события последних шестисот дней! Фэнни ходила за ней следом, то и дело перебивая свою дочь, и рассказывала о своей поездке в Италию. Наконец мне пришлось прервать их.
— Мне пора идти, — сказала я.
Было уже три часа пополудни, и время пока еще никто не отменял.
Колледж д’Аркур — учреждение большое, аристократическое, военное. У ворот стоял часовой. Все мальчики — в военной форме.
Я прошла центральный двор, вглядываясь в лица учеников. Я боялась не узнать Эжена; боялась, что он не узнает меня. Ему было уже девять. Последний раз я видела его, когда ему было шесть.
Я постучала в дверь канцелярии, и меня представили директору, мсье де Сент-Илеру, дородному человеку в ярко-красном сюртуке. Я объяснила, кто я такая и зачем пришла. Мсье де Сент-Илер поклонился и предложил мне сесть, но я отказалась.
— Я не видела сына два с половиной года, мсье.
Упомянув о плате за обучение, положенный срок которой, по-видимому, давно миновал, мсье де Сент-Илер распорядился, чтобы тощий юноша с угрями на лице проводил меня в комнату для домашних заданий. В огромной комнате, в самом дальнем углу, уныло ссутулившись над меловой доской, сидел мой Эжен. Он оказался старше на вид, чем я ожидала. Я дала своему провожатому су, и тот убежал. Тут Эжен поднял взгляд от доски. Кудри падали ему на глаза. Он взглянул на меня, не узнавая, и снова со смиренным выражением погрузился в работу. Я пришла в смятение, ибо не испытала к нему материнских чувств. Передо мной сидел чужой мальчик.
Я вышла в коридор и прислонилась к стене. «А вдруг обозналась?» — подумала я. Слезы выступили на моих глазах, слезы тоски и разочарования. Но я решила довериться Провидению, снова подошла к двери и тихо позвала Эжена по имени. Он посмотрел на меня, встал и с вопросительным выражением на лице пошел к двери. Я протянула ему руку.
— Это я, — прошептала я, уводя его от двери, чтобы не видели его товарищи.
— Мама… — Он не знал, что сказать.
Я наклонилась, чтобы лучше видеть его лицо.
— Ты получил клетку для сверчка, которую я тебе посылала? На день рождения. — Эжен посмотрел в каменный пол и вставил носок сапога в трещину. Я положила руку на худенькое плечо, и вдруг на меня нахлынули воспоминания о его детстве. — О мой мальчик, мой дорогой мальчик, — прошептала я и обняла его. Эжен тоже обхватил меня руками и крепко прижался ко мне.
Постепенно все стало на свои места, и из отдельных частей сложилось целое. Я, мой мальчик, моя девочка.
Вернувшись к Фэнни, мы втроем уселись в большом пустом салоне на большом пустом диване и стали разговаривать. Застенчиво сначала. Заново узнавая друг друга.
С наступлением сумерек я перетряхнула большую перину, уложила детей и укрыла их. Я пела им одну колыбельную за другой, целовала их снова, и снова, и снова. Не могла остановиться.
Сейчас, когда я пишу, уже поздно. Ночь ясна, уличные фонари сверкают во тьме, как бриллианты. Откуда-то доносятся звуки провансальской флейты, скрипки и виолончели. Пламя в камине освещает лица моих спящих детей.
Звонит церковный колокол. Париж спит. Но прежде, чем я задую свечу, я даю себе обещание запомнить эту ночь и помнить, что бы ни случилось: лишь это называется счастьем, лишь эта полнота сердца имеет значение.
ОКАЗЫВАЕТСЯ, МОЙ МУЖ СТАЛ ДРУГИМ ЧЕЛОВЕКОМ
Понедельник, 22 ноября 1790 года
У Фэнни есть билеты в Национальную ассамблею, и она настояла, чтобы мы туда сходили.
— Вот увидишь, Ассамблея заменила собой театр! — хохотнула она. — Оцени мой революционный туалет. — Фэнни оделась в красное, белое и синее: по-видимому, революционный стиль сейчас в моде. — Прелестно, не правда ли? — Она сделала неловкий пируэт. — И кроме того, Роза, пора уже тебе повидать мужа.
Стояло прекрасное утро, холодное, но ясное. Мы наняли фиакр до Тюильри. Ассамблея заседает в бывшем дворцовом манеже, рядом с террасой Фейлянтского монастыря. Повсюду снуют депутаты в черном. В садах гуляют многочисленные продавцы памфлетов и листовок. Торговцы лимонадом кричат:
— Подходите! Свежий лимонад!
У входа теснился народ всех сословий. Галереи для публики располагаются над палатой, где заседает Ассамблея. Фэнни выбрала скамью почище прочих и, прежде чем мы уселись, застелила ее куском принесенной с собой ткани. Я обратила внимание на женщин в нашем ряду: все были одеты элегантно, будто для послеполуденной прогулки в Булонском лесу. На галереях для публики мужчины сидят вперемежку с женщинами, хотя последние преобладают. Судя по виду, в основном служанки или рыночные торговки.
Я вглядывалась в лица депутатов, сидевших внизу.
— Его еще нет, — прочла мои мысли Фэнни.
Один депутат вышел вперед и встал лицом к собравшимся. Женщина, сидевшая на несколько рядов позади нас, громко выругалась. Меня передернуло; Фэнни наклонилась ко мне и прошептала:
— Видела бы ты, что тут творилось в прошлом году! Одна дама даже принесла с собой пику. — Фэнни указала на мужчину, сидевшего в дальней части зала. — Видишь Робеспьера? Вон тот, в напудренном парике.
— Тот крошечный аристократ? — Мужчина в бледно-зеленом сюртуке и белом кружевном галстуке сидел, положив руки на колени, и оглядывал окружающих.
Фэнни захлопнула веер.
— Ему бы священником стать.
Зал разразился вдруг приветственными возгласами. Я подалась вперед, тщась понять причину всеобщего ликования. Фэнни указала на только что вошедшего депутата — худощавого человека в льняной блузе и в башмаках на толстой деревянной подошве.
— Он что, крестьянин? — спросила я.
— Это депутат Люзерн, глупенькая. Его приветствуют, поскольку он явился в крестьянской одежде. А вон и Франсуа! Смотри, вон там, в четвертом ряду. На нем этот кошмарный парик с косичкой и старорежимная шляпа. Видишь?
Я нашла Франсуа по белому плюмажу на касторовой шляпе.
Но где же Александр?
Фэнни подтолкнула меня локтем и кивком указала на вход. В дверях стоял мужчина с длинными, распущенными по плечам кудрями, в черном сюртуке и нанковых панталонах. Александр!
— Ну что вы так смотрите? — возмутилась я.
— Он тебе по-прежнему нравится, признайся.
— Глупости! — Но если Фэнни, читая по моему лицу, хотела увидеть любовь, кто мог ей в этом помешать?
К счастью, ее внимание отвлекли крики в партере. Двое депутатов поднялись с мест и возмущенно орали на третьего. Наконец, хоть и не без труда, порядок был восстановлен.
— Некоторые депутаты, и твой муж в том числе, — объяснила Фэнни, — предлагают избирать священников, представляешь? Они хотят, чтобы священники тоже стали чиновниками, которых нанимало бы правительство. Этот вопрос всех сильно разгорячил, как ты сама можешь заметить.
— Чтобы священников избирали? Но ведь папа никогда на это не согласится, — сказала я, пораженная такой идеей.
— А кто его спросит? — прошептала Фэнни.
Теперь по очереди выступали сторонники и противники этого предложения. Александр вышел на подиум шестым. Он говорил чрезвычайно убедительно. Франция накануне финансового краха, начал он. Бедняки голодают; духовенство же, не обремененное ни налогами, ни верностью государству, продолжает наслаждаться жизнью, роскошествуя за народный счет. Дворяне отказались от своих привилегий. То же, в свою очередь, должно сделать и духовенство…
Затем выступил брат Александра, Франсуа, сторонник иной точки зрения. Красноречием он уступал брату, его голос не завораживал, а смысл утверждений иногда ускользал. Тем не менее я вполне его поняла. По его словам выходило, что, в принципе, концепция выборности духовных лиц разумна, но на практике неприменима.
Нельзя ожидать от слуг Божьих, чтобы они позабыли о своей верности церкви.
Тут разгорелась дискуссия, сторонники разных точек зрения подняли крик. Женщина, сидевшая позади нас, снова стала грязно ругаться. Наконец дебаты закончились, но решение так и не было вынесено.
— Это система десятины вовлекает церковь в такие беды, — сказала Фэнни, когда мы выходили. — Если бы духовенство хоть как-то себя обуздывало, но нет — они хотят жить как короли. А за чей счет, спрашивается? И все эти мрачные шествия! Неужели каждое воскресенье необходимо запруживать улицы так, что ни пройти, ни проехать нельзя? Разве праздничных дней недостаточно?
— Терпеть не могу ездить на встречи с родственниками в такие дни, — сказала я, думая о тетушке Дезире, которая была очень набожна, и о маркизе, требовавшем преданности всякому делу, каким бы кто ни занимался.
Вместе с толпой мы прошли в большой центральный зал. Александр стоял в самом центре, в окружении депутатов. Он бросил взгляд в нашу сторону и продолжал разговор.
— Он не узнал тебя.
Прежде чем я успела бы остановить Фэнни, она стала проталкиваться к Александру.
Он обернулся, насмешливо оглядел меня с ног до головы и, сделав два широких шага, оказался передо мной.
— Мадам Богарне, — сказал он, — какой сюрприз! Утром меня известили о вашем возвращении. — Он отбросил со лба белокурые волосы. — Я уж стал бояться, что вы никогда не вернетесь. Гортензия с вами?
— Ей не терпится вас увидеть, — сказала я, нервно поправляя газовое фишу[41] (платье Мари мне мало). — Вы произнесли прекрасную речь.
Александр взглянул в сторону выхода, где два депутата пытались привлечь его внимание, и пожал плечами, как бы извиняясь.
— Простите, мне надо идти. Вы остановились у Фэнни?
— Да, еще на неделю. Я с трудом достала места в почтовый дилижанс на Фонтенбло. Я бы хотела забрать с собой Эжена на праздники, если…
К нам подошел полный маленький человек в белом канифасовом камзоле.
— Депутат Дюнкерк, мне надо с вами поговорить, — сказал Александр. — Позвольте познакомить вас с моей женой, мадам Богарне.
— Вашей женой! — Дюнкерк заключил меня в товарищеские объятия, что, по-видимому, стало во Франции делом обычным.
— Депутат Дюнкерк — банкир, будьте к нему добры, — подмигнул Александр.
— Все дамы слишком добры ко мне, — с печалью сказал Дюнкерк.
Александр взял меня за руку:
— Сегодня вечером? Я приеду, — и исчез в толпе.
— Я и не знал, что депутат Богарне женат, — сказал депутат Дюнкерк и чихнул в огромный льняной платок.
— Вот ты где, дорогая. — Между мной и Дюнкерком возникло нарумяненное лицо Фэнни. — Я не знала, что ты знакома с Эммери.
— Депутат Дюнкерк, простите, если я выгляжу слишком рассеянной, — сказала я. — Просто я в Париже всего несколько дней, и он так изменился…
— Как вы правы! Мы все тут в смятении. И очень сомневаюсь, что когда-нибудь придем в себя.
Фэнни рассмеялась, немного слишком громко.
— Дорогой, дорогой Эммери! Почему я никогда не вижу вас?
— Вы были в Риме с этим диким человеком. Совершали пропагандистский тур, так мне сказали, проповедовали непросвещенным массам…
— С этого понедельника я возобновляю свои вечера, — сказала Фэнни. — Я умру от горя, если снова не увижу вас у себя.
Я смотрела на нее с недоверием. Понедельник — это уже через четыре дня.
— Но у вас нет даже повара! — воскликнула я, когда мы на улице ожидали фиакр.
— Боже мой, я и забыла! — сказала Фэнни, неистово обмахиваясь веером, несмотря на холод.
В тот же день, вечером
Большую часть времени после полудня готовилась к приезду Александра. Я приняла ванну, нашла подходящее платье — его одолжила мне княгиня Амалия, одно из ее наименее официальных творений: темно-сине-зеленое с лентами цвета слоновой кости и кружевами, просто прелесть. Гортензия перемерила все платья Эмили и остановила выбор на ужасном розовом. Оно ей слишком велико, но ее не переубедишь, особенно после того, как Эжен обронил, что она в этом платье «очень мила».
Александр приехал после ужина. Эжен с гордостью провел отца к креслу в передней гостиной и распорядился принести закуски и напитки. Гортензия не желала отходить от меня и не сводила глаз с лица незнакомца, своего отца. Но не позволяла ему приближаться.
— Это пройдет, — сказала я, когда детей увели укладываться, хотя сама была в этом далеко не уверена: иногда Гортензия ведет себя непредсказуемо. — Вам приятно будет узнать, что она очень смышленая и наделена замечательными способностями.
— Если бы то же можно было сказать о нашем сыне! — Александр стоял перед камином, грея руки.
— Вероятно, способности к обучению Эжен перенял от меня, — сказала я, глядя в пламя и чувствуя его тепло.
— Он, безусловно, во всем пошел в вас. Добр, щедр… — Александр прочистил горло, не отводя от меня внимательного взгляда. — Вы выглядите очаровательно, Роза, этот цвет вам очень к лицу.
Я покраснела.
— Вы когда-нибудь думаете обо мне? — спросил он.
— Часто.
— Вы думаете обо мне благожелательно?
Насколько честно надо было ответить?
— Вас легко любить, Александр.
— Вы судите поверхностно.
— Это недостаток?
Александр вдруг схватил меня за руку.
— Хочу, чтобы вы знали: я сильно изменился. Я будто очнулся вдруг от какого-то магнетического сна и намерен оставить безрассудство юности позади.
Среда, 24 ноября
Всех мобилизовали помогать Фэнни с приготовлениями к приему гостей. Брата княгини Амалии — Фредерика, князя Зальм-Кирбурского, и меня попросили написать на визитных карточках Фэнни «Принимаю». Князь очарователен, он маленького роста и совсем без подбородка. Он признался, что рад заняться подписыванием карточек. Они с сестрой недавно выстроили особняк на улице де Лиль, называется отель «Де Зальм».[42] Говоря с немецким акцентом, князь пожаловался мне, что там пахнет штукатуркой, а сестра вовлекает его в бесконечные споры о выборе обоев и что он рад любому поводу выбраться из дому.
— Кому охота целый день сидеть дома со слугами, которые шныряют у тебя за спиной? — сетовал он.
— У вас, по крайней мере, есть слуги, — прервала его Фэнни. Руки у нее были выпачканы в муке, а сама она пребывала в радостном возбуждении, проведя все утро на кухне со слугой Жаком, мастером на все руки, которого учила поварскому искусству. Надо сказать, Жак охотно осваивает это ремесло. Подозреваю, что он тайком попивает вино, предназначенное для готовки.
— Скорее, у нас есть господа, — заметил Фредерик, уступая своей страсти к парадоксам.
27 ноября
Вечер у Фэнни начался хорошо, несмотря на многочисленные поводы для огорчения: гусь оказался пережарен, пирог опал, в гостиной от свечи вспыхнула драпировка.
Пришли немногие, но общество собралось вдохновляющее. Роялисты общались с радикалами, художники — с банкирами. Было несколько депутатов из Национальной ассамблеи. Я, как жена Александра, пользуюсь всеобщим уважением. Один депутат принял меня за влиятельную персону и просил замолвить перед Александром словечко.
Поразительно, как все переменилось. Там, где прежде выставляли напоказ украшения, теперь хвастают бережливостью. Где раньше развлекались буриме и шарадами, теперь говорят о политике… и, разумеется, о том, что теперь называют «экономикой»: о национальном продукте, инфляции, государственном долге (кажется, будто все поголовно решили составить финансовый план по спасению Франции).
По счастью, присутствовало несколько поэтов, и кого-то из них убедили почитать свои последние произведения, которые, конечно, по чистой случайности оказались у них с собой. Фэнни даже усадила меня за свою арфу, но играла я очень скверно: давно не упражнялась. Тем не менее банкир и депутат Эммери Дюнкерк неумеренно хвалил мою игру, то и дело громко чихая. Мы с ним немного поговорили. Он считает, что, несмотря на блокаду англичан, сможет передать письмо моей маме; постарается, во всяком случае. У него есть клиенты, торгующие с Антильскими островами, так что он представляет себе, как сложно это осуществить.
Александр приехал уже после ужина и подсел ко мне в передней гостиной.
— Ваша статья в сегодняшнем выпуске «Монитёр»[43] произвела на меня сильное впечатление, — сказала я, имея в виду его пространные рассуждения о необходимости улучшить состояние больниц.
Александр собирался что-то сказать в ответ, но нас прервал человек с огромными усами, депутат от Пуату.
— Депутат Богарне! Почему, черт возьми, ты не говорил мне, что у тебя такая очаровательная жена?
— Роза, должен сказать, что вы произвели сильнейшее впечатление на всех моих товарищей, — заметил Александр. — Куда ни приду…
— Александр, не знала, что ты приехал! — прервала Александра его кузина Мари. Весь корсаж у нее был усеян розетками из красных и синих лент, знаком революционеров.
— Депутат Богарне, как приятно вас видеть! — вступила княгиня Амалия, качая старомодной прической: высокой, сильно напудренной и украшенной шелковыми лентами и перьями.
— Неужели у нас еще сохранились парикмахеры, умеющие делать такие прически? — удивился депутат от Пуату.
— Увы! С мукой сейчас туго, к тому же ей приходится пудриться самой, — сказала Мари.
Подслушивавший князь Фредерик хотел сказать что-то в защиту сестры, но тут Дюнкерк представил нам еще одного депутата, мсье Лиоте, и разговор перешел на новый земельный налог.
Александр и Фредерик извинились, собираясь уходить, — они опаздывали на заседание дискуссионного клуба,[44] «образованного под эгидой добродетели», как выразился Александр, надевая шляпу.
— Я увижу вас и детей в Фонтенбло? После праздников?
