ПОВЕСТЬ О СТРАСТИ И СКОРБИ
В темные времена глаз начинает видеть.
IМУЗА ПОБЕД
МОЯ НОВАЯ ЖИЗНЬ
10 марта 1796 года, Париж, раннее серое утро
Пишу, сидя в своем надушенном жасмином будуаре, где меня не сможет обнаружить Бонапарт, за которым я уже целый день замужем.
Муж… Это слово кажется чуждым моему языку — чуждым, как географические карты, разложенные в столовой; как сабля, стоящая в углу моей гостиной. Чуждым, как сам этот человек.
В зеркале мое лицо с падающими на него тенями кажется грубым. Возможно, таким его делают мои темные мысли.
Как это на меня не похоже — предаваться меланхолии! Появляется искушение вымарать только что изложенные мысли и вместо них записать: «Я вышла замуж, я счастлива, все хорошо». Но я обещала себе быть честной на этих страницах. Сколько бы от меня ни требовалось скрывать, льстить и умасливать, здесь я должна писать все как на духу. А мое сердце действительно охвачено тревогой. Боюсь, что совершила ошибку.
Без даты
Жозефина Роза Богарне-Бонапарт
Жозефина Роза Богарне
Жозефина Ташер Богарне-Бонапарт
Жозефина Богарне-Бонапарт
Гражданка Жозефина Бонапарт
Мадам Жозефина Бонапарт
Жозефина
Жозефина
Жозефина
Половина третьего пополудни
Только что вернулись из Сен-Жермен. У Бонапарта в кабинете собрание, а я вновь в своем будуаре, ищу утешения. Кажется, все идет не так, как надо. С чего же начать?
Сегодня утром, когда я наносила на лицо рисовую пудру, собираясь выезжать из дому, увидела у двери Бонапарта.
— Карета готова, — сказал он мне. В руках у него был стек для верховой езды, который он сгибал и так и сяк. Ему не терпелось, я это знала, поскорее оказаться в Сен-Жермен: мы собирались навестить моих детей, каждого в своей школе. Разумеется, мне было не по себе. Я не знала, как Гортензия и Эжен воспримут новость о нашем браке.
— Вы не в новом камзоле? — спросила я, выбрав серьги с сапфирами.
Я надела темно-лиловое платье с длинными рукавами поверх газовой юбки в горошек. Это был новый наряд, он мне нравился, но я не могла решить, какую обувь надеть: сапожки со шнурками или шелковые туфельки, так подходящие к этому платью. Дождь перестал, но на улице было сыро. В такую погоду надену-ка я лучше сапожки.
— Сапожки, — сказала я буфетной девушке.
Та грубо натянула сапожок мне на ногу. Я подумала, что, как только Бонапарт уедет на юг, подыщу себе горничную. Как только он покинет дом, и жизнь войдет в привычную колею. Он уедет через двадцать восемь часов. Двадцать восемь часов лихорадочной суеты и хаоса: военные чины приходят и уходят, курьеры на всем скаку влетают во двор. Все подходящие места в моем доме заняты картами, журналами, донесениями, обрывками бумаги со списками припасов, именами, числами, планами, когда и что надо сделать. Стопки книг громоздятся на столе в столовой, на секретере, на моей кровати. Еще двадцать восемь часов неловких ласк и объятий. Бонапарт работает и читает, совершенно отключаясь от окружающей действительности, забывает обо мне, о слугах, а потом вдруг, опомнившись и изголодавшись, набрасывается на меня. Еще двадцать восемь часов полубессознательного замешательства: кто же этот человек, за которого я вышла замуж? И войдет ли теперь жизнь хоть когда-нибудь в привычную колею?
— А чем плох этот камзол? — спросил он.
— Его пора подлатать, — сказала я, разглаживая ткань на плече. Поношенная шерсть расходилась по швам, рукава истерты. Я бы починила камзол, если бы могла снять его с мужа. «А лучше было бы его сжечь», — думала я, целуя Бонапарта в гладкую щеку. — И в новом вы такой красивый… — У того был более удачный фасон: фалды до колен отвлекали внимание от тонких ног и делали Бонапарта словно бы выше.
Он поцеловал меня и улыбнулся.
— Переодеваться не буду, — шепнул Бонапарт, обводя пальцем мое ухо.