— Что ж, я бы с удовольствием…
Он взял меня за руку и нежно поцеловал ее.
— Это будет всецело мое удовольствие.
ТЯЖЕЛАЯ УТРАТА
Среда, 1 декабря 1790 года
Фонтенбло — город-призрак. Сейчас-здесь никто не живет, кроме цыган, которые разбивают на его улицах свои таборы. Дворцовые сады заросли, повсюду высокая трава.
Тем не менее наша встреча была очень трогательной: маркиз от волнения заикался сильнее обычного, тетушка Дезире разрыдалась. Старики ахали, как выросла Гортензия, и без конца целовали ее.
Маркиз слаб, как может быть слаб человек в семьдесят шесть лет. В самом деле, большое счастье, что он еще с нами. Тетушку Дезире я нашла здоровой телом и душой, это для меня большое облегчение. В их доме видны признаки небрежения — ясно, что они едва сводят концы с концами.
Довольно скоро тетушка Дезире перевела разговор на Александра. Она вырезает все, что о нем пишут в листовках, и вклеивает вырезки в большой альбом, который с гордостью нам показала, благоговейно переворачивая страницы. Она не упомянула о своем отношении к его взглядам. Интересно, что она о них думает? И как бы она могла о них не думать? Александр высказывался за отмену феодальных прав — не трудно догадаться, чего это стоило маркизу, его отцу! Теперь он выступает сторонником превращения церкви в государственное учреждение. Неужели тетушка не понимает, что это значит?
— Взгляни на эту, — предложила она, указывая на одну из вырезок. — Его имя упомянуто целых пять раз.
— Поразительно, — пробормотала я, переворачивая страницы альбома.
На следующий день
Утром обсуждали с тетушкой Дезире денежные дела. Более откладывать невозможно: надо решить хотя бы, что делать с Аделаидой д’Антиньи, незаконнорожденной дочерью Александра, которую мы обе поддерживали, хотя едва хватало на жизнь самим. Тетушка Дезире считает, что я недостаточно тверда с Александром и что моя слабость сильно упрощает ему жизнь.
— Если бы ты потребовала большего, он бы, вероятно, почел за благо примириться.
— Может быть, я не желаю примирения, — сказала я, продолжая шить.
— И все же ты к нему неравнодушна!
— Как и многие женщины. — Об «успехах» Александра ходили легенды.
Тетушка Дезире прокашлялась. Последовало недолгое молчание.
— Но ты же не хочешь оставаться одна?
— По-моему, у меня нет иного выбора.
Тетушка Дезире опустила кружево, которое плела.
— Роза, я должна тебе кое-что сказать, — начала она, как будто собиралась поведать страшную тайну. — Мудрая женщина не позволяет себе беспокоиться из-за «развлечений» мужа. Она закрывает на них глаза. Предоставляя мужу свободу, ты получишь над ним власть.
Признаюсь, я не нашлась что ответить. Я знала, что тетушка умеет добиваться своего, но не подозревала, что при этом она руководствуется такой философией.
Чувствуя, что завладела моим вниманием, тетушка Дезире продолжала:
— Александру нужны бурные проявления чувств, он легко увлекается. Однако такая непомерная чувствительность лишь подчеркивает доброту его сердца. Семью, пережившую расставание супругов, уже не восстановишь, а бесчестье ляжет на поколения потомков. Говорю, понимая, что тебе больно это слышать, но прислушайся к голосу мудрости и опыта. Роза, ради детей ты обязана сделать все, что в твоих силах, ради примирения с мужем — человеком, которого дал тебе Бог.
Сейчас уже давно стемнело. Я сижу у себя в комнате. Лекция тетушки Дезире вызывает у меня улыбку, но сказанное ею приводит меня в уныние. Я без колебаний умру за своих детей, но стану ли я ради них жить с Александром?
Фонарь бросает на стены трепещущие тени.
В его призрачном желтом свете я вижу благополучие, но тени сулят горе… В этих зыбких тенях я вижу свое поражение.
13 декабря 1790 года, Париж
Дорогая Роза, сегодня одиннадцатая годовщина нашего венчания. Пишу, чтобы напомнить Вам о союзе, давшем миру двух прекрасных детей.
Собираюсь на праздники в Фонтенбло. Нет сомнений, что туда также собирается приехать и мой брат-роялист. Общаться не горячась для нас теперь почти невозможно, но ради гармонии семейных отношений я постараюсь отложить мысли об истине в сторону.
P. S. Проследите, чтобы Эжен ежедневно занимался. Не допускайте никаких исключений, ибо именно из-за потакания слабостям пускает корни его природная склонность к лени.
Рождество
Приехал Александр, нагруженный подарками. Среди них ларчик для ювелирных украшений для Гортензии и эмалевые пряжки для туфель — для меня. От волнения Гортензия разрыдалась и заперлась у себя в комнате. Так сказался нежданный знак внимания от незнакомца, ее отца.
Вполне разделяю ее смятение.
Воскресенье, 26 декабря
Что за ужасный вечер! Тетушка Дезире сидит в гостиной с маркизом, дает ему эфир, старается его успокоить.
Все началось после ужина, за кофе. Маркиз спросил Франсуа о том, как идут дела в Ассамблее. Александра, мне кажется, покоробило то, что с этим вопросом отец обратился не к нему, и он пустился пространно излагать выдвинутые им предложения. Тогда Франсуа предложил Александру рассказать отцу о своих взглядах на духовенство.
— Ты тоже считаешь, Александр, — спросил маркиз, — что священники должны отречься от церкви?
— Его воззрения легко прочесть по лицу, — заметил Франсуа. — Александр не только поддерживает этот проект, но был одним из депутатов, которые выдвинули его изначально.
— Почему у духовенства должны быть привилегии? — горячо воскликнул Александр. — Верим в равенство, а поддерживаем неравенство…
— Красивые слова, — перебил его Франсуа, — но суть вопроса они не затрагивают. Церковникам светская честь неведома. И что станешь делать, если попы откажутся? На фонарях их повесишь?
Тетушка Дезире вышла из столовой. Я нашла ее в гостиной, где она бездумно переставляла религиозные реликвии на каминной полке.
Из столовой до нас донеслось восклицание Александра:
— И эта реальность есть голод!
— Неужели это правда? — Тетушка Дезире была страшно бледна. — Александр что же, думает, что священнослужители должны отречься от папы?
Она тяжело опустилась в кресло возле камина и поежилась, как от холода. Несмотря на тлеющие угли, в комнате действительно было холодно. Из столовой доносились голоса Франсуа и Александра.
— Я этого не потерплю, Александр де Богарне! — резко сказал маркиз.[45]
Упало и разбилось что-то фарфоровое, по коридору стремительно прошел Александр. Хлопнула парадная дверь, сотряслись стены, послышался затихающий перестук копыт. Тетушка Дезире дала волю слезам.
Пятница, 31 декабря
В последний день года из Парижа прискакал на гнедом мерине Александр.
— Не хотел неудачно начинать новый год, — сказал он, обняв сначала Гортензию, а затем Эжена.
— Ты привез мне что-нибудь? — спросила Гортензия.
— Разумеется, — улыбнулся Александр.
Дети с нетерпением развернули подарки: Эжену отец подарил кнут для верховой езды, а Гортензии — синюю бархатную сумочку.
— А это для вашей мамы.
Еще один сверток Александр вручил мне. Внутри оказалась вышитая муфта.
— Красивая. — Я поцеловала его в щеку.
Эжен и Гортензия, хихикая, выбежали из комнаты.
Александр налил себе бренди.
— Отец уже простил меня?
— Он теперь так забывчив. Скорее всего, просто не помнит, что вообще ссорился с вами.
— Я привез ему «Историю Англии» Хьюма.
— Хотите подарить ему книгу, написанную протестантом?
Александр шлепнул себя по лбу.
— Об этом я не подумал.
— Сколько вы сможете пробыть здесь?
Мой муж поморщился.
— У меня утром назначена встреча в Париже.
— В воскресенье? В первый день нового года?
Он лишь вздохнул.
— Мы делаем историю, и это отнимает много времени!
Александр признался, что беспокоится о речи, посвященной народному образованию, которую собирался произнести на следующей неделе в Якобинском клубе. Он опасался, что никто не придет. Билеты на выступление Робеспьера раскупили заранее, но выступление такого малоизвестного деятеля, как-он…
В коридоре послышалась какая-то суета, и в комнату, как была в шляпке, вбежала тетушка Дезире.
— Александр! — Она была бледна. — Ты слышал?
— Что?
— Ты не знаешь? — Прижав одну руку к груди, другой тетушка стала рыться в поставленной на стул корзинке.
— Тетушка Дезире! — Я испугалась, что она нездорова.
Тетушка вытащила из корзины газету.
— В Сан-Доминго убиты две тысячи креолов! Убиты рабами!
— Убиты? Две тысячи? — Я приложила руку к губам. Боже мой!
Александр взял у тетушки газету. Кэп-Франсуа разрушен, дорога к городу усыпана телами рабов, десять тысяч убитых, прочитал он.
Десять тысяч? Я не ослышалась?
— Мы разорены! — Тетушка Дезире искала что-то на письменном столе. — Кажется, где-то тут была нюхательная соль.
— Она за перьями, — показала я.
— Наши плантации расположены довольно далеко от Кэп-Франсуа, — напомнил Александр.
Тетушка стала подниматься по лестнице, направляясь в комнаты маркиза.
Я стояла у камина, глядя на игру пламени.
— Это прискорбно, — сказал Александр. Он стоял у окна, приподнимая и отпуская головку эфеса шпаги.
— Да.
— Может, вам лучше присесть? — спросил он.
— Не беспокойтесь.
— Я настаиваю. — Он прочистил горло. — Я принес… и другие вести.
Предчувствуя недоброе, я села на стул.
— Вам ведь известно, что почтовое сообщение с Мартиникой затруднено. Британцы организовали блокаду.
С Мартиникой? Я кивнула.
— Депутат Дюнкерк пытался связаться с моей семьей.
— Потому-то я и приехал. — Александр опустился на стул рядом со мной. — Эммери просил меня упомянуть вам, что, несмотря на бушующую там гражданскую войну, ему передали письмо. — На Мартинике гражданская война?
— А вы не знали?
Сердце у меня затрепетало.
— Что, плохие вести, Александр?
— Да.
Я чувствовала покалывание в пальцах.
— О моей сестре?
— Нет.
— Ну, говорите же!
— Ваш отец… Он…
Я стиснула руки.
— Мне очень жаль, Роза. В прошлом ноябре ваш отец отошел в мир иной. — Муж положил руку мне на плечо.
Отец. Слезы подступили к глазам.
Александр достал из кармана жилета платок и дал мне.
— Вы, конечно, ожидали этого, не так ли? Ваш отец уже давно болел.
— Нет!
1 января 1791 года
Новый год. Так тихо. Ни балов, ни приемов. Вместо надушенной воды в фонтанах — застойные лужи.
Проснулась с чувством утраты. Думаю об отце — о человеке, столь склонном к мечтам. Для чего он жил? И чем в конце концов закончил?
Мама его ненавидела.
Это звучит грубо, но правду надо уважать. А она такова: может, отец и страдал, но он ничего не добился в этой жизни, ничего не достиг.
АЛЕКСАНДР В ОБРАЗЕ ГЕРОЯ НАЦИИ
21 июня 1791 года, Фонтенбло
Утром по пути к парфюмеру я обратила внимание на плакат, вывешенный на стене таверны. Жирными буквами было выведено слово «Богарне». Александра избрали председателем Национальной ассамблеи.[46]
Я тотчас вернулась домой, окликнула тетушку Дезире и детей, игравших в саду.
— У меня новость о вашем отце!
Тетушка Дезире вышла на площадку лестницы.
— Маркиз у себя? — спросила я.
— Это о папе! — воскликнул Эжен, оставляя грязные следы сапог на ковре.
— Все ли благополучно с Александром? — спросила тетушка.
— У меня хорошие вести.
Тетушка Дезире провела нас в комнаты маркиза. Там я сообщила свою новость. Пришлось повторить дважды.
— Мой сын? Александр? Председатель Национальной ассамблеи? — восклицал, не веря, маркиз. — Но это невозможно!
Я уверила его, что ошибки быть не может. Во всей стране, если не считать короля, нет человека более влиятельного и могущественного, чем мой муж.
Среда, 22 июня
Волнуюсь, не могу спать, не получая новостей. Что-то случилось, ибо ворота Парижа закрыты. Ни почты, ни газет. Курьеров не пропускают ни в город, ни из города. Люди шепчут, что король и королева бежали из Парижа — мысль невероятная.
Только утром, во время шествия на празднике святого причастия, удалось достать номер «Монитёра». Наши опасения подтвердились: в ночь на двадцатое король и королева с двумя детьми покинули дворец подземным ходом, ведущим из дворцовой кухни. Говорят, что королевская чета направилась в Варенн.
Опасаясь неистовства толпы, мы сразу вернулись домой. В спальне маркиза тетушка Дезире стала читать вслух газетные статьи. Мы были очень горды, что Александру доверили сохранять целостность государства «твердой и верной рукой».
— Председатель депутат Александр Богарне, — с выражением читала тетушка Дезире, — принял меры для задержания короля…
— Задержания короля! — У маркиза начался нервный приступ.
— Нет, тут имеется в виду не захватить, а освободить его! — Тетушка бросилась искать эфир.
Король не бежал, его похитили. Его предстояло не задержать, а «освободить». Если бы можно было так легко менять действительность по собственной воле!
23 июня
После ужина мы устроили застолье в честь моего двадцативосьмилетия, когда нас встревожил шум, доносившийся с улицы. Горничная тетушки Дезире подошла к окну.
— Толпа перед домом.
— Перед нашим домом? — уточнил маркиз.
К окну подбежали дети. Я вскочила на ноги и едва не сшибла вазу.
— Быстро отойдите от окна! — скомандовала я.
— Там кричат «дофин»! — сказал смущенный Эжен.
— Боже мой! — прошептала тетушка Дезире. — Они имеют в виду Эжена.
— Потому что он сын Александра?
— Но здесь нет дофина, — возразила Гортензия. — Разве он в Париже?
Я пришла в такой ужас, что не могла ответить. Толпа нарекла моего сына дофином, будущим королем.
27 июня 1791 года, Париж
Дорогая Роза, спасибо за поздравление. И пожалуйста, простите, что пренебрег Вашим днем рождения. Меня лихорадит. Не сплю уже четверо суток. События последней недели заставляют много думать — как о самом себе, так и о народе.
В минуты отчаяния я вспоминаю слова Руссо о том, что добродетель в своем лучшем проявлении велит нам смириться с ярмом необходимости.
Не то ли происходит сейчас с теми, кто родился в дворянских семьях? Как одушевляет избавление от этого рабства, как одушевляет возможность свободно и смело рисковать жизнью ради истины и справедливости! Жертвы, приносимые нами революции, будут великим благодеянием для человечества. Как можем мы потерпеть поражение, если так ценим пришпоривающую нас добродетель?
30 июня
Франсуа избрал в Ассамблее роль защитника короля.
— Из-за него нас всех повесят! — горячился маркиз.
Еще вчера бедняга гневался из-за того, что Александр осуждал короля.
В Национальной ассамблее братья борются друг с другом за голову короля.
Богарне за, Богарне против… Если не один сын, так другой.
18 июля 1791 года, улица де Турнон, Париж
Дорогая!
Уже поздно, почти полночь, но чувствую необходимость написать тебе. Сегодня вечером Александр произнес в Якобинском клубе замечательную речь. Она так вдохновляет! Мы все были там и аплодировали ему — Мари, Мишель де Кюбьер, Фредерик. Даже княгиня Амалия пришла послушать, несмотря на свои роялистские позиции. Потом все отправились в кафе «Кавацца» в Пале-Рояль. Там Александр сообщил мне, что ты намерена переехать в Париж, чтобы дети могли получить образование.
Я в восторге от мысли, что буду иметь возможность чаще видеть тебя и детей, но мне кажется, тебе стоит знать, что сейчас представляет собой Париж. Мы вечно кидаемся из одной крайности в другую — как в мелочах, так и в делах великих. Только подумай: неделя началась с большого празднества и перенесения останков Вольтера в Пантеон, что выросло в целое шествие: еще одно театральное представление, блестяще поставленное художником Давидом (знакома ли ты с ним? Однажды он был у меня в салоне). Разумеется, я должна была принять участие в этом действе. Служба началась в масонской ложе Девяти Сестер, затем собравшиеся прошли через несколько триумфальных арок к месту, где прежде была Бастилия. Там гроб оставался до следующего утра.
Когда мы с Мишелем Кюбьером вернулись туда в понедельник утром, роз, мирта и лавров уже не было. Представители разных секций и клубов явились в тогах и красных шерстяных шапках (вроде тех ужасно колючих, которые нам приходится надевать на масонские собрания). Гроб поставили на колесницу, и упряжка белых лошадей повезла его к Пантеону. Я была вся в слезах.
В четверг люди вновь собирались возле Бастилии: на сей раз отмечали Праздник федерации. Мы сами туда не пошли (не патриотично, не спорю!), но вечером небо прямо расцвело фейрверками.
А вчера, будто в наказание за чрезвычайно приятное времяпрепровождение, разразился бунт на Марсовом поле. Начиналось все мирно. Мари была там с группой женщин, они собирались подписать петицию за учреждение Республики. Но потом под главной трибуной кто-то обнаружил двух мужчин, которых приняли за шпионов. Толпа пришла в ярость, и с ними быстро расправились. Лафайет вызвал Национальную гвардию, кто-то в толпе крикнул: «Огонь!» — и в результате — более пятидесяти погибших.