До Сен-Жермен ехали медленно — дороги от дождя развезло, поэтому во двор школы, где училась Гортензия, въехали уже после полудня. Я завидела ее на поле для игр и помахала рукой. Едва заметив нас, она бросила мяч, развернулась на пятках и, стоя к нам спиной, закрыла лицо руками. Неужели плачет? Я прикоснулась к рукаву Бонапарта, чтобы отвлечь его, но было поздно — он уже заметил реакцию дочери и теперь уныло осматривал поле.
— Что-то неладно, — констатировала я, опасаясь, что понимаю, в чем дело.
— Подожду в школе. — Бонапарт надвинул на глаза новую генеральскую шляпу, сидевшую на макушке его большой головы. Я сжала ему руку, как это делают любовники.
— Я ненадолго, — пообещала я.
Ступни буквально увязали в мягкой мокрой земле. Я чувствовала, как влага проникает в мои сапожки на тонкой подошве. Весенний бриз донес до меня запах распаханных полей.
Я обходила особо мокрые места, повторяя себе, что Гортензия еще очень юна, что для девочки двенадцати (почти тринадцати) лет вполне естественно быть возбудимой, чувствительной, особенно принимая во внимание… Учитывая, что ей пришлось пережить. Со времени террора прошло почти два года, и тем не менее моя дочь до сих пор просыпается по ночам с криком. Она по-прежнему не может без слез проходить мимо места, где казнили ее отца.
Ко мне подбежала Эмили, племянница, и обняла меня.
— Гортензия ушиблась? — спросила я. — Что случилось?
Моя дочка одиноко ссутулилась возле столба игровых ворот, стоя к нам спиной.
— Она плачет, тетушка, — ответила Эмили, ежась от прохлады, и сунула руки в карманы простого шерстяного платья. — Это истерика!
Истерика? Меня предупреждали, что у девочек в четырнадцать лет бывают нервные приступы, но Гортензии до этого возраста было еще далеко. Я приподняла подол платья и направилась к своей рыдающей дочери.
— Гортензия! — позвала я, подходя к ней. Плечи дрожат. — Дорогая… — Я прикоснулась к ее плечу. Даже сквозь перчатки я чувствовала кости — трогательно выпирающие косточки девочки, а не женщины. Я подумала, не стоит ли развернуть ее лицом к себе, но не стала, зная ее упрямство. Обошла ее, и мы с дочерью оказались лицом к лицу.
Меня озадачил ее затравленный взгляд. Веснушчатые щеки в пунцовых пятнах, отчего глаза — глаза ее отца — казались невероятно голубыми. Она осуждающе смотрела на меня. Я взяла ее холодную руку и прижала к своему сердцу.
— Что случилось, дорогая? — В этот момент мне подумалось, что Гортензия очень вытянулась за последний год, став довольно высокой для своего возраста. Скоро будет с меня ростом, а то и выше.
— Мама, я боюсь, — всхлипнула она.
Налетел ветер, зашелестел листьями. Соломенная шляпка слетела у меня с головы за спину и повисла на лентах. Это был вовсе не тот ответ, который я ожидала услышать.
— Чего?
— Что ты выйдешь за него замуж!
Лишь с трудом мне удалось заговорить — слова застревали в горле. Как я могла сказать ей, что это уже свершилось, что обеты даны, контракт подписан, что Бонапарт и я стали мужем и женой? Как я могла сказать ей, что отныне этот человек — ее отец? К добру ли, к худу ли, но навсегда.
— Гортензия, генерал Бонапарт — добрый человек, — сказала я с легкой укоризной. — Он искренне желает тебе добра.
— Мне все равно! Он мне не нравится. — Увидев, какое действие оказали ее слова, она повесила голову. — Прости, мам. — Она глубоко вдохнула и выдохнула, надув щеки, как воздушный шар.
Я обняла ее.
— Мне надо возвращаться. Будешь умницей?
Я почувствовала, как она кивнула, уткнувшись головой мне в грудь. Я погладила мягкие золотистые кудри. Со временем она успокоится. Все мы со временем успокоимся.
— В следующие выходные хочу взять вас с Эженом с собой в Фонтенбло — повидать тетушку Дезире и маркиза, — сказала я, покачиваясь, как мать, баюкающая ребенка на руках. В горле у меня всплыл ком: я вспомнила, как рожала, как впервые увидела крошечную головку дочки и услышала пронзительный крик. Хотелось утешить ее, сказать, что все будет хорошо, но я промолчала, ведь мне самой в это не верилось. — Ты сможешь поехать в следующие выходные?
«Бонапарт к тому времени уедет», — подумала я.
Обшарпанная дверь школы скрипнула, открываясь, и напугала девушку, которая, стоя на стремянке, мыла хрустальный канделябр. Едва войдя, я услышала голос Бонапарта; он что-то говорил нравоучительным тоном. Я постучала в дверь кабинета директрисы.
Мадам Кампан сидела на возвышении за огромным письменным столом, уставленным стопками книг и бумаг. Небольшая комната была обставлена на лад старого режима: все богато изукрашенное, старинное и темное. Под портретом королевы Марии-Антуанетты стояли в вазе лилии. Еще пару лет назад за сочувствие королеве мадам Кампан лишили бы жизни.
Чопорная директриса знаком предложила мне войти, не сводя глаз со своего гостя. Бонапарт сидел на краешке красновато-коричневого кресла в стиле Людовика XV, с чайной чашкой в руке, и распространялся о ненужности преподавания латыни девочкам.
В его блюдце пролилось немало жидкости — кофе, судя по запаху.
Когда он замолчал, чтобы перевести дух, мадам Кампан встала поприветствовать меня и расправила юбку. В этом черном наряде она сошла бы за горничную, если бы не расшитый стеклярусом платок на голове, будто знак вечного траура.
— Простите, что прервала вас, — сказала я, садясь в кресло рядом с Бонапартом. Он попытался поймать мой взгляд, чтобы понять, чем закончился мой разговор с Гортензией. Я же сейчас думала о том, в какое неловкое положение мы попали. Все шло не по плану.
— Мы с генералом Бонапартом обсуждали образование в республиканском обществе, — пояснила мадам Кампан, немного надвигая платок на лоб. — Нечасто приходится встретить мужчину, размышляющего на такие темы.
Я сняла перчатки, потянув их за кончики пальцев. Блеснуло новое обручальное кольцо. Прикоснувшись к нему, я сказала:
— Генерал Бонапарт в душе философ, мадам Кампан. Он размышляет обо всем. — И с примирительной улыбкой посмотрела на мужа.
Бонапарт допил кофе и поставил чашку с блюдечком на разделявший нас столик. Я поддержала стол, чтобы тот не опрокинулся.
— Уже поздно, — заметил Бонапарт, достав часы. — Вы собирались о чем-то рассказать?
— Да, — ответила я, краснея. Я видела мужа глазами посторонней: невысокий худой человек, желтолицый, с прилизанными волосами и в поношенной одежде. Говорит резко, манеры дурные. Энергичный, ни тени чувства юмора, в глазах огонь. Корсиканец, революционер, оппортунист. А ведь это мой муж! — Мы хотим сделать объявление, — сказала я мадам Кампан.
Только близкие друзья знали о нашем браке. Я не собиралась сообщать об этом родственникам и знакомым, многие из которых могли бы счесть Наполеона неудачной партией, несмотря на его недавнее назначение на пост командующего Итальянской армией. Люди светские решили бы, что мой муж недостаточно богат и знатен. Стали бы говорить, что, как вдова с двумя детьми, которым надо дать образование и положение в обществе, как аристократка без состояния, как женщина уже немолодая, я безнадежна.
— Мы с генералом Бонапартом поженились.
Я взяла своего мужа за руку. Как и моя, она была влажной.
Мадам Кампан резко откинулась на спинку кресла, будто ее толкнули.
— Что ж… Это чудесно, — сказала она, по-видимому, искренне. — Каков сюрприз! Но это правда чудесно, — повторила она. — Когда же?
— В двадцать минут одиннадцатого, вчера вечером, — сообщил Бонапарт, барабаня ногтями по подлокотнику кресла. — В двадцать две минуты, если быть точным.
— Что ж, — сухо кашлянула в кулак мадам Кампан, — ваши дети строго хранили это в секрете, мадам Бонапарт, так ведь теперь?.. — Я кивнула. Мне не нравилась моя новая фамилия, сменившая такую красивую и прославленную — Богарне. — Несомненно, Гортензия и Эжен?.. — Она вытянула руки вперед ладонями вверх. Я почувствовала, что щеки у меня начинают разгораться.
— В том-то и дело. Мы с генералом Бонапартом приехали сегодня в Сен-Жермен с намерением сообщить детям, но… — Я попыталась сглотнуть ком, вновь появившийся в горле.