Слава богу, Мари невредима! За день я выпила целую бутылку настойки лауданума.[47] К тому же сейчас — неделя стирки, а две женщины, которых я наняла в помощницы, то и дело исчезали: то на праздник, то на демонстрацию, то на бунт. А теперь еще эти ужасные похороны…
Если, несмотря на мои предостережения, ты не передумала перевезти детей в этот град увеселений, то рекомендую тебе связаться с мадам Остен — креолкой, вдовой с тремя детьми (сейчас с ней живет только один, если не ошибаюсь). Мне сказали, что она недавно сняла дом на улице Сен-Доминик (неподалеку от отеля «Де Зальм») и ищет компаньонку, чтобы разделить расходы. Это хороший район; по крайней мере, соседские хулиганы не отрезают кошкам уши. Ты убедишься, что это добрая женщина, и не пожалеешь, что я направила тебя к ней.
26 июля 1791 года, улица Сен-Доминик, Париж
Дорогая мадам Богарне, Ваше письмо с приглашением было получено вчера. Беру на себя смелость передать через Вашу тетушку, мадам Фэнни Богарне, несколько строк по поводу привлекательных сторон моего нового жилища.
Дом большой и разделен на две квартиры. Комнаты для прислуги на третьем этаже. Мы с дочерью (двенадцати лет) занимаем первый этаж. Квартира на втором этаже невелика, но очень светлая. Есть обнесенный стеною сад. Непосредственно за нашим домом находится церковь Святого Фомы Аквинского.
Буду очень рада видеть Вас здесь в следующий вторник вечером, чтобы Вы могли осмотреть комнаты. Надеюсь иметь удовольствие приветствовать Вас и Вашу семью в качестве соседей, искренне Ваша мадам Остен.
Вторник, 2 августа, Фонтенбло
Как и было договорено, я посетила мадам Остен на улице Сен-Доминик, чтобы осмотреть квартиру. Дверь отворила служанка. Едва она хотела что-то сказать, как позади нее появилась огромная женщина в маске с металлической сеткой, какие надевают фехтовальщики, и с саблей в руке.
— Кто это? — спросила она, снимая маску. Голос у нее был приятный, грудной.
— Мадам Богарне. — Должна признаться, я поспешно протянула ей свою карточку. — Я полагаю, меня ждут.
— С какого вы острова? — воскликнула женщина, узнав мой акцент, и опустила саблю. — Нет, позвольте, я сама отгадаю: с Мартиники?
Это была мадам Остен — оказалось, что она из Сент-Люсии. Выяснилось даже, что ее родители знали моего отца! Показав мне комнаты, которые очень хороши и светлы, она пригласила меня в гостиную на первом этаже, чтобы угостить имбирными конфетами и стаканчиком пунша. Мы проговорили несколько часов.
Зовут ее Эми. Несмотря на дородность, у нее изящные, даже изысканные манеры и язвительное остроумие. Ей тридцать, она всего на два года старше меня; вдова, но прекрасно управляется с тремя детьми и ни от кого не зависит. Ее сыновьям пятнадцать и шестнадцать лет (служат кадетами), а дочери Люси — двенадцать, она пока дома. Чувствую с Эми настоящее родство душ.
1 сентября, Париж
Я без сил: мы наконец-то переехали. Наняла горничную, Агат Рибль, кроткое создание, заикается. Я уверяю, что бояться ей нечего, но она только сильнее трясется — уже разбила три стакана.
14 сентября
Сегодня в Ассамблее король дал клятву верности конституции. Весь день трещали петарды. Революция окончена!
Александр приехал к нам на улицу Сен-Доминик праздновать. У дверей я приняла у него плащ и шляпу.
— Поздравляю, — сказала я, обнимая его. Он раскраснелся, от него пахло бренди. Не сомневаюсь, что в Якобинском клубе провозгласили немало тостов. — Вы выиграли!
Александр засмеялся.
— Мы все выиграли.
Сверху, прыгая через две ступеньки, скатился Эжен, а вслед за ним — и Гортензия.
— Что выиграли? — спросила она.
— Конституцию, — ответил Эжен.
— Вам следует гордиться достигнутым, — сказала я, когда мы оказались в гостиной на втором этаже. Я знала, каких неимоверных трудов потребовало написание конституции, давшей Франции лучшее от двух миров: республику с монархом. — Какое вы, наверное, теперь испытываете облегчение!
— Посмотрим, сможет ли король смириться с нею… — Александр набил и раскурил трубку. — Ему будет нелегко делиться властью. Ведь его воспитывали повелевать подданными, а не быть им чем-то обязанным.
— Был бы он мудр — воспользовался бы возможностью объединить Францию, — сказала я.
— К сожалению, короли не наследуют мудрость. И теперь, несомненно, все монархии направят сюда войска, чтобы спасти короля от того, что тут происходит.
— Так вы считаете, будет война?
— Несомненно.
— С Австрией?
Он кивнул.
— И с Пруссией, и с…
В это время на лестнице послышался топот, и в гостиную вбежали Гортензия и Эжен. Они поймали в саду лягушку. Мы с Александром помогли детям устроить для нее «домик» в дорожной корзинке.
Затем, поужинав бараниной и сливочными пончиками, мы повезли детей на выставку живописи в ежегодный Салон. Войдя в галерею, сразу увидели двойной портрет: Александр с депутатом Робеспьером. Эжен и Гортензия, конечно, обрадовались, узнав отца, хоть и не могли понять престижности подобного портрета. Мы восхищались сходством изображения и натуры.
Домой шли вдоль реки, ахая от восторга при разрыве каждого фейерверка. Мимо медленно фланировали влюбленные пары. Я вспомнила, как меня впервые представили Александру: он был так молод, так порывист в своем белом мундире. А я, юная дикарка с Островов, так хотела понравиться, что готова была предложить ему свое сердце — все, без остатка. Прямо над нами взорвалась ракета. Я вздрогнула и стиснула руку Александра. Наши розовощекие дети побежали вперед. «Вот приятная картина», — подумалось мне: муж, жена и двое детей вышли на вечернюю-прогулку.
Февраль 1792 года
Все, как предсказывал Александр: Франция находится в осаде. Стянутые к нашим границам австрийские и прусские войска готовятся к броску на Париж, они хотят спасти нашего короля и защитить нас от демократии.
20 апреля
Париж превратился в вооруженный лагерь. В церкви Святого Фомы Аквинского устроили арсенал: на скамьях сложены ружья, мушкеты, сабли, штыки и даже ядра. Повсюду ходят вооруженные пиками люди. Мальчишки, которые еще слишком молоды, чтобы воевать, часами стоят в очередях, хотят записаться добровольцами. Эжен смотрит на них с завистью. Мне приходится уводить его силой.
21 апреля
Проснулась с дурным предчувствием; когда утром неожиданно приехал Александр, я сразу же насторожилась.
— Вы в военной форме! — С улицы доносился топот копыт, женский крик, далекий барабанный бой. Страх, который я испытала, проснувшись, не оставлял меня. — Семейные мужчины не должны служить, Александр. Я не понимаю.
— Республике требуются офицеры.[48] — Александр положил руки мне на плечи, проникновенно глядя в глаза. — Роза, пожалуйста, не заставляйте меня идти на войну без вашего благословения.
Это был торжественный момент, но тут под шинелью у него что-то шевельнулось. Я вскрикнула, а Александр вытащил из-за пазухи страшного на вид мопса размером не больше морской свинки, с туловищем желтовато-коричневого цвета и черной головой.
— Его зовут Король Карл, — сказал Александр, держа в руках извивавшегося щенка, который, вырвавшись из его рук, свалился на половик и, сопя, стал обнюхивать мне ноги. — Эта собака стоила мне десять луидоров, — гордо добавил Александр.
Я позвала Агат, мою застенчивую горничную, но она побоялась прикоснуться к псу, который слишком походил на крысу.
— Это всего лишь щенок, — сказала я, взяла крошечное создание на руки и, жестом пригласив Александра следовать за собой, пошла в детскую.
— Это собака? — спросил Эжен, трогая маленький хвостик.
— Он кусается? — Гортензия протянула к щенку руку, которую тот лизнул. Дочка взвизгнула. Щенок зарычал.
— Он голодный?
— Он останется у нас? — поинтересовался Эжен.
Александр вопросительно посмотрел на меня: позволю ли я?
Я погладила мордочку малыша. Он лизнул мою руку и стал покусывать за палец. Нос у него приплюснутый, морда уродливая, но все же щенок меня очаровал.
— Давайте назовем его Фортюне!
Все согласились со мной, и в результате мы с Александром и детьми провели утро самым приятным образом. Грустно было прощаться с Александром. Я подарила ему камень: мой талисман, который хранила с детства.
— Он всегда будет при мне. — Александр помедлил у дверей. — Мне разрешено поцеловать вас, Роза?
— Скажи «да», мама! — воскликнул Эжен.
Я обняла мужа.
— Да пребудет с тобой Господь! — крикнула Гортензия, когда Александр выезжал из ворот.
— Ну, идемте, — пробормотала я, вытирая слезы Гортензии. — Дочери солдата не пристало плакать.
Как и солдатской жене.
ФРАНЦИЯ СРАЖАЕТСЯ
23 апреля 1792 года
В Париже введен комендантский час. К десяти часам вечера город погружается в темноту. Тихо, только слышен топот сапог караульных по булыжной мостовой да крик дерущихся в переулках кошек. Откуда-то доносится звон колокола — все время одного и того же, — красивый, печальный звук, такие теперь слышишь так редко. Большинство церковных колоколов переплавили на пушки.
25 апреля 1792 года, Валансьен
Дорогая Роза, меня определили в штаб генерала Бирона. Из опасений за безопасность укрепленных городов здесь сосредоточена только часть войск. Вследствие этого военные планы будут осуществляться очень малыми силами. Узнав об этом, я составил завещание. Направляю его Вам, скрепив печатью. Не вскрывайте его, пока я жив…
4 мая
Александр участвовал в битве с австрийцами. О его доблести пишет «Монитёр». Я с гордостью показала статью детям. На стену в столовой мы повесили карту, по которой следим за перемещениями наших войск. Кроме того, вырезаем из газет заметки и вклеиваем в альбом; он уже весьма толст, ибо «Монитёр» ежедневно публикует патриотические статьи об Александре.
17 мая
Александр присылает письма, которые по его указанию я сжигаю, прочитав. Революционные армии малочисленны, пишет он, плохо экипированы и не обучены. Повсюду царит подозрительность. Солдаты не доверяют офицерам, те — подчиненным. Один генерал был принужден отменить штыковую атаку, поскольку его солдаты проголосовали против нее; другого убили его же солдаты. Его же солдаты. Боже правый!
Вторник, 19 июня
Вечером с улицы донесся какой-то шум. Я выглянула: дорога была запружена телегами с пожитками. Что случилось? Я сбежала вниз в комнаты Эми.
— О, король огорчил всех, — вздохнула она, с замечательной невозмутимостью растягиваясь на кушетке. Она была в белом костюме для фехтования, на полу лежала сабля.
В дверях появилась ее горничная с портмоне в руках.
— Заплатите мне жалованье.
Эми посмотрела на нее с отвращением.
— Народ в панике, все до последнего. — Она неохотно встала и подошла к письменному столу.
— А что, другие слуги уже сбежали? — спросила я.
Горничная в сердцах выругалась.
— Австрийцы идут на Париж, и наш дорогой король собирается открыть этим мясникам ворота пошире. Я… я здесь не останусь!
Эми предложила горничной бумажные купюры, но та настояла на том, чтобы ей заплатили звонкой монетой.
— Еще одна, — вздохнула Эми, когда дверь за горничной захлопнулась. — Давайте достанем бренди, что ли…
21 июня
Сегодня утром меня разбудила Агат и с волнением стала рассказывать:
— Ночью такое было! — Горничная подала мне чашку горячего шоколада. — Во дворец ворвались!
— Кто?
— Народ ворвался, весь дворец заняли. — Она уже не заикалась.
— Агат, объясни, пожалуйста…
Мало-помалу мне удалось понять, что к чему. Вчерашние празднества закончились насилием. Толпа народу ворвалась во дворец, требуя, чтобы король направил войска для защиты Парижа от австрийцев.
— Королева не пострадала? — спросила я. — А дети?
Агат посмотрела на меня с подозрением. Я поняла свою ошибку: не следует при слугах обнаруживать симпатий к королевской семье, и особенно — к королеве.
28 июня
Агат твердит, что королева задумала сжечь здание Ассамблеи вместе с находящимися в нем депутатами и что в подвалах женских монастырей хранятся мушкеты и порох. Гортензия больше не хочет есть хлеб.
— Я не хочу умереть, — повторяет она: по словам Агат, священники задумали погубить всех, отравив хлеб.
— Это тебе мадемуазель Агат сказала?
Гортензия уставилась на меня в ужасе:
— Мама, Агат теперь гражданка, а не мадемуазель.
Моя дочь — революционерка. Теперь она отказывается беседовать за едой. Из патриотизма.
Понедельник, 2 июля
Ходили с Эми в итальянскую оперу смотреть «Непредвиденные события» с мадам Дюгазон в роли субретки. Княгиня Амалия предложила нам свою ложу.
— Там будет королева, — сказала Эми.
— Не думала, что королева теперь бывает в театре, — сказала я.
Она еще несколько месяцев назад отказалась от всех своих лож, лишив таким образом народ одного из поводов упрекать себя.
— Ее вынудили появиться в театре.
Наша ложа располагалась прямо напротив королевской. Появление ее величества публика встретила аплодисментами. С королевой были дети: дофин, красивый мальчик около семи лет в военном мундире, и дочь, молодая дама, а также сестра королевы, мадам Элизабет, и еще одна женщина, — вероятно, гувернантка детей.
Во время спектакля я рассматривала лицо королевы. Трудно было поверить, что ей лишь за тридцать, она кажется гораздо старше. Дофин, очаровательный ребенок, сидел у нее на коленях, и королева то и дело целовала его в макушку, а он все смотрел ей в лицо. Похоже, его сбивали с толку ее слезы.
В третьем акте субретка и лакей пели дуэтом. Тогда мадам Дюгазон воскликнула, глядя прямо на королеву:
— Ah! Cotte j’aime ta maitresse![49]
Тут трое мужчин в панталонах выскочили на сцену и стали угрожать певице. Стража поспешно увела особ королевской семьи из театра. Продолжать после этого спектакль было, конечно, невозможно.
Четверг, 19 июля
Австрийцы перерезали дороги, по которым в Париж подвозили провиант, и мы остались совершенно безо всего. Теперь мы уже не шепчем друг другу сплетни, а просто советуемся, где можно раздобыть зерно (знающие молчат). Каждый день там и сям бунтуют из-за отсутствия продовольствия.
Сантер, командующий Национальной гвардией, предложил всем избавиться от кошек и собак, поскольку то, что они едят, лучше отдать людям.
— А как же «благословенный» хлеб? — запальчиво интересуется Агат. Каждое воскресенье священники благословляют тысячи буханок хлеба, которые остаются несъеденными. — А мука, которой пудрят парики? Как с нею быть?
Моя застенчивая служанка растеряла всю застенчивость.
10 августа
Прошедшей ночью народ запрудил улицы. Утром детей из школ отправили по домам. Затем вечером, часов примерно в девять — как раз когда Фредерик, княгиня Амалия, Эми и я собирались вместе поужинать, — в церквях зазвонили колокола.
Фредерик хотел пойти посмотреть, что происходит. Мы пробовали его отговорить, но тщетно. Тогда Эми предложила ему свою саблю.
— Нет, с ней я буду выглядеть слишком аристократично, — сказал Фредерик, беря вместо сабли нож для разделки мяса.
Вернулся он почти в два часа ночи. По-прежнему звонили колокола. Фредерик слышал, что на рассвете у дворца будет демонстрация.
— Еще одна? — спросила я.
— Кто ее собирает? — спросила княгиня.
— Коммуна. — Щеки Фредерика порозовели — на улице перед домом, где квартировали солдаты, выставили бочонки с вином.
— С какими требованиями? — Я страшно боюсь Коммуны.[50]
— Арестовать короля.
Арестовать короля?
Я села. Я не могла понять. Как это вообще возможно? Ведь король и есть закон.
На рассвете снова зазвонили колокола. Я подошла к окну и раздвинула занавеси. По улице шла группа оборванцев, двое вооружены пиками. Один — в синей блузе марсельских портовых рабочих, — увидев меня в окне, закричал:
— Смерть аристократам!
Я спряталась за занавески, чтобы он меня не видел. Издалека послышался мушкетный выстрел, потом пушка выстрелила картечью.
Где-то началась стычка.
В тот же день, позже
Власть перешла Коммуне. Сотни убитых, сотни арестованных.
— Надо выбираться отсюда, — шепнула я Эми. — По крайней мере, увезти детей.
Но как выбираться? Кому можно довериться?
— Говорят, возле аллеи Инвалидов, рядом с бульваром, стена низкая. Может быть, там ее удастся перелезть.
— Лезть через стену? — Нам придется бежать в темноте по полям? Эжен и Люси, может, и смогут, но Гортензия…
Все-таки слишком опасно. Поэтому мы остаемся. Готовимся к худшему.
НАПРАСНЫЕ ХЛОПОТЫ
Понедельник, 13 августа 1792 года
Я стояла на балконе, когда во двор въехала карета, запряженная четверкой лошадей. Лакей помог выйти из нее пожилой женщине. Я не могла рассмотреть ее лица, оно было закрыто капюшоном.
Вскоре Агат принесла мне надушенную лавандой визитную карточку графини де Монморен.
— Что ей надо? — поражалась я, развязывая утренний чепец и берясь за парик.
Увидев меня, графиня протянула ко мне дрожащие руки.
— Умоляю, помогите! Граф де Монморен арестован Коммуной!
— Ваш муж?
— Его спутали с мсье Арманом де Монмореном, министром иностранных дел!
Неуклюжий, забывчивый граф Люс де Монморен, милый старик, — как можно было принять его за дипломата?
— В какой он тюрьме? — спросила я.
— Его держат в Аббатстве.
Оно расположено совсем недалеко от нас. Накануне мы с Эженом и Гортензией во время прогулки проходили мимо него. Все окна заколочены досками.
— Никто ничего не знает! Я в отчаянии — к кому мне обратиться?
Понедельник, 20 августа, половина четвертого пополудни
Гражданин Бото — высокий старик с детским лицом и самодовольным взглядом. Выглядит сытым. Мне показалось, что мы прежде встречались.
— Я когда-то продавал полоскания от зубного камня на Ореховой улице, — сказал он, слегка шепелявя.
Разумеется, «Вода Бото».
— Я воспользовалась вашим советом много лет назад, — сказала я.
— Помогло вам мое снадобье?
— Да, — солгала я.
— Его изобрел мой дядя, — с гордостью сказал он.
Бото с сочувствием выслушал мой рассказ о том, что графа Люса де Монморена по ошибке арестовали, перепутав с однофамильцем, но сказал, что в одиночку мало что сможет сделать, и предложил мне через четыре дня сходить на прием в доме депутата Поля Барраса. Там, по его словам, будут некоторые члены трибунала.
— Но я даже не представлена депутату Баррасу, — сказала я.
— Почту за честь представить вас ему, — заверил меня гражданин Бото.
Вторник, 21 августа
Сегодня Агат вернулась с рынка розовая от возбуждения: видела человеческую голову, отрубленную гильотиной.[51]
— Толпа ревела! — сказала она. — Но все кончилось слишком быстро.
23 августа
Днем перепуганные дети прибежали в гостиную, услышав, что наши войска на востоке будто бы разбиты австрийцами.
— Папа там? — спросил Эжен.
Я заверила, что нет, с его отцом все благополучно.
— Но как же мы?! — плакала Гортензия.
— Не австрийцев надо бояться, — прошептала Агат. — Это священники и аристократы, сидящие в тюрьмах, это они приставят нож к твоему сердцу, пока ты спишь.
Гортензия заплакала в голос. Мне не сразу удалось ее успокоить.
— Увольте Агат, — посоветовала вечером Эми. Мы сидели в садике и попивали кларет, наблюдая за появлявшимися звездами.
— Это слишком рискованно, я не отважусь. В последнее время именно слуги многих выдавали властям.
Пятница, 24 августа
Вечером прием в доме депутата Барраса. Княгиня Амалия предложила мне один из своих великолепных нарядов. Принимаю травяное снадобье от расстройства желудка, но должна поехать, несмотря на недомогание.
В тот же день, вечером
Гражданина Бото и меня провели в элегантно обставленное и увешанное гобеленами фойе. К нам, ступая с заученной грацией учителя танцев, вышел, волоча саблю, человек лет сорока. Он обнял гражданина Бото и потрепал его по щеке.
— А что это за очаровательная дама, которую вы привели ко мне, Франсуа? — Махнув рукой на театральный манер, депутат Баррас поцеловал мне пальцы.
— Ах, знаменитый депутат Баррас! — Я сделала глубокий реверанс.
— Не могу без отвращения гадать, чем бы я мог прославиться. — Он улыбнулся, вынув из правого глаза монокль с золоченым ободком. Блеснул бриллиант на среднем пальце. Депутат был в желтых шелковых панталонах и высоких черных сапогах для верховой езды, весь в старорежимных кружевах. Судя по тому, что мне доводилось о нем слышать, едва ли передо мной стоял революционер.
— Неужели так много вариантов? — спросила я. От него сильно пахло серой амброй.
— Бесчисленное множество. — В свете факелов лицо его было как восковое: угловатое, с высокими скулами. С виду чувствительный человек, со скорбными щенячьими глазами. — Мой дорогой Бото, — сказал он, беря меня за руку, — вас не оскорбит, если я представлю даму своим гостям?
Когда мы вошли в гостиную, я остановилась полюбоваться картиной Грёза.
— Я потом покажу вам свою коллекцию, — пообещал депутат Баррас, — у меня наметанный глаз на прекрасное…
— Некоторые называют это слабостью, — шепнул Бото.
Депутат Баррас криво улыбнулся мальчишеской улыбкой, довольно милой.
— Кстати, о прекрасном: вижу на вас творение гражданки Дюперре, — заметил он, оглядывая замысловатое сооружение из кружев и лент на плече моего платья. — Замечательная модистка, но, как мне говорили, слишком темпераментна.
— Замечательная, — кивнула я, не посмев признаться, что платье одолжено мне на время.
Весь вечер депутат Баррас был сама галантность (подозреваю, он из тех мужчин, кого процесс соблазнения увлекает куда больше, чем цель). После третьего тоста за республику я достаточно осмелела, чтобы выразить свою озабоченность арестом графа де Монморена. Депутат Баррас от моих слов, по крайней мере, не отмахнулся: это больше снисходительного «Разберемся!», которое я почти рассчитывала услышать.
Он представил меня четырем присутствовавшим членам Трибунала. По почтительности, с которой они обращались с депутатом, я видела, что было бы разумно поддерживать с ним дружбу… определенно, не ссориться. К тому же он меня забавляет.
Вторник, 28 августа
Сегодня вечером объявлен комендантский час. Не будет никаких карет и лошадей на улицах после девяти часов. Проскакавший на лошади глашатай объявил, что обыски начнутся в полночь.
Что нам прятать? Эми сожгла множество любовных писем. Перед тем как бросить очередной листок в огонь, она вслух читает из него весьма интимные места.
— Жаль, что у меня нет любовных писем: даже сжечь нечего, — посетовала я. Письма Александра более похожи на проповеди, восхваляющие достоинства республики.
— Оставьте его послания на видном месте, где они попадутся на глаза, — сказала Эми.
Агат украдкой наблюдала за нами, и я вдруг подумала: не соглядатай ли моя горничная?
29 августа 1792 года
Гражданка Богарне, по поводу ареста и заключения в тюрьму гражданина Монморена сообщаю Вам, что через неделю, в четвертый день сентября, в три пополудни состоится судебное слушание.
Четверг, 30 августа
Были арестованы и тысячи других: представители духовенства, аристократы.
— Мы следующие, — сказала Эми, надевая фехтовальную маску.
28 августа 1792 года, Валансьен
Дорогая Роза, мне в Страсбурге присвоят звание фельдмаршала. Уезжаю завтра. Не знаю, сколько времени потребуется, чтобы туда добраться, — по дороге я буду инспектировать стоящие в городах гарнизоны. Не волнуйтесь, у меня отличная лошадь. Передавайте привет детям.
2 сентября
Австрийские войска в двух днях пути от Парижа. Город охвачен паникой. В задней комнате на небольшом дубовом столе мы с Эми собрали оружие: нож для разделки мяса, ее саблю, пистолет дю Брея. Трогаю холодный металл, воображая худшее. Могла бы я? Желала бы?
Понедельник, 3 сентября, вечер
День рождения Эжена, ему одиннадцать. Над городом стоит колокольный звон. Медленно тянется за часом час, в начале каждого стреляют из пушки.
Я задернула шторы и запретила детям выглядывать из окон. Спокойно прикалываю ленты по случаю дня рождения, произношу молитвы, чтобы отогнать смерть. Кинжалы всегда наготове, мысленно перебираю события дня: дети накормлены, белье починено, постельные принадлежности проветрены. Такими уловками отгоняешь страх. Но теперь дети спят, я жду у окна, наблюдаю, прислушиваюсь, на столе передо мной — пистолет. В темноте правит страх. Что делать, если на меня нападут? Хватит ли у меня мужества отнять чью-то жизнь? Как это делается?
4 сентября
В два, а может быть, в три часа ночи я услышала тихий смех и подошла к окну. Над городом в звездном небе висела луна. «Спокойно!» — подумала я, но потом в темноте увидела движущийся огонек. В городе ходили с факелами.
На улице подо мной появились два пьяных парня: это их смех меня потревожил. Я присмотрелась. Они что-то тянули по мостовой. Спотыкались, падали, смеялись и снова начитали тянуть. Что же это у них? И потом я увидела… человеческое тело в черном одеянии с голыми белыми ногами. Священник.
Меня едва не вырвало. Я отвернулась и стала хватать ртом воздух.
С рассветом я переоделась в уличную одежду, приколола розетку из лент и отправилась на улицу Лиль. Фредерик служил в Национальной гвардии; он должен был знать, что происходит.
Несмотря на ранний час, меня приняла княгиня Амалия, тоже не спавшая в эту ночь. Она провела меня в сад, где пригласила сесть под цветущей акацией. Там, в покое, среди красивых растений, она рассказала мне, что случилось ночью. Перебили узников тюрем; как мужчин, так и женщин.
Мне стало дурно.
— А граф де Монморен? Он в Аббатстве…
Княгиня Амалия взяла меня за руку.
Боже мой! Сегодня мне предстояло предстать перед присяжными. Но уже поздно.
Я СТАНОВЛЮСЬ ДОБРОЙ РЕСПУБЛИКАНКОЙ
Пятница, 21 сентября 1792 года
Эми полна решимости обеспечить мою безопасность.
— Вам предстоит стать хорошей гражданкой, образцовой республиканкой. — С этими словами она надела на меня красную шапку и приколола розетку из камвольной[52] ткани; шелковая не годится. — И так всякий раз, как выходите из дому.
Я только вздохнула.
Далее Эми взяла на себя смелость рекомендовать мне облачаться в менее привлекательную пелерину.
— Выставлять свое благосостояние напоказ сейчас небезопасно, — объяснила она. — Так же, как и демонстрировать, что вы носите чистое.
Она дала мне пелерину, купленную в магазине подержанной одежды: изношенную, заплатанную, неприглядного грязно-желтого цвета.
— Вот теперь все идеально: выглядите ужасно.
Суббота, 22 сентября
Утро новой республики выдалось дождливым и унылым. На улицах под дождем толпился народ: пили вино, пели песни, праздновали новую «Эру Свободы». Люди в древнеримских туниках, в рваной старой армейской форме, в заплесневевших придворных платьях, взявшись за руки, ходили из одного квартала в другой.
Эми натаскала в переднюю гостиную революционных газет.
— Для нашего салона, — объяснила она мне.
— Какого еще салона?
— Вечером каждого вторника. Революционеры, добро пожаловать в наш дом! — сказала она. — Эта шумная публика может оказаться даже забавной.
26 сентября
Наш «салон» пользуется успехом. Пришло семнадцать гостей. Первой явилась Фэнни в модной сейчас сельской одежде. С нею пришли Мишель де Кюбьер (он потолстел), дочь Мари (худая), гражданин Леста (с виду богач) и вдовец-мулат из Сан-Доминго, который оказался более чем на дружеской ноге с Мари. Все делали вид, что нисколько этим не шокированы.
Мари сообщила мне, что подала документы на развод с Франсуа по новому закону.
— Это просто! — На ней была шапочка работницы с огромной трехцветной розеткой спереди. — Когда вы собираетесь разводиться с Александром?
— Об этом я не думала, — призналась я. Несмотря ни на что, я по-прежнему считаю Александра своим мужем, отцом моих детей.
Было приглашено несколько депутатов, включая Барраса, прибывшего в компании с гражданином Бото и депутатом Тальен; все — в прекрасном настроении.
Депутат Баррас поцеловал мне руку.
— Гражданка Богарне, — сказал он, и его большие глаза сделались печальными. — Узнал об участи вашего друга, очень сожалею…
Гражданин Бото казался не менее огорченным.
— Мы опоздали… — прошепелявил он и пожал плечами.
— Я намеревалась написать вам обоим, — ответила я. — Благодарю за помощь.
— Можно ли доверять стареющим вольнодумцам в компании дамы? — прервал наш разговор молодой человек в красном сюртуке. Необычайно высокий и коротко стриженный, он двигался как кошка.
— Мама разрешила тебе сегодня отлучиться из дому, Тальен? — спросил депутат Баррас, готовя стол для игры в карты. Гражданин Бото засмеялся.
— Депутат Тальен — секретарь Коммуны? — спросила я при случае у Эми. — Но он так молод… — Хоть на вид и благовоспитанный, он опасен, как острый нож: полон сарказма, непочтителен, в меру остроумен.
— Ему едва ли исполнилось двадцать пять, он сын лакея. Хотя пригож, не правда ли? И по-видимому, образован. Хозяин его отца по ошибке дал ему образование. Мне говорили, Тальен цитирует Плутарха, как благородный. Говорят, его хозяин — и есть его отец. Видите что-либо аристократическое в его профиле? Внешне он благовоспитанный и добродушный человек, но, говорят, безжалостен в делах политики — ну что ж, ведь он один из комиссаров… Вы слышали о девяностолетней старухе из Сен-Дени? Под видом делегатки пронесла в Ассамблею склянку серной кислоты, хотела плеснуть ему в лицо.
— Он сентябрист? — Я думала о Люсе де Монморене, о его ужасной смерти. Как мы могли пригласить к себе в дом сентябриста?
— Но влиятелен… у него надо будет попросить пропуск на выезд из города для княгини Амалии и Фредерика. — Эми стиснула мне руку. — Говорят, он любит аристократок.
После неисчислимых тостов за республику я пригласила гражданина Тальена поиграть со мной в экарте.[53] Я чувствовала, что он слаб по части азартных игр, и доставила ему большое удовольствие, проиграв. После второй игры (которая обошлась мне в семнадцать ливров) я собралась с духом попросить за своих друзей.
— И позволить вашему другу Фредерику вступить во вражескую армию? — ответил вопросом Тальен.
Я не смогла сдержать улыбки.
— Простите, я не нахожу в этом ничего смешного, — сказал Тальен.
— Такое с ним впервые, — объяснила я. — Прежде моего друга не рассматривали как ценное приобретение для чьей-то армии.
Дорогой Фредерик имел репутацию труса. Его даже выставили из Национальной гвардии, куда он пошел добровольцем.
То ли по легкомыслию, то ли нет, но Тальен сказал, что, по его мнению, добыть паспорта вряд ли удастся.
— Должен же быть какой-то выход! — Если бы Фредерик и княгиня Амалия не остались здесь из-за меня, они были бы уже в Англии, в безопасности.
2 октября
Днем ходила в контору депутата Тальена вновь просить о паспортах для Фредерика и княгини Амалии. Пришлось некоторое время подождать. Тальен работал над гранками «Друга граждан» — революционной газеты, которую он сейчас издает. Согласившись наконец поговорить со мной, он объяснил, что спешит закончить эту работу к сроку и потому забросил все прочие дела.
— Тогда, может быть, увидимся как-нибудь в другое время? — спросила я и набралась храбрости пригласить его на ужин.
— Идеально! — сказала Эми, когда я рассказала ей об этом и попросила взять к себе на вечер Эжена и Гортензию.
В тот же день, вечером
Депутат Тальен ушел, моя добродетель неприкосновенна. Она несколько поблекла, но не запятнана. Мы провели вечер вместе; выпили две бутылки вина, которое ему определенно пришлось по вкусу. Играли в пикет и говорили о республике, о конституции, о будущем. Оказалось, под холодной маской благонравия скрывается молодой человек, который искренне стремится принести пользу обществу. Он пламенно верит в революцию, предан идее построения нового мира.
— Умеренные депутаты считают, что радикалы напрасно перечеркивают наше славное прошлое, — сказал он, — а сами тем временем игнорируют настоящее. Отказываются видеть окружающую нас нищету.
— Трудно понять, как можно ее не заметить.
Поговорили о семьях, о надеждах и мечтах.
— Вам двадцать четыре? Двадцать пять? — спросила я. — Не ищете себе жену?
— Разве что жену некоего бригадир-генерала, — ответил он.
— Вы понимаете, что я имею в виду, — улыбнулась я.
— Мне кажется, я не способен на чувство, которое называют любовью.
Я посмотрела на него с удивлением.
— Это так печально…
— Зато безопасно. — Тальен встал, собираясь уходить. — Вы не спросили о паспортах для ваших друзей. — Он вытащил из кармана камзола бумагу. — Я устроил, чтобы выпустили двоих.
В глазах Тальена отразилось пламя свечи.
— Вы очень добры, — сказала я.
— Мало кто зовет меня добрым.
— Но у меня к вам еще одна просьба, — продолжала я, осмелев от вина. — Меня беспокоит судьба девушки по имени Анна-Жюли де Бётизи, она в тюрьме Пор-Либр. Ей всего девятнадцать.[54] Три дня назад маркиза де Мулен, рыдая, рассказала мне о своей племяннице, брошенной в тюрьму после возращения ее семьи из Германии.
Тальен улыбнулся.
— Создается впечатление, что ваш список может быть долог…
Он подался ко мне.
Спеша, я наклонилась, подняла его саблю и подала ему ее.
— Мне кажется, на этот раз вы все-таки влюбились, — заметила я.
Вздохнув, он приложил руку к сердцу:
— Все ищут моей погибели.
Я засмеялась. Он ушел довольный, я испытала облегчение.
Четверг, 4 октября
Фредерик и княгиня Амалия тихо уехали сегодня утром, я даже не успела с ними попрощаться.
9 октября
Вечером получила записку от Фредерика: «Увы, мы возвращаемся».
Я поспешила к отелю «Де Зальм». Дверь мне открыл сам Фредерик. Он плакал.
— Безнадежно. Мы погибли!
Княгиня Амалия рассказала, как все было. Они выехали в Амьен, но на почтовой станции возле Клермонта у них спросили документы. Никакие уговоры («Даже золото!» — вставил Фредерик) не смогли убедить начальника станции не передавать их властям. По счастью, начальник района оказался более милостив и отпустил их с условием, что они немедленно вернутся в Париж.
— И вот мы снова здесь, в самой веселой тюрьме Европы, — заключил Фредерик, взмахнув вышитым носовым платком. — По крайней мере, тут мы можем ходить в оперу.
Пятница, 12 октября
Александр прислал своего лейтенанта с письмом:
«Я не могу более доверять вам. Стоит ли напоминать о законе?»
— Я уполномочен забрать сына генерала Богарне с собой в Страсбург, — сказал лейтенант.
— Эжен должен ехать в Страсбург? С вами?
— Да.
— Сейчас? Это, конечно, какая-то ошибка…
Я снова прочла записку. «О законе?» Да, как отец, Александр был вправе требовать, чтобы его детей перевезли куда угодно. У меня не было выбора.
Эжен с гордостью прикрепил к поясу саблю. Гортензия положила в его заплечный мешок рисунок. Я проверила содержимое корзинки с продуктами.