Мадам Кампан подалась вперед над столом и сцепила руки.
— Гортензия еще не знает?
— Мы собирались ей сказать, но она была расстроена, поэтому я сочла разумным отложить этот разговор.
— Она плакала, — пояснил Бонапарт и подвинулся в кресле.
— Как любопытно, — сказала мадам Кампан. — Гортензия была так весела за завтраком. Знаете, почему она плакала?
Как объяснить, не обидев Бонапарта?
— Вероятно, ей не понравилось, что я была под руку с мужчиной, — нашлась я, слегка отступая от истины. — Она, как вам известно, очень предана воспоминаниям об отце.
— О господи… Да, я понимаю. Ваша дочь такая… чувствительная. — Последнее слово мадам Кампан произнесла, молитвенно сложив ладони и прижав кончики пальцев к подбородку. — Она так сильно все переживает! Отсюда у нее сценический дар и общие способности к искусству. Как я вам часто говорила, она моя любимая ученица. — Мадам Кампан остановилась. — Вы позволите предложить решение?
— Прошу вас! Признаться, сама я в растерянности.
— Может быть, Гортензии скажу я? Возможно, так будет лучше… Я даже могла бы поговорить с Гортензией и Эженом вместе.
Я повернулась к Бонапарту. Такой выход устроил бы только труса, я это понимала, но тем не менее это был выход.
— Хорошо, — согласился Бонапарт, вставая.
После мы стояли с ним у школьного каменного крыльца, ожидая карету.
— Наверное, учитывая обстоятельства, стоит подумать, навещать ли сейчас Эжена… — сказала я, глядя через поля для игр на соседнюю школу, где учился мой сын.
С одной стороны, мне очень хотелось повидать его, но с другой — я задолжала плату за четыре месяца обучения.
— К тому же он не ожидает нас, — пыталась я оправдаться, когда моя карета, скрипнув, остановилась перед нами.
— Обратно в Париж! — приказал Бонапарт кучеру и открыл дверь кареты. — Мне нравится предложение Кампан, — сказал он, усаживаясь рядом со мной. — Она образованна, но не синий чулок. И не гордячка. Кажется, она была фрейлиной королевы.
Карета выехала из школьных ворот. Я сконфуженно кивнула нищенке, сидевшей в грязи с ребенком у груди. Обычно я ей подавала.
— Была, — проговорила я, затягивая шнурки шляпы. Мадам Кампан воспитывалась при дворе. — Она была во дворце Тюильри с королевской семьей, когда его обыскивали. Один из вбежавших, марселец, схватил ее и собирался заколоть, но в это время кто-то из той же шайки крикнул, что они не убивают женщин, и это ее спасло.
— Чистое везение. Мне нравится, что девочек здесь учат варить суп и прибираться в комнатах. Запишу сюда своих младших сестер.
У Бонапарта четыре брата и три сестры; все они теперь члены моей семьи.
— Сестер, что живут с матерью в Марселе? — В этот момент мы проезжали дворец — вернее, его руины.
— Я перевезу их всех в Париж.
— Это было бы чудесно, — улыбнулась я, несмотря на боль в боку.
— Сколько берет Кампан?
— За год? Три тысячи франков.
— Смехотворно, — сказал он, открывая книгу, которую читал и по дороге в школу: жизнеописание Александра Великого.
— В школе Эжена плата даже больше. — Я уже очень давно ничего не получала из дому, и это меня угнетало. Кучер щелкнул кнутом.
Я запрокинула голову, прислонилась ею к обивке спинки сиденья, закрыла глаза, и мне сразу вспомнилось заплаканное лицо Гортензии.
— Плохо себя чувствуете?
— Нет, все хорошо, — солгала я.
Когда мы вернулись, в тишине маленького будуара я уступила отчаянию. Что мне делать? Не так давно я обещала дочери, что не выйду замуж за Бонапарта. Теперь она будет считать, что я предала ее. Она слишком молода, чтобы понять, что на самом деле идет ей на пользу. Слишком молода, чтобы понять, что значит нужда. Слишком молода, чтобы понять: обещания, данные с любовью, могут так же с любовью быть нарушены.
Поздний вечер, по-прежнему идет дождь
Еще несколько встреч и посетителей. Бонапарт внизу с двумя адъютантами, в доме пахнет сигарным дымом. Я приняла ванну и оделась ко сну, жду мужа. Это наша последняя ночь перед его отъездом.