Шел дождь, поэтому прощались мы у двери. Я боялась заплакать, но была поражена — и, признаюсь, опечалена — энтузиазмом Эжена. Что ж, он ведь ехал к отцу на фронт… Что может быть ближе мальчишескому сердцу?
МЫ ГОРЮЕМ О КОРОЛЕ
5 ноября 1792 года
Эжен присылает короткие грустные письма. Жизнь в Страсбурге вовсе не такова, какой он себе ее представлял. Вместо того чтобы оказаться на фронте, среди палаток и лагерных костров, он поступил в Национальный колледж — революционный интернат, где ему не нравится даже сильнее, чем в аристократическом.
Гортензия мучается с перевязью на плечо, которую взялась вышить для брата. Она очень скучает по нему. Мы все по нему скучаем.
16 ноября
Провела большую часть этой недели, беседуя с желающими быть гувернанткой Гортензии. Днем спросила швею, у которой заказывала себе манто, не заинтересуется ли она такой работой. Ее зовут Мари де Ланнуа, и она настаивает, что происходит из старинного фландрийского рода: тщеславная женщина с претензией на аристократизм. Болтает без умолку, но умеет читать, и я в отчаянии от того, что у меня нет выбора. Так или иначе, будучи бывшей швеей королевы, она научит Гортензию шить, и, таким образом, требование закона будет соблюдено. К своим обязанностям приступает уже на следующей неделе.
Понедельник, 19 ноября
— Мадемуазель Ланнуа, проходите, пожалуйста!
В нашем доме появился новый жилец: дородная женщина с лицом в оспинах и резцами, выдающимися над нижней губой, с дурным запахом изо рта. Она сразу настояла на том, чтобы ее спальня была на втором этаже, а не на третьем: аристократке не место среди слуг. Гувернантка трижды отсылала обратно на кухню бараньи отбивные, чем вывела из себя нашу повариху. Эта дама не терпит никакого «тыканья» — даже в обращении к детям и к псу, который попытался ее укусить.
Агат, наша заикающаяся революционерка, — единственная отважная душа. Только она, не робея, обращается к гувернантке «гражданка Ланнуа» и берет на себя смелость энергично, по-братски ее обнимать — к большому неудовольствию той. Признаюсь, все это меня очень забавляет.
22 ноября
Мадемуазель Ланнуа не разговаривает с Агат.
— Не хочу иметь ничего общего с этой якобинкой, — твердо сказала мне гувернантка.
— Должна вам напомнить, — парировала я, — что мой муж также якобинец, бригадир-генерал революционной армии. Вы в республиканской семье.
Я настояла, чтобы она брала Гортензию на революционные праздники и позволяла ей играть с детьми торговца книгами. В разговорах с мадемуазель Ланнуа я выступаю гораздо большей патриоткой, чем на самом деле; ее заносчивость и высокомерие даже во мне пробудили революционный дух.
Понедельник, 26 ноября
Дом превратился в шпионское гнездо. Агат шпионит за Ланнуа, а та — за Агат. Гортензия шпионит за ними обеими.
На прошлой неделе дочь сообщила мне, что каждый день после завтрака Агат тайком уходит из дома неведомо куда. Я проверила — действительно так. Агат уходит украдкой в десять утра. Через час возвращается раскрасневшаяся, в то время как домашние дела не сделаны.
Теперь я выяснила, куда она ходит. Оказывается, ее привлекает гильотина на другом берегу реки, на площади Людовика Пятнадцатого — ныне площади Революции. Там теперь каждый день собирается толпа, и, пока летят головы, торгуют лимонадом, дети играют, пожилые дамы сплетничают.
29 ноября
Утром ходила к своей портнихе на улицу Сент-Оноре. У меня упало сердце: по улице, приближаясь ко мне, ехала телега с тремя мужчинами и женщиной, их везли к гильотине. Один из мужчин — совсем молоденький, почти мальчик, — плакал; другой старался его утешить. За телегой, отплясывая фарандолу, следовало пятеро мальчишек.
Потрясенная, я перешла улицу и обратно возвращалась вдоль дворцовых садов. Там я нашла свободную скамью под каштаном и села. Сердце мое теснила печаль. Неподалеку от меня, под деревом, продавец игрушек расставлял на подносе крошечные гильотины — как раз такие Гортензия и Эжен упрашивали меня купить, а я непатриотично им отказала.
Я слышала крик толпы, собравшейся на площади Революции. То и дело одни начинали петь, другие подхватывали, песня звучала громче и радостнее. Утро стояло ясное и солнечное, и если отвлечься от мыслей о ноже гильотины, то просто невозможно представить себе более безобидное собрание.
Раздался приветственный гул толпы и возглас:
— Да здравствует республика!
Упала голова.
Во что превратилось наше общество?
22 ноября 1792 года, Страсбург
Дорогая Роза, победа увенчала наше оружие! Я был уверен, что мой генерал, великий Кюстин, возьмет Майнц, а заодно и Франкфурт! Эта победа доказывает праведность нашего дела. Наша республика, сбросив иго тирании, понесет знамя свободы всем народам мира! Эта новость упростила мою работу по обучению новых рекрутов. Слава стучит в их сердцах и заставляет с усердием браться за дело.
Эжен болел лихорадкой, но теперь поправляется.
8 декабря 1792 года, Страсбург
Дорогая Роза, ликование обернулось позором. Войска генерала Кюстина вынуждены отступить к Майнцу, где застряли на зиму. Многие из моих людей дезертировали. Ходят слухи, что в результате Кюстин будет арестован. Не верьте тому, что читаете в газетах.
Среда, 26 декабря
Начался суд над королем.
— Это оскорбление! — воскликнула Ланнуа. — Король не может совершить ничего дурного! — Она убеждена, что компрометирующие документы, обнаруженные в железном сундуке, специально подложены туда якобинцами.[55]
— Умоляю вас, Ланнуа, придержите язык! — прошептала я, призывая ее осмотрительнее выбирать выражения. Выступать в поддержку королевской семьи сейчас — преступление, караемое смертной казнью. — Гувернантке голова еще пригодится.
— К черту! — воскликнула она. — К черту, вот так!
У нее есть свои привлекательные черты, но их еще нужно поискать.
В тот же день, позже
Вечером ко мне зашла рыночная торговка рыбой. Меня удивил исходивший от нее запах розового масла. В гостиной она сняла капюшон. Это была Фэнни.
— Почему вы в таком наряде? — спросила я.
— Я пришла предостеречь тебя, — прошептала она, дав мне знак молчать. — Франсуа бежал. Он пытался освободить короля.
— Боже мой! — Я опустилась на стул. — Освободить короля? Из Темпля? — Эти слова я произнесла одними губами.
Фэнни, кивнув, достала из корзинки карандаш и бумагу. «Франсуа был одним из горстки», — написала она. И добавила: «Это заговор».
Я так была потрясена этой новостью, что едва соображала. Старший брат Александра, осторожный, тихий, благородный Франсуа предпринял в высшей степени рискованный шаг, отчаянный и героический. Он рисковал жизнью ради спасения короля.
Фэнни сунула мне в руку другой обрывок бумаги. «Он в Германии, хочет вступить в эмигрантскую армию в Кобленце», значилось на нем.
Я бросила исписанные бумажки в огонь. Что же, Франсуа и Александр теперь будут воевать друг против друга? Неужели только смерть примирит их?
В коридоре послышался звук затворяемой двери. Агат. Я жестом показала Фэнни, чтобы она соблюдала осторожность.
Фэнни протянула ко мне руку. В ней был драгоценный камень, бриллиант. Прошедшие сквозь него лучи света дрожали на коже.
— Я возьму только звонкой монетой, гражданка, — громко сказала она, обнаруживая умение говорить с площадным акцентом: умение, о котором я не знала. Не будь я так встревожена, этот момент мог бы показаться мне забавным.
— Это настоящий? — едва слышно спросила я. — Что вы за него просите?
— Меньше половины его истинной стоимости.
— Вы говорили с Франсуа? — прошептала я, убедившись, что нас не подслушивают.
Фэнни кивнула.
— Он приходил попрощаться с Эмили, оставил письмо своему отцу. Попробую выбраться сегодня из Фонтенбло. Надо предупредить маркиза. Разумеется. Теперь мы все будем под подозрением.
— Но как? — Всю неделю кордоны были закрыты.
Фэнни посмотрела в сторону коридора.
— Я знаю одну швею, которая живет в двух шагах от пролома в стене, — нашлась она. — Им пользуются только контрабандисты.
Снова в коридоре послышались тихие шаги.
— Итак, добрая женщина, сколько вы хотите за это?
Фэнни написала что-то на клочке бумаги. «Буду скрываться», — прочитала я. И тут мне во всей полноте представилось наше положение. Очень могло оказаться, что Фэнни я больше никогда не увижу. На глазах выступили слезы, несмотря на все мои старания.
Фэнни вложила мне в руку бриллиант, ущипнула меня за щеку и вышла.
Вторник, 15 января 1793 года
Короля признали виновным в государственной измене. Ланнуа сильно нездоровится; чтобы поставить ее на ноги, давали ей крепкое спиртное.
— Его убьют? — спросила Гортензия. — Отрубят голову?
Я уверяю ее, что нет. Как бы ни любили французы свободу, всем нам дорог наш добрый король Людовик.
17 января
Я находилась в парфюмерной лавке на улице Нёв-де-Пати-Шо, когда услышала снаружи крик конного глашатая:
— Король должен умереть! Король должен умереть!
Я повернулась к хозяйке лавки. Она разрыдалась и выбежала. Я вышла на яркое зимнее солнце. Другие тоже вышли и стали вдоль улицы. Все были потрясены и смотрели друг на друга молча. Наш король должен умереть?
21 января
С рассветом забили в барабаны. Я закрыла шторы, но барабанный бой все равно был слышен.
Ланнуа не выходила из своей комнаты, молилась. Агат отнесла ей чашку чая.
Трижды прозвучала барабанная дробь, даже Гортензия примолкла. Я обняла дочь.
Король мертв. Мы убили своего короля.
ЗВЕЗДА МОЕГО МУЖА ВОСХОДИТ И ЗАКАТЫВАЕТСЯ
28 мая 1793 года
Сегодня вечером заходил депутат Тальен — голова с короткими щетинистыми волосами непокрыта, несмотря на накрапывающий весенний дождь.
— Что случилось? — Жена солдата всегда боится новостей.
— Ваш муж получит повышение по службе, — сказал Тальен.
— Повышение? — Александр всего два месяца назад стал генералом.
— Будет командующим Рейнской армии. Завтра об этом объявят в Ассамблее.[56] — Тальен отстегнул саблю и прислонил ее к стене.
— Неужели нельзя ничего сделать, чтобы этому помешать?
— Это большая честь, гражданка.
Я прикусила язык.
Теперь почти три часа ночи. Не могу уснуть.
Александр — командующий армией? Мне бы радоваться, но меня одолевает страх. Оружие Александра — перо, а не сабля. Вижу себя во вдовьем трауре, вижу одетых в черное детей…
29 мая
Встретила под аркой Тальена; яркий плюмаж выделяет его среди депутатов в высоких черных шляпах. Он велел секретарю проводить меня в частную ложу Ассамблеи — если судить по роскоши отделки, та некогда принадлежала королевской семье. Со своим ватерклозетом и камином, она больше похожа на квартиру. В ложе уже находились три дамы, одна из них — в алом атласном платье с глубоким декольте. Они представились гостьями депутата Барраса, «увы, уехавшего с миссией на юг», пояснила мне женщина в алом платье.
Наблюдали за ходом заседания. Когда Александра провозгласили командующим, Тальен вскочил на ноги и зааплодировал. Одобрение депутатов, однако, было далеко не единодушным.
— Давайте признаемся честно, граждане, — кричал депутат, сидевший в дальнем от подиума конце зала, — командующим провозглашен виконт Александр де Богарне, но он же… аристократ!
На него зашикали со всех сторон.
— Поздравляю, виконтесса, — сказала мне дама с веками, накрашенными серебряными тенями.
— Называйте меня, пожалуйста, гражданкой, — ответила я и быстро поднялась, чтобы уйти.
3 июня 1793 года, Страсбург
Дорогая Роза, меня шумно приветствуют, но чувствую я себя далеко не в безопасности. Война, ведущаяся на полях сражений, проста по сравнению с войной в Ассамблее. Вам было бы полезно связаться с членами Комитета общественной безопасности. Из тех, кого я знаю, в ее состав входит депутат Барер: мы вместе работали в Генеральных штатах. Он может оказаться полезен, но будьте осторожны: в молодые годы он предлагал королю бриллиантовый трон, а позже, во время суда над монархом, настаивал на том, чтобы напитать Древо свободы королевской кровью. Доверять нельзя никому.
Вторник, 10 июня
Я без сил. Каждое утро пишу письма — просьбы, уверения. Каждый день сижу на заседаниях Ассамблеи, встречаюсь с членами разных комитетов. По вечерам бываю в салонах, посещаемых влиятельными людьми. Улыбаюсь, киваю, расспрашиваю.
Таким образом жена командующего Богарне добивается отмены секвестра,[57] наложенного на дом гражданки Монлозье и троих ее детей, отсрочки казни гражданина Доливье, освобождения депутата Эрви и назначения на должность в почтовой службе гражданина Базира, чья дочь теперь просит милостыню на Новом мосту.
Словом, жена командующего Богарне ведет собственную войну.
11 июня
Австрийцы сосредоточивают военные силы. В письмах Александра сквозит тревога. Он озабочен тем, что может случиться, если ему придется повести своих людей в бой.
«Мои войска плохо экипированы, ужасно одеты и голодны. Делаю все, что могу, для их обучения, для подъема боевого духа, но боюсь за них. Нас тридцать тысяч против трехсот тысяч, а молитвы нынче не в моде».
Воскресенье, 16 июня, четверть четвертого пополудни
Эми ликует. Ей удалось заключить брачный контракт Люси, которой сейчас четырнадцать, с тридцатичетырехлетним Жаном Анри де Круасси.
— Мсье де Круасси? Разве он не роялист, не контрреволюционер?
— Но до омерзения богат.
25 июня, Париж
Сегодня к нам в салон довольно рано приехал депутат Тальен, проиграв незадолго до того в фараон потрясающую сумму, как он признался мне по секрету.
— Звезда вашего мужа восходит все выше. Его прочат на пост военного министра.
— Всей Франции?
— Вы не рады?
— Его убьют. Это должно меня радовать?
Депутат Тальен беззаботно улыбнулся.
— Нас всех убьют. — Он пожал плечами и выложил на стол последнюю карту.
Четверг, 27 июня
Сегодня в Ассамблее Александра назначили военным министром. Несколько депутатов, протестуя, повскакивали с мест. Среди них был и Робеспьер. Депутат Барер вышел на трибуну напротив председательской ложи и в качестве доказательства лояльности Александра зачитал несколько его патриотических заявлений, сделанных им для газет. Командующий Александр Богарне слишком ценен, чтобы быть военным министром. Ему следует оставаться в Рейнской армии и вести ее к славным победам. Другой депутат возразил, что если Александр Богарне смог столь многого достигнуть на посту командующего армией, то «подумайте только о славе, которая выпадет на долю Франции, если его назначить командующим одиннадцатью армиями, то есть военным министром».
Одиннадцатью… бог мой!
Несколько депутатов протестовали, крича, что аристократа собираются назначить на один из важнейших постов в республике. Тут депутат Барер, вскочив на ноги, воскликнул:
— Он мой друг! Он мой друг!
Назначение было принято.
Я больна. Лежу. Все наши армии терпят поражение. Быть сейчас военным министром — верная смерть. Отправила письмо Александру, в нем умоляю его отказаться от нового назначения.
Вторник, 30 июля
Вечером, когда собрались гости, в салоне воцарилась довольно напряженная атмосфера. И вот причины: неожиданная сдача наших войск немцам под Майнцем, неспособность армии Александра прийти к ним на выручку, позор республики — все это кому угодно омрачит настроение.
— Хочу вам кое-что показать, — шепнул мне депутат Тальен, уводя меня в музыкальную комнату. — Это письмо, присланное вашим мужем в комитет. По-моему, вам следует его прочесть.
Он протянул мне послание — одну лишь страничку, исписанную наполовину. В прямых резких словах Александр выражал негодование по поводу сдачи наших войск под Майнцем, обвинял командиров, требовал их казни, требовал, чтобы их отрубленные головы были посланы противнику. Негодуя, он настаивал на том, чтобы правительство приняло его отставку; в знак протеста он готов был сломать свою шпагу.[58]
Я отдала письмо. Мне было не по себе оттого, что Александр возлагал вину на других, что призывал мстить.
— Он, несомненно, болен, — сказала я.
— До чего удобно! — Депутат Тальен сложил письмо и убрал его в карман камзола. — Неприятель атакует, миллион французов готовится к битве, а ваш муж желает подать в отставку. — Тон был саркастический. — Это не делает ему чести, гражданка. Вам следует знать, что в кулуарах по поводу этой выходки прозвучало слово «предатель».
— Командующий Богарне должен был повести свои расхлябанные войска против великолепно обученной армии, в десять раз превосходящей его числом? Должен был направить своих солдат на бойню?
— Но они все равно там окажутся, желают того или нет, — ответил депутат Тальен. — Нужно мужество, чтобы встретить свою смерть, но гораздо большее — чтобы встретить смерть других. Этот урок мы запомним надолго.
Наш разговор прервали дама с двумя мужчинами, один из которых был в военном мундире.
— Почему на улицах больше не разрешается танцевать? — спросила дама, пробегая пальцами по струнам арфы.
— Теперь танцы — еще одно из незаконных удовольствий, и меня это настораживает,[59] — сказал мужчина в мундире. Другой засмеялся.
— Депутат Тальен, дорогой, — взяла его за руку дама, готовая пуститься в пляс, — почему нельзя танцевать, скажите на милость?
— Робеспьер, как я слышал, не любит развлечений, — заметил мужчина в мундире.
— Робеспьер не любит женщин, — сказал другой.
— Передать ваши слова депутату Робеспьеру? — Тальен не сводил глаз с женщины, с ее глубокого декольте.
Я смотрела в пустой камин, не замечая их веселости. Что теперь будет с Александром?
18 августа
Александр каждый день письменно обращается к Ассамблее, требуя принять свою отставку. Ему каждый день отказывают.
21 августа
Ассамблея наконец приняла отставку Александра, но отныне он не может приближаться менее чем на тридцать лиг[60] к границам государства и менее чем на двадцать — к Парижу. Он преступник.
Когда это было объявлено, я находилась на галерее для публики. Депутат Тальен встал и вышел из зала. Я догнала его в садах — с некоторым усилием, ибо у него длинные ноги и ходит он торопливо.
— Возникли новые причины для тревог, — заметил он и, к счастью, остановился. Я пыталась перевести дух. — Отставка вашего мужа, ограничение его передвижений могут вас более не беспокоить. Подумайте лучше о его голове.
— Вы жестоки! — Меня рассердило его легкомыслие.
— Вовсе нет, гражданка, — сказал он. — Разве я не скрывал от вас обвинения, выдвинутые против вашего мужа? Разве не держал язык за зубами?
— Думаете, я не знаю?
Армейские комиссары в Страсбурге обвинили Александра в том, что он проводит время со шлюхами, тогда как должен готовиться к битве. Это я знала, но знала и больше. Например, что он ухаживал за дочерью армейского комиссара — гражданина Риважа, «богача Риважа», как его часто называли. «Мстителя Риважа», как я бы назвала его сейчас.
— Есть и более серьезные обвинения, — сказал депутат Тальен. — Говорят, ваш муж-аристократ, находясь в сговоре со своим братом Франсуа, намеренно привел дело к падению Майнца, намеренно предал республику.
— Кто бы стал так клеветать?
— Депутат Робеспьер, например. — Депутат Тальен оглянулся.
Я проследила за его взглядом; у фонтана, глядя на нас, стояли два депутата. Тальен продолжил, понизив голос:
— Гражданка Богарне, если позволите дружеский совет, постарайтесь стать невидимкой. Радикалы проведут через Ассамблею свой закон о подозрительных, который даст полномочия Комитету общей безопасности заключать людей в тюрьму без суда и даже без оснований!
— Разве вы не в этом комитете?
— Уже нет. Там теперь задают тон самые радикальные депутаты. Предостерегаю вас: не привлекайте к себе внимание. Было бы разумно отказаться от филантропической деятельности, от ваших усилий по спасению всех добрых людей Парижа. Уезжайте из города.
Я, наверное, побледнела, ибо он схватил меня за руку.
— Вы должны послушаться. Меня не будет здесь, чтобы помочь вам. Я сам уезжаю утром.
— Уезжаете? — Признаюсь, это новость меня огорчила. Я стала зависимой от его помощи, рассчитывала на его покровительство.
— В Бордо. С миссией.
— Поздравляю. — Я не знала, что еще сказать. — Бордо — прекрасный город.
— Я считаю, варварство царит повсюду, кроме Парижа.
— И надолго вы?
— Насколько потребуется, чтобы приручить население, обратить в истинную веру провинциалов, укротить их. — Он сделал комический жест.
Я улыбнулась. Его мальчишество проявлялось столь многообразно.
Он вытащил часы.
— Меня ждут в собрании на улице Сент-Оноре. Мы заказали гильотину, и подрядчик, немец, уверял, что она будет готова к сроку, но теперь у него, разумеется, множество оправданий, почему он не успел сделать ее вовремя.
Гильотина. Я взяла своего друга за руку. Я знала, он — благонамеренный патриот, но он так молод для возложенной на него власти, для опьяняющей власти над жизнью и смертью…
— Остерегайтесь, друг мой. Не…
Тальен наклонился и шепнул мне в ухо:
— Это вам надо остерегаться.
24 сентября
Ночью меня разбудила Агат. Она слышала стук.
— Это с обыском? — испуганно спросила я.
— Стучались у черного хода.
Я достала из-под матраса кинжал и надела халат. Агат исчезла. Я зажгла свечу и пошла к двери.
— Кто там?
Ответа не было, но за дверью послышался какой-то шорох.
— Говорите, прошу вас.
— Роза?
Я не смела вздохнуть.
— Роза, это вы? Пожалуйста, откройте.
Голос был знакомый. Я приоткрыла дверь, держа наготове кинжал. Передо мной в лунном свете стоял мой муж.
— Александр! — Я распахнула дверь. Он весь промок под дождем. — Вам же запрещено приезжать в Париж. Зачем вы здесь? Вас могут арестовать. Эжен с вами?
— Я понятия не имел, что сейчас творится в Париже. Повсюду караулы. Как же мне отсюда выбраться? — Он похудел. Лицо вытянулось, глаза светились лихорадочным блеском.
— Александр, где Эжен? — Я схватила его за руку.
Он обернулся ко мне:
— Эжен?
Уж не пьян ли он? Я чувствовала запах спиртного.
— В школе, — сказал он и прошел в гостиную, отодвинул штору и выглянул на улицу.
— Вы… вы оставили его в Страсбурге? — спросила я, следуя за ним. — Но, Александр, ему лишь двенадцать. Он не может…
На улице раздались крики. Затем постучали в парадную дверь.
— Надо убираться отсюда! — воскликнул мой муж и бросился в сторону кухни.
— Александр!.. — Но, прежде чем я успела остановить его, он исчез. — Берегите себя!
Кухонная дверь захлопнулась. Я заплакала.
Я ПЫТАЮСЬ БЕЖАТЬ ИЗ ПАРИЖА
4 октября 1793 года
Но вот наконец и он. Мы с Гортензией в удивлении смотрим на него. Он стал выше ростом, длиннющие ноги — и он так красив! Этот мальчик — мой сын.
Он добрался сюда из Страсбурга в компании с адъютантом Александра. При нем сабля, и он прекрасно владеет ею. Он смело сидит на лошади и знает, как ее укротить. На меня, женщину и свою мать, он глядит с робостью. Нервничает, когда я плачу.
17 октября
Королеву гильотинировали, обвинив в таких преступлениях, что невозможно и вообразить.[61] Прошлой ночью она явилась ко мне во сне и вручила свою голову.
— Нет! — закричала я.
Я сидела в темноте. Сердце колотилось. Ночная свеча догорела, светила луна, на стенах дрожали жуткие тени. Мне представилось, что я нахожусь на Мартинике. Мне казалось, я слышу рокот барабанов и пение.
У моей двери послышался шорох, в щели под ней я увидела движение света. Я задрожала.
— Мадам! — Это была Ланнуа со свечой в руке, белое лицо обрамлено ночным чепцом. — Я слышала крик. — Она поставила оловянный подсвечник.
— О, Ланнуа! — заплакала я. — Наша королева!
25 октября, два часа пополудни
Выпущен приказ новой власти: недели отменяются, теперь будут десятидневки.[62] Какой сегодня день? Какой месяц? Не знаю. Вендемьер, месяц сбора винограда? Или брюмер, месяц тумана?
Смена календаря всех только злит. Этот новый, более «естественный» порядок романтического календаря тумана, мороза, ветра и снега, лугов, цветов, жары и плодов не дает ничего, кроме лишних усилий, которые теперь затрачивают, чтобы перевести даты из прежней системы в новую. Куда подевались наши воскресенья? Где наши дни отдыха?[63]
— Задумано, чтобы сбить нас с толку, — сказал за чаем аббат Мено, священник соседней с нами церкви.
Вероятно, он прав, ибо мы определенно теряемся. И так уж изменились меры веса, объема и расстояний, названия монет, улиц, богов, а теперь еще и порядок дней.
— Они даже в загробную жизнь вмешались, — жалуется аббат. От него потребовали повесить на кладбище табличку с надписью: «Смерть — это вечный сон».
2 ноября
Эжен принес мне сегодня записку, доставленную почтальоном. Неумело запечатано воском, но печать не сломана. Почерк старательный — детский. Это от юной Эмили, она в Париже и сообщает мне, что ее маму увели в тюрьму.
— Что это? — спросил Эжен.
Я не сразу решилась сказать.
— Арестовали твою тетю Мари. Она в Сент-Пелажи…
— В тюрьме? — вздрогнул он.
— Она невиновна, — быстро проговорила я. — Она не сделала ничего дурного. — Как объяснить? Преступление Мари в том, что она была замужем за эмигрантом. Этого, по-видимому, теперь достаточно для заключения в тюрьму. Ее развод с мужем, революционная деятельность, работа на благо республики, скорее всего, ничего не значат. — Надо съездить повидать ее.
— В Париж? — спросил Эжен. В его глазах я видела страх.
Вечером показала записку Эми.
— Твой сын прав, — сказала она. — В Париже сейчас слишком опасно. Не надо привлекать к себе внимание.
— Но как я могу не поехать?
Мой саквояж уложен, утром уезжаю. Тихо.
Воскресенье, 3 ноября, Париж
Всю дорогу до Парижа ехали под дождём. В одном месте с глубокими колеями я боялась, что почтовый дилижанс свалится в канаву. Возле Мюля обогнали обоз с зерном под конвоем Национальной гвардии. За ним шли пешком крестьяне — волки, собравшиеся вокруг добычи.
В отеле Фэнни на улице Турнон меня принял гражданин Леста: «друг» Мари, переехавший в ее дом.
— Чем обязан удовольствию видеть вас? — спросил он. Это тщедушный человек с испуганными глазами. На нем был атласный белый халат с вышитым римским узором.
— Эмили прислала мне записку о своей матери. — Я приняла предложенную им чашку бульона из телятины. — Как Мари?
— Каждый день посылаю в тюрьму горничную с чистым бельем. По ее словам, Мари здорова.
— Вы ее не видели?
Позади я услышала шаги и повернулась. В коридоре, положив руку на перила лестницы, стояла Эмили.
— Я получила твою записку, Эмили, — сказала я.
— Не следовало тревожить твою тетушку, — повернулся к ней гражданин Леста.
Я подошла к Эмили и взяла ее за руку. Рука была холодная.
— Ты видела свою маму?
— Эмили! — прервала разговор ее няня, чернокожая женщина невероятных пропорций, стоявшая на площадке лестницы. Эмили быстро взбежала по ступенькам.
— Девочка легковозбудима, — сказал гражданин Леста. — Посещение тюрьмы расстроит ее.
Я повернулась к нему, сердце колотится в груди.
— Очень признательна вам за заботу, гражданин, но я намерена видеть Мари, — не сдавалась я. — И возьму с собой Эмили.
В начале третьего мы с Эмили отправились в тюрьму. У ворот тюрьмы Сент-Пелажи я взяла ее за руку со словами:
— Тебе не обязательно идти со мной.
Эмили прижала к груди сверток, который взяла с собой из дома. Она выглядела все такой же феечкой, как в детстве.
— Я хочу пойти, — сказала она.
— Ты смелая девочка.
Тюремщик, крупный и краснолицый, направил нас к караульному помещению, где нам пришлось подождать в компании двоих мужчин. Они курили на ступеньках и отнеслись к нам доброжелательно. Мы с Эмили сели на выдвижную кровать, застеленную грубым шерстяным одеялом. Вскоре тюремщик вернулся, тяжело дыша после подъема по лестнице. Позади него шла Мари. Волосы всклокочены, платье в пятнах, потрепанная трехцветная розетка на корсаже. Она попыталась пригладить волосы.
— Я приехала, чтобы помочь, — сказала я, чувствуя ее неловкость.
— Гражданин Леста не пришел?
— Он боялся, что вас это огорчит, — солгала я.
Эмили вложила сверток в руки матери. Там было чистое белье, серебряные вилка, нож и ложка, а также фарфоровая чашка, небольшая коробочка швейных принадлежностей и роман Ричардсона.
Тюремщик осмотрел содержимое кулька и забрал нож. Открыв коробочку, вынул ножницы.
— Пора, — поторопил он.
Эмили обняла мать.
— Старайся не быть никому в тягость! — напутствовала Мари свою девочку.
— Мы сделаем все возможное, чтобы вас вызволить, — сказала я и поцеловала ее в грязные щеки.
Мари сняла розетку и сердито сунула мне в руку.
Боюсь, что уже ничего не сделаешь. На душе тревога. Депутат Тальен в Бордо. Депутат Баррас на юге, как мне сказали. С ним и гражданин Бото. К кому взывать о помощи?
5 ноября
— Предлагаете мне обратиться с апелляцией в комитет? — Эмили покраснела. Я сразу усомнилась в правильности своего предложения.
— Комитет скорее откликнется на прошение, поданное дочерью заключенной, — сказала я.
Мы с Эмили готовились все утро: написали прошение, репетировали.
— Представь, что ты на сцене, — учила я, ибо, несмотря на застенчивость, у Эмили замечательный сценический дар. — Представь, что члены комитета — зрители.
Она сделала умоляющий жест.
— Да, вот так!
Незадолго до трех часов мы с Эмили поехали во дворец Тюильри. Нам сказали, что комиссия заседает в южном крыле. Мы шли широкими, отделанными мрамором коридорами, и сердце у меня колотилось. Я думала о королеве — о том, что когда-то она ступала по тем же самым камням, по которым сейчас иду я. Думала о ее детях, ныне сиротах, растущих в одиночестве в сырых тюремных камерах.
Мы сели в приемной с другими просителями. Эмили то разворачивала, то снова складывала свои бумаги. Наконец назвали ее фамилию. Я слегка ее подтолкнула. Она прошла в двойные двери.
Вскоре эти двери вновь отворились, и на пороге я увидела печальную Эмили, которая, казалось, стала меньше ростом.
— Не удалось! — зарыдала она. — Что, если я все испортила?
10 ноября
Казнены на этой неделе: Олимпия де Гуж, герцог Орлеанский, гражданин Ролан, гражданин Байи, астроном.
Сколько это может продолжаться? Даже коров сейчас не заманишь в Париж — так силен здесь запах крови.
Позже
Утром уезжаю в Круасси без Эмили. Не могу уговорить ее покинуть Париж, город, в котором заключена в тюрьму ее мать.
Понедельник, 13 января 1794 года, Круасси
Аббат Мено сегодня утром имел удрученный вид.
— Что-то случилось?
Он подал мне распечатанное письмо.
— Я получил уже со сломанной печатью, — прояснил он.
Из комитета.
— Вы читали? — спросила я.
— Плохие новости.
Я просмотрела письмо. Апелляция Эмили отклонена. Никаких причин для этого не указывалось. Я перевернула листок. Так мало слов, но они так много значат: женщина, мать останется в заключении, которое угрожает ее здоровью, ее сердцу. Вероятно, пойдет к гильотине и потеряет голову под пьяные возгласы черни.
Аббат Мено подвел меня к стулу.
— Выпьете бренди?
— Нет! — Я высвободилась из его рук. — Мне нужно уложить саквояж.
18 января
Вот как это было. Войдя в большой зал, я оказалась перед длинной очередью, в которой стояли люди разного пола и возраста, даже дети. По подушкам и корзинкам с едой я поняла, что многие из них находятся здесь уже долгое время. Я подошла к началу очереди.
— Я желала бы говорить с депутатом Вадье, — сказала я стражнику. На ордере об аресте Мари стояла именно его подпись. Они с Александром, как я вспомнила, вместе работали в Ассамблее.
— Все остальные тоже желали бы, — усмехнулся стражник.
Я протянула ему заранее написанное мною письмо:
— Можно ли в таком случае передать это депутату Вадье?
Стражник открыл большие двойные двери и отдал мой конверт человеку в голубом бархатном камзоле, сидевшему за письменным столом. Тот мельком взглянул на меня.
Я улыбнулась:
— Пожалуйста.
Он отвернулся. Вне всякого сомнения, на него только так и смотрят весь день.
Не оставалось ничего иного, как ждать. То и дело большие дубовые двери отворялись, человек в голубом камзоле называл чье-то имя, кто-то из нас входил. Это вселяло надежду, что когда-нибудь вызовут и меня.
По залу проходили, то скрываясь за дверью, то появляясь из-за нее, члены комитета — в том числе и Робеспьер в атласном камзоле в полоску. Какая-то женщина бросилась перед ним на колени. Ее оттащили стражники.
Ближе к полудню меня стало охватывать отчаяние. И тут я увидела, что по залу идет не кто иной, как депутат Барер! Я побежала за ним, позвала по имени. Он обернулся.
— Гражданка Богарне! — Что-то в его лице насторожило меня.
— Я провела здесь все утро, надеялась поговорить с депутатом Вадье…
— Мы очень заняты. — Он провел рукой по редеющим волосам, зачесанным так, чтобы скрыть плешь.
— Если бы я могла лишь поговорить с ним…
Он покачал головой и предостерегающе посмотрел, как бы говоря: «Не настаивайте».
— Боюсь, это невозможно, — проговорил он, прежде чем за ним закрылись большие дубовые двери.
Незадолго до пяти пополудни назвали мою фамилию. Наконец подошла моя очередь. Стражник дал мне конверт. Я сломала печать. Внутри была записка: «Зеленый салон, северная сторона». И подпись: «Б.».
Некоторое время ушло на поиски этого зеленого салона. Я сообщила стражнику свое имя, и тот открыл дверь. Меня ждали.
За элегантным письменным столом сидел депутат Барер. Комната была полна позолоченных часов и ваз. Были тут гобелены, несколько золотых и серебряных чайных сервизов, бронзовая статуя Девы Марии и трое огромных щипцов для снятия нагара со свечей. Депутат Барер дождался, когда дверь закроется, и лишь тогда предложил мне сесть.
— Я рискую, встречаясь с вами.
Мне показалось, что в комнате не хватает воздуха. Снаружи донесся приветственный гул толпы.
— Да здравствует республика! — кричал народ у эшафота.