После недолгого ужина (как же быстро он ест!) Бонапарт прочел вслух адресованное директорам письмо, в котором сообщал о нашем браке. Удовлетворенный написанным, он сложил лист бумаги, спрятал в конверт, накапал воска и приложил свою печать. Затем отодвинул конверт в сторону и, порывшись в ящике с бумагами, вытащил чистый лист. Встал и жестом предложил мне подсесть к секретеру.
— Напишите письмо моей матушке.
Разумеется! Я отложила кружево, которое плела. В Марселе он повидается с матерью и расскажет ей о нашем союзе — с матерью, у которой, по корсиканскому обычаю, следовало бы просить разрешения на женитьбу. С матерью, которая не дала бы его, если бы мы действительно попросили. С той, что была против женитьбы сына на вдове с двумя детьми, бесприданнице на шесть лет старше ее мальчика.
Бонапарт ходил по комнате, подсказывая, что следует упомянуть в письме: теперь его мать — моя мать, я с нетерпением жду встречи с ней и заеду к ней по пути в Италию к своему мужу, а затем…
Дождь за окном вдруг усилился. Вороново перо застыло в воздухе. Разве я собираюсь в Италию?
— Но, Бонапарт…
— Через полтора месяца после того, как я выгоню оттуда австрийцев.
Я улыбнулась. Он что, шутит? В саду послышался мужской голос:
— Откройте же дверь, черт возьми!
— Это директор Баррас? — спросила я Бонапарта, подходя к двери в сад. — Это вы!
Я расцеловала своего друга в мокрые щеки.
— И вам добрый вечер, генерал Бонапарт, командующий Итальянской армией, — деланно официальным тоном произнес Баррас, прислоняя к стене трость с золотым набалдашником. — Сердечные поздравления с недавним назначением.
Бонапарт с угрюмым видом пожал руку директору.
— Благодарю, дядюшка Баррас, — сказала я, вешая его шинель на спинку стула у камина. Всего год тому назад Бонапарт был не у дел, но благодаря Баррасу мой муж получил несколько повышений по службе. Последнее назначение командующим армией потребовало от Барраса особенно много усилий: директорам претило доверить командование армией корсиканцу.
— Недурно, недурно, — повторял Баррас, поворачивая Бонапарта, как манекен, и рассматривая его новую форму. — Может быть, немного великовата в плечах? — Я заметила, что надетый на Баррасе сюртук тесен ему. — Но к чему эти потрепанные эполеты?
— Что вы делали в саду, Поль? — спросила я, желая сменить тему разговора. Я уже пыталась обсудить с Бонапартом его эполеты, но безуспешно: он так упрям!
— Я постучал — никто не открыл. Я поражен, как вы управляетесь с такой малочисленной прислугой, Роза, — сказал Баррас, проводя рукой по редеющим волосам. Кажется, выкрашены в черный цвет.
— Я как раз подыскиваю горничную. — Узнав, что я собралась замуж за революционера, прежняя уволилась. — Если услышите о…
— Теперь ее зовут Жозефина, — перебил меня Бонапарт.
— Вы сменили и имя, данное при крещении? — нахмурился Баррас. — Жозефина — да, это имя мне нравится, Роза, оно идет вам. Как и платье, должен сказать. А подходящую горничную для вас я знаю. Моя тетушка говорила мне об одной молодой особе… Вам понадобятся, по меньшей мере, еще три. Довольно этой республиканской простоты! «Республиканского романтизма», как я это называю. И кстати, о романтике: как мои голубки поживают в такой ненастный вечер?
— Хорошо, — сказала я с преувеличенным благодушием.
— Директорат выплатил мне лишь восемь тысяч франков, — заметил Бонапарт.
Баррас откинул фалды сюртука и сел. Уж не носит ли он корсет?
— Я понимаю: этого недостаточно. Но в любом случае вы получаете не фальшивки, которыми Англия наводнила Францию, пытаясь подорвать нашу экономику, — воздел руки к небесам Баррас. — Как будто наша экономика и так не подорвана!
Но Бонапарта это не удовлетворило.
— Как прикажете кормить и экипировать армию на жалкие восемь тысяч? — Он забарабанил пальцами по шахматной доске, отчего две фигуры свалились на пол.
— Молитесь! — Баррас встретился со мной глазами и одарил знакомой кривой усмешкой. — В конце концов, теперь это законно… ну почти.