Я торопливо заговорила:
— Добиваюсь освобождения из тюрьмы моей золовки, гражданки Мари-Франсуаз Богарне, пылкой республиканки. Ее заключили в Сент-Пелажи из-за бывшего мужа, который перешел на сторону врага. Но она давно разведена с ним и, как бы то ни было, не разделяет его взглядов…
— Гражданка Богарне, — широким жестом депутат Барер заставил меня замолчать, — я не могу помочь вашей золовке. У меня самого семья в тюрьме, и я даже своим не могу помочь. Я согласился встретиться с вами только из уважения к вашему мужу. Вы должны его предостеречь: ему угрожает арест. — Дальше он перешел на шепот: — Что же касается вас и ваших детей…
— Детей… о боже!
— Пожалуйста, поймите, вы должны быть чрезвычайно осторожны. Не могу передать насколько…
— Но гражданин Богарне в Блуа, — запинаясь, проговорила я. — Я даже не могу написать ему, чтобы предостеречь. У меня есть основания думать, что почту просматривают.
— Очень может быть. — Депутат Барер со вздохом поднялся. — Трудные времена… Большего я сказать не могу, — проговорил он напоследок, прежде чем попрощаться со мной.
Ланнуа встревожена моим состоянием. Принесла мне кларета. Вопреки предостережениям я поднялась с постели. Надо снова обратиться к депутату Вадье в письме, во имя спасения Александра и Мари. Мне следовало встать с постели и написать это письмо, от которого столь многое зависело, и надо было спешить, пока меня не оставило мужество, пока мной не овладел страх. Черновик я настрочила за час. Ланнуа приносила мне бульон, чашку за чашкой. Несмотря на недостатки черновика, я переписала все набело. Посыпая исписанный лист песком, я повторяла про себя молитвенное обращение к духам, которому много лет назад научила меня Мими. Запечатав конверт, я отправила Ланнуа доставить его. Если бы я ждала курьера, порвала бы письмо на кусочки.
4 марта 1794 года, Круасси
Долго гуляла сегодня вдоль реки. Вернувшись, увидела бегущего мне навстречу Эжена.
Что случилось?
Когда сын подбежал ко мне, я увидела слезы на его щеках.
Александра арестовали.
Я ПРИХОЖУ НА ПОМОЩЬ МУЖУ
6 марта 1794 года, Париж
К Люксембургскому дворцу — ныне это тюрьма — приближалась с трепетом, но вскоре успокоилась. Внутри толпились люди в аристократическом платье. Повсюду беседуют парами и небольшими группами, слышится смех. Некоторые комнаты продуманно обставлены мебелью. Видела женщину в полосатом полонезе[64] в сопровождении ливрейного лакея.[65]
Мне сказали подождать в элегантно обставленной приемной. Предложили чай, причем настоящий, а ведь это такая теперь редкость. Вскоре появился Александр. Его вид меня растрогал. Живя за городом, он загорел; светлые волосы даже светлее обычного. Мы обнялись и стали обмениваться новостями, как будто разговаривали у себя в гостиной, а не в тюрьме. Он признался, что страдает от несварения желудка, но это из-за нервов, а не из-за питания, которое, по его словам, там отличное. В заключении Александр встретил старого друга, гусарского офицера из полка Эстергази, они не спали всю ночь — пили вино, играли в бильярд.
— Все лучшие люди Парижа здесь, — сказал муж, как бы гордясь компанией, в которой оказался.
Он дал мне список необходимых ему книг и попросил денег, довольно крупную сумму, ибо заключение в таких комфортных условиях обходится недешево.
— Меня, несомненно, скоро выпустят, но до того счастливого дня я намерен проводить время с толком.
— Хотелось бы верить, — сказала я.
Неохотно пообедав в середине дня, я решила съездить к княгине Амалии и Фредерику. Мне не хватало самообладания княгини и способности Фредерика находить в любой ситуации забавную сторону.
У ворот отеля «Де Зальм» стояли гвардейцы, что озадачивало. Мне позволили войти во внутренний двор, но у дверей меня остановил лакей.
— Княгиня Амалия нездорова, — сообщил он.
— А князь Фредерик?
Лакей смутился. Он попросил меня подождать в прихожей, а сам исчез в одной из пышно убранных комнат. Вскоре он вернулся.
— Княгиня примет вас, — сказал он и провел меня в спальню на втором этаже, где я нашла княгиню Амалию с красными от слез глазами. Ее парик валялся на ковре.
Выяснилось, что Фредерик арестован, а сама она под домашним арестом. Потому и гвардейцы у ворот. Мы сели на диван. Я не знала, что сказать. Все мои слезы уже были выплаканы. Если бы не я, Фредерик и княгиня Амалия были бы уже в Англии, в полной безопасности.
— Где его держат? — спросила я.
— Я даже этого не знаю! — заплакала она.
9 марта
Дети с Ланнуа приедут дилижансом в три часа. Я достала все свои карточки на мясо, что позволило Агат купить зайца. Мы с Эженом и Гортензией поедим и поедем в Люксембургский дворец на встречу с их отцом-заключенным.
14 марта
Александра перевели в монастырь кармелиток. Когда я об этом узнала, у меня сердце упало. Грязная, жуткая, эта тюрьма пользовалась самой дурной славой. Я сразу подумала о совершавшихся там убийствах, вспомнила истории, рассказанные мне аббатом Мено.
Сегодня я с трепетом отправилась туда. Ворота, открываемые стражником, заскрипели. Отвратительная вонь, доносившаяся из здания, ощущалась даже во дворе. Я прошла за стражником через арку и поднялась по лестнице в небольшую комнату. Здесь мне велели ждать. Одна стена была в темных пятнах. Я не сразу поняла, что это — пятна крови в тех местах, где убийцы прислоняли свои сабли.
Привели Александра. Он был без галстука и выглядел удрученным, держался скованно. Я сообщила ему, что до сих пор так и не выяснила причину его ареста. Тут впервые он обнаружил нетерпение:
— Но должна же быть какая-то причина! Меня не могут держать просто так!
Я ушла в решимости найти ответы на многие вопросы.
Суббота, 15 марта
Депутат Тальен, слава богу, снова в Париже. Я послала ему записку, в которой писала, что должна срочно его увидеть. Менее чем через час он ответил запиской же. Я, изменив облик, должна была прийти к нему в контору, назваться гражданкой Госсек, свидетельницей того, как за городскими стенами уничтожали партию зерна.
Необходимость такой скрытности меня озадачила. Я попросила Ланнуа одолжить мне платье. Подложив в корсет небольшую подушку, я стала походить на беременную. В чужом платье и в шляпе с вуалью узнать меня было трудно.
Я приехала в контору к Тальену ровно в два часа. Меня провели в приемную. Вошедший депутат посмотрел на меня, не узнав. Тогда я улыбнулась — и он понял, кто я.
Его кабинет со времени моего последнего посещения был заново обставлен элегантной мебелью. Оказавшись наедине, мы смогли обняться.
— Нет, я не беременна, — улыбнулась я в ответ на его вопросительный взгляд. — Но зачем вся эта конспирация? — спросила я, приняв предложенный моим другом стакан вина «Клё-Вужу».
— За мной следят.
— За вами? — Выглядел он неважно. — Вы так неожиданно вернулись в Париж…
— Точнее сказать, мне неожиданно приказали вернуться.
— Что-то случилось?
Я вспомнила о тех ужасных вещах, за которые, по слухам, нес ответственность мой друг: о бойне в Бордо, о сотнях казненных аристократов. Неужели все так и было? Я не могла в это поверить.
— Знайте, что ваше пожелание исполнилось. — Он положил руку на сердце.
— Мое желание?
— Теперь я знаю, что значит любить.
Я не могла не улыбнуться в очередной раз, услышав это торжественное признание.
— Вас это огорчает? — спросила я. У него на лице было написано неподдельное страдание.
— У возбудившей мою любовь неприрученное сердце, за что, признаюсь, я люблю ее еще сильнее. И в любом случае скоро умру: если не от разбитого сердца, то потеряв голову на эшафоте. — Он торжественно сложил перед собой руки и сцепил пальцы.
— Пожалуйста, не томите меня, мой друг.
— Та, что завладела моим сердцем, написала письмо гражданину Жульену, любовнику Робеспьера, посланному шпионить за мной в Бордо. В этом письме она призналась ему в любви и жаловалась на меня, называя тираном! Она даже пробовала убедить его бежать с нею в Америку.
— Она послала это письмо Жульену? Как вы узнали об этом?
— История, друг мой, на этом не заканчивается. — Он допил вино и налил себе снова. — Жульен направил это послание в Комитет общественной безопасности. Разразился публичный скандал, в котором мне отведена роль дурака. — Он выглядел несчастным.
— Вероятно, это задумано Жульеном и Робеспьером, чтобы дискредитировать вас. Вы допускаете такую возможность?
Депутат Тальен отрицательно покачал головой:
— Я внимательно перечитал письмо. Написано ее рукой, ошибки быть не может. Она — ангел, завладевший моим сердцем, — и есть единственная причина моего поражения. Жульен обвинил меня перед членами комитета в том, что я — ее раб. Не могу отрицать этого!
— Где она сейчас? Этот ваш ангел…
— Я только что узнал, что она вернулась в Париж. Не могу передать вам, как мучительно мне знать, что она где-то рядом. — Он встал и принялся ходить, размахивая руками, в одной из которых держал стакан вина. — Вы ее, несомненно, знаете. Ее зовут Тереза… Тереза Кабаррюс.
Я была ошеломлена. Тереза Кабаррюс? Мы познакомились в каком-то салоне несколько лет назад. Еще девочкой она прославилась замечательной красотой и высоким ростом, ее называли амазонкой. Дочь казначея испанского короля, она происходила из семьи влиятельной и богатой, была одной из немногих женщин, допущенных в «Клуб 89» — замкнутый кружок, в который входили Мирабо, Лафайет, Сиес, Кондорсе… Разумеется, говорили, что ее вклад был сугубо нефилософский, и даже опубликовали памфлет на эту тему.
Вдруг я поняла глубинную причину несчастья моего друга. Молодой депутат Тальен, сын лакея, отдал свое сердце богатейшей, самой прекрасной и деятельной женщине Европы.
— Что за ужасное горе вы навлекли своими пожеланиями на своего друга! — воскликнул он. — Не гильотины я боюсь, но потери ее любви!
Я вздохнула. Вряд ли в таком возбужденном состоянии мой друг смог бы внять просьбам о помощи.
— Может быть, я смогу помочь? — предложила я сама.
А уж там посмотрим, чем можно помочь Александру, Фредерику и Мари…
16 марта
В девять часов утра, когда я вошла, Тереза Кабаррюс сидела перед зеркалом у открытого окна, выходившего на Сену, и пила шампанское. Молодая женщина (на вид лет двадцати), поразительно высокая, она была в не оставлявшем места для скромности халате с почти полностью открытым бюстом.
— Чем могу помочь? — спросила она, поворачиваясь, чтобы приветствовать меня. Едва заметный испанский акцент. Голос низкий и кроткий — без властности, столь характерной для людей ее положения.
Я обвела взглядом спальню. Среди цветущих растений нашлось место изысканным произведениям искусства. В углу стоял клавесин. У окна на мольберте — незаконченная картина. Многочисленные и разнообразные украшения свидетельствовали о тонком вкусе. В целом же все увиденное производило странное впечатление неестественности.
— Я здесь по поручению нашего общего знакомого, — начала я, заняв предложенное мне кресло.
Горничная сняла халат с плеч Терезы и стала массировать ей шею.
— Кто бы это мог быть? — спросила Тереза, обращая на меня взгляд своих огромных черных глаз.
— Человек, который вас очень любит.
Тереза игриво посмотрела на меня.
— Ах… но их так много.
Я улыбнулась, ей легко можно было поверить. Вполне возможно, что все мужчины Парижа вожделели такое создание.
— Находите меня тщеславной?
— Нахожу вас обезоруживающе честной, — призналась я.
— Вас это беспокоит?
— Я ценю честность.
Она пристально посмотрела на меня и сказала:
— Мы подружимся.
Мы допили бутылку шампанского. Я сообщила ей, что депутат Жульен направил ее письмо в Комитет общественной безопасности.
— Боже правый! — Она прижала руки к сердцу. — Я намеревалась дискредитировать депутата Жульена, ибо обнаружила, что он шпионит за Тальеном и доносит о нем Робеспьеру. Я намеревалась вовлечь его в безрассудство.
— Сознаете ли вы, какую опасность это представляет для депутата Тальена?
— Простит ли он меня когда-нибудь?
— Вам он простит что угодно.
20 марта
Депутат Тальен прыгает, как малое дитя. Не может поверить своему счастью; не может поверить, что любим женщиной столь богатой, прекрасной и аристократичной, как Тереза. Он вне себя от нетерпения и нежности, пишет сонеты и целый день поет. Ему трудно удерживать внимание на моих петициях, но я настаиваю. Каждый день навещаю Александра. Каждый день навещаю Фредерика и Мари. Ситуация ухудшается.
19 апреля
Сегодня в сумерках к нашей двери подошли трое мужчин. Пес зарычал. Я узнала одного из них, видела в районной конторе. Двое других мне незнакомы. Я боялась, что они войдут и увидят пасхальные картинки, нарисованные мной для детей.
Они предъявили мне бумагу.
— Что это значит? — спросила я. Это был ордер на обыск.
Они без приглашения прошли в переднюю гостиную.
— Рисунки в камине, — шепнула Ланнуа.
Пришедшие не церемонились с нашими пожитками. Начали с подвала и обыскали все до чердака, где с радостью обнаружили письменный стол с запертыми ящиками. Ящики взломали. К своему разочарованию, нашли в них только патриотические письма Александра (которые я специально туда положила). Ушли огорченные, не обнаружив ничего такого, что можно было бы поставить мне в вину.
Теперь темно. Потрескивает горящая свеча. Не спится. Я знаю, они еще вернутся — за мной.
В тот же день, позже
В четыре часа утра раздался громкий стук в дверь. На этот раз у них был ордер на мой арест.
— И по какой причине? — протестовала Ланнуа.
— Им не нужна причина, — прошептала я.
Сопротивление только осложнило бы дело. Я попросила Агат собрать кое-какие вещи.
Пошла в комнату к детям. Хотела разбудить их, попрощаться. Потом подумала, что слезы сейчас ни к чему, и не стала волновать их. Поцеловала каждого, получше укрыла, помолилась про себя.
Агат и Ланнуа рыдали.
— Берегите их, — сказала я, когда меня выводили на улицу.
ПРИМИРЕНИЕ С АЛЕКСАНДРОМ
«Хорошо, что ночью. Хорошо, что без свидетелей», — думала я.
Мои конвоиры — обычные люди, выполняющие свои обязанности. У одного из них — гражданина Дельмера, наиболее разговорчивого из троих, — болеет жена, и ему надо поскорее вернуться домой. Я была последней из тех, кого им предстояло арестовать в эту ночь, поэтому он был рад, что дело сделано. Заметно, что ему не нравится разлучать матерей с детьми.
— Хорошо, что вы не стали их будить. Так лучше, — сказал он мне.
Меня отвели в монастырь английских урсулинок. Тюремщик, от которого пахло спиртным, заявил, что нет и стула, чтобы присесть, а уж о кровати и говорить нечего.
— Куда ж нам ее вести? — Гражданин Дельмер начал подозревать, что он еще не скоро попадет домой.
Тюремщик насупился. Дельмер предложил предоставить мне выдвижную кровать в караульном помещении.
— Это моя кровать! — возмутился тюремщик, но в конце концов сдался.
На следующий день я стала просить, чтобы меня перевели в монастырь кармелиток.
— Хотите в монастырь кармелиток? — недоуменно уставился на меня низкорослый тюремщик со следами оспы на лице.
— Там мой муж.
— Но там тесно и не так уж приятно.
Тем не менее мою просьбу удовлетворили. В полдень после так называемого обеда из яиц с ветчиной и грязной воды, от которой началась тошнота, меня вместе с еще тремя заключенными посадили в закрытую телегу. Один из моих спутников — парень лет пятнадцати. Двое других, муж и жена, были кукловодами; их арестовали за изготовление марионетки Шарлотты Корде.[66]
В телеге валялась солома, местами грязная. На этой же телеге накануне вечером привезли заключенных из Версаля, объяснил ехавший с нами стражник. На улицах люди смотрели нам вслед и ругались. Мальчишка бросил вдогонку тухлое яйцо. Я, стыдясь, прятала лицо.
Когда приехали в монастырь кармелиток, нам велели подождать. Тюремщик, грузный человек по имени Роблятр, ворчал, читая документы:
— Каждый день все меняют. А если ошибусь… — Он закатил глаза. По красному лицу можно было судить о его чрезмерном пристрастии к дарам виноградной лозы.
Нас провели по узкому коридору. От запаха нужников я едва не задохнулась. Роблятр отпер дверь в узкую келью. На полу в ряд лежали соломенные тюфяки. Повсюду была развешена одежда. Сильно пахло плесенью.
Мне достался тюфяк напротив одного из забранных решетками окон. С одной стороны от него лежала молодая женщина; золотые волосы рассыпаны по подушке.
— Гражданка мадам Кюстин, — представилась она. — Можете звать меня Дельфиной.
— Кюстин? Генерал…
— Великий генерал Кюстин — отец моего мужа. — У нее был высокий певучий голос; говорила она правильно, как актриса.
— Мой муж служил под началом генерала Кюстина. Александр Богарне. Его держат здесь же.
— О, гражданин генерал Богарне! Так вы его жена?
— Вы его знаете?
— Он добрый друг моего мужа. — Она легла на тюфяк, вздохнула и приложила руку к сердцу. — Генерал Богарне рисовал мой портрет.
В коридоре прозвенел звонок. Вслед за Дельфиной и другими я поднялась в ректорат по лабиринту коридоров и лестниц. Там, под сводчатыми потолками и стесанными изображениями Христа и Девы Марии, стояли грубо сколоченные столы.
Я поискала свободное место на скамьях. На столе горкой лежали гнутые ложки и вилки. Уселась лицом к окну с витражом. Слева от меня деревянная лестница вела к алтарю.
— Там каждую ночь читают имена, — произнесла женщина позади меня. Голос напомнил мне Эми. Я обернулась: это и была Эми.
Я расплакалась. Эми втиснулась на скамью рядом со мной и подала мне чашку.
— Вот, выпейте, — прошептала она. В чашке был виски. — Я подкупила тюремщика.
Щеки у Эми раскраснелись; скорее всего, она уже успела выпить. Сухопарая женщина с грязью под ногтями дала мне металлическую тарелку с вареной фасолью и сардинами.
— Вот опять! — Оглядев еду, Эми скривилась с отвращением. — Кормят раз в день и все дрянью.
— Что за имена? — спросила я.
— Осужденных. Кто уходит, кто остается, кому жить, кому умирать. Ежевечернее развлечение — довольно впечатляющее, должна заметить.
Свиной жир, которым была полита фасоль, прогорк. Я положила вилку. Помощница надсмотрщика поставила на стол корзинку черствого черного хлеба. Эми оторвала кусок и спрятала за корсаж.
Я была ошеломлена.
— Когда вас?..
— Вчера утром, но с тех пор, кажется, прошел год. Нас всех взяли. Жан Анри… он там, на мужской половине. Даже Люси, бедное дитя. Она сейчас спит наверху.
Люси? Потеряв первого ребенка, она вскоре снова забеременела; по счастью, на этот раз — от мужа.
— Она больна настолько, что не может принимать пищу… если это можно назвать пищей. Думаю, это из-за вчерашних яиц… их снесли еще при старом режиме.
— Нас всех арестовали в одно и то же время. Любопытно.
— Знаете почему? — спросила она.
Я покачала головой.
— Видели Александра?
Прежде чем Эми успела ответить, помощница надсмотрщика забрала наши тарелки, столы и стулья стали отодвигать к стенам. В помещении стоял оглушительный шум. Большие двойные двери открылись, и вошла группа небритых мужчин в грязных рубашках и панталонах. У одного голова перевязана платком.
— Начинается, — вздохнула Эми с притворным смирением. — Александр, наверное, сейчас во дворе. Мы фехтовали вчера, я победила.
— Вы победили Александра?
Я последовала за ней в широкий коридор, выходивший в огороженный стенами сад. Стоял жаркий влажный вечер, сильно пахло мятой. Под дубом я увидела Александра, рядом с ним стоял незнакомый мне человек. Мы подошли.
— Вот так соединяет нас судьба, — сказал муж, целуя мне руку. — Мне уже сообщили, что вы теперь тоже здесь. Не могу сказать, что счастлив вас видеть при таких обстоятельствах.
Он представил меня Бойсу Кюстину, румяному молодому человеку с проницательным взглядом.
— Добро пожаловать, — сказал тот с галантным поклоном. — Все так странно, право…
— Я познакомилась с вашей женой, — сказала я. — Мы в одной спальне.
— Вероятно, можно было бы поменяться местами, — печально пошутил он.
— Он пылкий парень, но его жена ничего такого не хочет, — объяснил Александр. — Я пытался уговорить ее устроить им свидание в номере для влюбленных.
— В номере для влюбленных?
— Здесь есть отдельное помещение для супружеских пар, — объяснила Эми. — Как легко можно вообразить, попасть туда желают многие.
Она сломала побег сирени, освободила от листьев и взяла за конец, как саблю.
— Но не прекрасная Дельфина, — сказал Александр.
— Увы! — театрально воскликнул Бойс Кюстин, и мы засмеялись.
Нам позволили общаться в саду до десяти часов. Учитывая обстоятельства, это казалось странным. Меня представили заключенным разных политических взглядов, в том числе аристократке герцогине Жан-Виктуар д’Эгийон и радикалу-якобинцу генералу Сантерру.
— Тот самый генерал Сантерр? — шепотом спросила я у Эми. Тот самый трактирщик, который предложил перебить всех кошек и собак в Париже? Чудовище, возглавлявшее вторжение в Тюильри, заставившее замолчать короля на эшафоте, приказав барабанщикам играть дробь, когда он заговорил?
— Все дамы зовут его Утешителем, — сообщила Эми и взяла его под руку. По-видимому, этот дородный трактирщик стал здесь всеобщим любимцем.
— Генерал Сантерр, — сказала я, — признаюсь, странно встретить здесь человека ваших политических взглядов.
Утешитель застенчиво улыбнулся и поправил красную шапку.
— Я на это так смотрю: когда я понадоблюсь правящим силам, они будут в точности знать, где меня найти.
— Откровенно говоря, сегодня дела обстоят так: если вы не в тюрьме, значит, вы подозреваемый, — заметил Александр.
23 апреля
Уже два дня по утрам Ланнуа приводит в тюрьму детей, и нам с Александром позволяют короткое свидание с ними. Но сегодня Роблятр свидание не разрешил.
— Завтра? — спросила я.
Он покачал головой.
— Новое правило.
Еще только утро, а он уже пьян.
— Хотите сказать, что мне не разрешается их видеть вообще?
Роблятр пожал плечами:
— Теперь нельзя.
Александр ударил по стулу так, что тот отлетел.
Без даты
Я заболела. Тут все больны. Думаем, что дело в супе и вареном мясе, которое давали вчера вечером. Герцогиня Жан-Виктуар д’Эгийон сказала, что это мясо больных лошадей, и не стала его есть. Другие говорили, что все даже хуже.
В тот же день, позже
Я ослабела, не встаю с тюфяка. Днем Александр передал мне чистое белье, привезенное Ланнуа. В нижней юбке я обнаружила карты для гадания и записку от Эжена. Заплакала от радости. Александр прижал меня к сердцу.
25 апреля
Теперь дети не могут даже писать мне — передачи проверяют.
— Как же нам узнать, как они там, Александр? — плакала я. Ходят слухи, что дети заключенных будут переданы государством на попечение «добрых» республиканцев. — Может быть, они больны, может быть, умирают… А мы даже не знаем!
26 апреля
Утром, как обычно, мы с Александром пошли в контору забрать принесенное нам чистое белье. Тюремщик проверил вещи по списку. Он уже собирался бросить список в огонь, когда Александр попросил разрешения посмотреть его. Тюремщик глянул на него с подозрением, но тем не менее протянул листок. Я сразу узнала почерк Эжена.
— Спасибо, гражданин. — Александр дрожащими руками вернул список тюремщику.
27 апреля
Каждое утро с бельем приносят список. Один день он написан рукой Эжена, другой — Гортензии. Значит, дети в порядке. Теперь я могу спать спокойно.
28 апреля
Утром, вернувшись после завтрака (опять селедка),[67] услышала лай. Вдруг у моих ног завертелся наш пес.
— Какая удача! — Я взяла пса на руки. Должно быть, он проскочил мимо стражников.
— Кто это? Собака? — с тревогой в голосе спросила моя соседка по келье.
На шее у пса к ошейнику была прикреплена широкая черная лента. Не без труда мне удалось успокоить его, чтобы ее расправить. Тут я заметила под ошейником сложенный клочок бумаги.
Я быстро вытащила его и спрятала в складках юбки.
— Что за уродливая собака! Похожа на крысу, вам не кажется? — Я поставила пса на землю и подтолкнула к воротам. Сердце у меня бешено колотилось. — Домой, иди домой!
Только когда мы встретились с Александром в частной комнате, у меня хватило мужества прочесть. Это было письмо от Эжена. У них все в порядке, шлют привет. Я заплакала.
Без даты
Мы с Александром примирились.
СБЫВАЮТСЯ МОИ ХУДШИЕ ОПАСЕНИЯ
30 апреля 1794 года
— Бойс Кюстин! — выкрикнул сегодня стражник.
Дельфина, услышав, упала в обморок на каменный пол. Мы перенесли ее на тюфяк. Я клала ей на лоб смоченные водой полотенца. Она открыла глаза и стала кричать. Других это раздражало. Проявления горя считаются здесь демонстрацией эгоизма.
Ходила в ректорат искать Александра.
— Дельфина сама не своя, — сказала я. — Расстраивает других. Я подумала, может быть, стоит отвести ее в отдельную комнату?
Когда я вернулась, Эми обнимала Дельфину, не давая ей двигаться.
— Она билась о стену, — сказала Эми.
— Идемте.
Оказавшись в отдельной комнате, Дельфина постепенно успокоилась. Я, не переставая плакать, укачивала ее, как ребенка.
4 мая
— Мне нужно черное, — сказала сегодня утром Дельфина и написала записку своей работнице. После полудня у нее было красивое черное платье, которое очень шло к ее золотым волосам и голубым глазам.
— Вы как принцесса, — заметила я.
— Предпочитаю сравнение с богиней.
Глядя в ведро с водой, она завила себе волосы.
Я так понимаю, что время ее скорби подошло к концу.
9 мая
Днем, когда я вошла в сад, Дельфина и Александр отпрянули друг от друга. Движение было кратчайшим, не более шага, но по улыбке Дельфины я поняла, что этому предшествовало что-то еще. Я все поняла.
11 мая, жаркий день
Александр следит за каждым движением Дельфины, а я, одинокая немолодая жена, должна сидеть и праздно наблюдать за тем, как разворачивается их роман, эта большая любовь. Прижимаюсь лбом к влажной каменной ограде. Что ж, ему нужно быть любимым. А я умру нелюбимой. В одиночестве.
13 мая
Сегодня в тюрьму доставили двух новеньких: английскую даму мадам Эллиот (любовницу герцога Орлеанского и, как утверждает Эми, английскую шпионку) и генерала Лазара Гоша — героя революции. Могу понять, за что арестовали мадам Эллиот, но генерала Гоша?.. Бывший конюх, он проявил блестящий полководческий дар на поле сражения. Все якобинцы пели ему хвалы.
— Когда не выигрываешь сражений… — Генерал сделал хорошо знакомый всем нам жест: быстрое движение кистью поперек горла.
Он чрезвычайно миловидный молодой человек — худощавый, высокий, с густыми черными волосами и правильными чертами лица. При виде него женщины падают в обморок. Чтобы попасть к себе, он должен проходить через нашу спальню.
Сегодня вечером, когда я вслух читала газету, Эми сделала вид, будто падает в обморок. Я оторвалась от чтения и подняла глаза. На лестничной площадке стоял генерал Гош, глядя на меня сверху вниз. Шрам от удара сабли придает его лицу насмешливое выражение.
14 мая
Вечером, проходя через нашу спальню, Лазар Гош посмотрел на меня и приглашающе кивнул головой.
Я посмотрела на мадам Эллиот.
— Зайдете с визитом? — спросила она по-английски, улыбнулась и с притворной скромностью отвернулась.
Я призвала все свое мужество, чтобы подняться на ноги. Щеки у меня горели. Я быстро поднялась по каменной лестнице.
Наверху узкий коридор вел к двери, запертой на засов. Лазар Гош распахнул ее.
Его вытянутая келья была мала, с маленьким окошком под потолком.
— Моя темница, — сказал генерал, зажигая свечу. Растянул покрывало на соломенном тюфяке. На доске стояла бутылка виски.
— У вас отдельная комната, — заметила я.
— Генералам дозволяются определенные привилегии, даже в тюрьме.
— Даже и в том, как умереть…
Зачем я это сказала?
Он взял из деревянного ящика металлическую походную чашку, плеснул в нее из бутылки и предложил мне.
— Вы позволите называть вас Розой? — спросил он.
Я отпила и закашлялась. Жидкость обожгла мне горло.
— Я старше вас, — напряглась я. Какая глупость! Я вдруг задумалась: сколько ему вообще лет? Двадцать четыре, двадцать пять? Что он успел повидать в жизни, этот мальчишка? А я? Мне казалось, что я стара как мир.
Он допил из чашки и поставил ее на доску.
— Я бы хотел, чтобы вы остались.
Я не отвечала. Он подошел ко мне уверенно и спокойно, как к лошади, которая может шарахнуться в сторону. Кожа у него грубая, но его прикосновение нежно.
Без даты
Каждую ночь кого-то из нас вызывают. Мы обнимаемся, будто в последний раз. Это и есть последний. Раскладываю карты. Они говорят: это — рай, а это — ад. Все едино…
16 мая
Я стала животным, ведущим ночной образ жизни. Днем сплю. Не ем, исхудала, льну к любимому, исчезаю в звездах, проползающих в оконце за металлической решеткой.
Лазар, обними меня!
Ибо я умираю.
17 мая
Вечером пошла к нему. Дверь была открыта; одеяло и подушка, завязанные в узел, брошены на пол.
К двери подошел гражданин Вироль.
— Можете зайти ко мне.
— Где Лазар?
— Среди избранных, — сказал, шепелявя, Вироль. Он был пьян.
— Разве Лазара вызывали? — Меня вырвало на каменный пол.
19 мая
Дельфина пожаловалась тюремщику: мой плач не дает ей уснуть. Герцогиня Жан-Виктуар д’Эгильон предложила мне перебраться в ее келью. Теперь там освободилось место, гамак из кожаных ремней. Имя ее соседки было названо в числе прочих.
— Гамак?
— Чтобы крысы не беспокоили, — объяснила Жан-Виктуар.
17 июля
Вечером объявили, что будут названы пятьдесят имен.
Пятьдесят!
Возможно ли? Пятьдесят из нас должны умереть?
Стали осмысливать.
Умрем все.
18 июля
Двое молодых людей, братья из Нормандии, были названы первыми.
Взявшись за руки, они прыгнули в лестничный колодец навстречу смерти.
Еще два имени добавилось к списку.
21 июля
Морис Гиго,
Люиза Дюссо,
Арман-Тома Пари,
Александр Богарне.
Небо темнеет, небеса разверзлись. Бездомная кошка трясется, ищет защиты под скамьей.
Меня одолевает сонливость. Лежу в качающемся гамаке, напеваю себе под нос песенку юности. Пахнет морем.
23 июля
Александра увезли в Консьержери на суд. На пальце Дельфины — его талисман, камень, подаренный ему мною. Это уже не имеет значения.
24 июля
Я заболела. После ужина Жан-Виктуар принесла мне еды и немного вина. Новостей не было, сказала она.
— Суд над ним отложили. — Она отвернулась к окну.
Без даты
Пики — козыри. Смерть. Я засунула ее под подушку.
Верчусь с боку на бок, мысли смешиваются. Цветок превращается в кровь. Любовники прикасаются друг к другу — и тут жизнь. Вызывают по имени — и тут смерть.
Выхода нет.
Без даты
Поднимаюсь с гамака, меня трясет лихорадка.
Из-за лихорадки ощущаю действительность как кошка. Плыву по пустым залам на кошачьих лапах, чувствую сырой холод камня, соприкосновение кожи с воздухом. Вокруг меня вьются призраки, лаская.
— Я должна знать, — говорю я. — Скажите мне.
Они ведут меня к бумажке, спрятанной под камнем. Дают мне силу видеть. Он там, в списке мертвых, его имя Александр.
СМЕРТЬ ЗОВЕТ, А Я СЛУШАЮ
Без даты
Ко мне подходит Эми.
— Ты тоже мертвая? — спрашиваю я.
— Ты больна, — говорит она. — У тебя лихорадка, мысли мешаются.
— Слышу пение ангелов.
Она кладет голову мне на грудь.
— Твои слезы, друг мой, — мое помазание, — говорю я.
— Роза, назвали твое имя, — шепчет она. — Врач сообщил им, что ты слишком слаба, чтобы идти.
— Он сказал им, что я мертва?
Она кивает, кашляет.
— Он объяснил им, что скоро тебя не станет.
— Так лучше. — Так лучше, чем на глазах у черни. — Ангелы поют на разные голоса.
Я тянусь рукой под подушку и сую ей в руку прядь волос.
— Для детей?
Я киваю. Не смею произнести их имена. Ведь смерть совсем рядом. Нельзя, чтобы она услышала.
— И карты тоже?
Туз пик.
— Нет! — Я забираю колоду.
Ее холодная ладонь ложится на мою руку.
— Роза, не слушай ангелов…
Я чувствую дуновение ветра, стены начинают крошиться. Возле меня ведьма, ее длинные пальцы хватают меня за запястье. Я вскрикиваю, вырываюсь. Это та старуха предсказательница, ее черное лицо, ее седые волосы. Я знаю ее, знаю…
«Помни, что я сказала!» — говорит она.
28 июля
На рассвете к моему гамаку подошел тюремщик. Я стояла у окна и смотрела, как гамак снимают.
— Но где же будет спать гражданка Богарне? — спросила Жан-Виктуар.
— А ей гамак больше не потребуется, — засмеялся тюремщик.
Жан-Виктуар побледнела. После ухода тюремщика она разрыдалась.
— Не плачьте, — попросила я.
Но она в ответ заплакала еще сильнее.
— Простите меня, я так слаба, — извинилась она.
Помни, что я сказала!
Я вспомнила: неудачно выйду замуж, овдовею. Но о смерти в предсказании ничего не говорилось!
— Послушайте, вы даже не дрожите. — Жан-Виктуар взяла меня за руку.
Скажи это!
Я набрала воздуха:
— Я не умру.
Жан-Виктуар, желая меня утешить, обняла за плечи.
Скажи. Скажи все!
— Я буду королевой, — продолжала я. Слова исходили как будто из сердца.
— Тихо-тихо, сейчас нет королевы, — ласково сказала Жан-Виктуар, словно говорила с ребенком. Но по лицу было видно, что она смущена. Она решила, что я сошла с ума.
— А вы будете моей фрейлиной, — заявила я.
— Вас все лихорадит.
Она потянула меня к окну, на свежий воздух. Я ухватилась за прутья решетки. Послышался выстрел из мушкета, стук копыт скачущей галопом лошади. На улице прыгала какая-то женщина. Она приподнимала юбку, потом камень, потом снова юбку и снова камень.
— Она пытается что-то нам сообщить, — поняла Жан-Виктуар.
Небо было красным. Уже над камнями появилось знойное марево. Женщина приподнимала юбку и указывала на нее.
— Роба.
— Пьер, — сказала Жан-Виктуар, когда женщина показала на камень. — Робеспьер. Она говорит: «Робеспьер».
Женщина схватила себя за горло и стала неистово танцевать.
Жан-Виктуар повернулась ко мне.
— Робеспьер мертв. — Голос звучал испуганно. — Мы спасены!
«Помни, что я сказала!» — говорила старуха…