— Все-то вы смеетесь, Баррас, — сказала я, предлагая ему стакан клё-вужо — бургундского вина, которое, я знала, он любил.
— Нет, благодарю. Я заехал лишь отдать вам обещанный список, генерал, — повернулся Баррас к Бонапарту, вручая ему сложенный лист бумаги.
— Но тут только генеральские имена, — констатировал Бонапарт, пробежав его глазами. — А я просил имена всех офицеров Итальянской армии.
— Даже и капитанов? — Встав, Баррас потянулся за тростью.
— Даже их адъютантов.
— Уезжаете завтра к вечеру? Я попрошу секретаря доставить вам список утром. — Он стукнул Бонапарта кулаком по плечу, прощаясь на военный манер. — Желаю вам освободить итальянцев от австрийцев, генерал, как вы благородно это называете. Не упустите возможности также освободить их картины и скульптуры, раз уж на то пошло, ну и золото в церковных сундуках. Вот там и найдете деньги, чтобы накормить своих солдат!
Баррас подкинул трость, поймал на лету и чуть скосил глаза: поражена ли я его ловкостью?
11 марта, утро, слабый дождь
Этим утром я сонная, но улыбаюсь. К супружеским обязанностям Бонапарт относится с пылом новообращенного верующего и с пытливостью ученого. Он намерен перепробовать все позиции, описанные в книжке, которую нашел на лотке у реки. Их, по его словам, более сотни, а мы пока только на девятой.
В самом деле, бессмысленно пытаться предсказывать что-либо, имея с ним дело. Бонапарт может быть властным и бесчувственным, а уже через минуту — нежным и преданным. Прошлой ночью мы не могли наговориться…
— Как пена на волнах, — сказал он, лаская мою грудь.
— Мне это нравится, — улыбнулась я, наблюдая, как дрожит тень от пламени камина на стене, и вспоминая море.
— Поэзия или то, что я сейчас делаю?
— А это была поэзия? И то и другое.
Руки у него мягки, прикосновения удивительны.
— Это строчка из поэмы «Картон» Оссиана.[79] «Грудь сей девы пене шумных волн подобилась, взоры пламенны равнялись с блеском ясных звезд».
Я не сразу поняла, кого он имеет в виду. Бонапарт произносил имя шотландского барда как «Океан».
— Александр Великий избрал своим поэтом Гомера, Юлий Цезарь — Вергилия, я же — Оссиана.
— Бонапарт, вы тревожите меня, когда так говорите.
— Почему? Разве вам не нравится такой порядок: Александр, Цезарь, Наполеон?
— Я серьезно. Неужели вы не можете быть нормальным человеком?
— А что со мной не так? — Он прижался ко мне.
— Ну, в этом плане с вами все в порядке, — рассмеялась я. Так и есть, если не учитывать ненасытность Бонапарта.
— Позвольте сказать вам одну вещь.
— Разумеется! — Мне нравилась интимность нашего разговора, эти полночные признания.
— Иногда мне кажется, что я — перевоплощение Александра Великого. — Он коротко взглянул на меня. — Теперь вы считаете меня сумасшедшим?
— Я заметила, что вы много читаете об Александре, — выкрутилась я, не зная, что еще ответить. Если честно, кое-что в Бонапарте казалось мне странным.
— Вы не верите в такого рода вещи?
— Иногда. Но не всегда. В детстве гадалка предсказала мне, что я неудачно выйду замуж и овдовею.
— Вот видите! Предсказание сбылось.
— Да. Но она также предсказала, что я стану королевой.
Он лег набок и подпер голову согнутой рукой.
— Это интересно.
— Даже более чем королевой, как она сказала, но продлится это недолго. Так что видите: часто предсказания — просто глупость.
— Давайте вести себя глупо.
— Опять? — Я улыбнулась и обхватила его ногами.
— Понятия не имеете, как вы прекрасны. Вы прекраснейшая женщина в Париже.
— Бонапарт, не говорите глупостей.
— Я серьезно! Все в вас меня очаровывает. Не смейтесь. Иногда, наблюдая за вами, я думаю, что нахожусь рядом с ангелом, сошедшим на землю.
Я погладила его мягкие волосы и заглянула в серые глаза. Меня смущала сила его чувства. Меня никогда никто так не любил. Мой первый муж пренебрегал мною, Бонапарт же боготворит. От этого мне хочется плакать. Истина, ужасная истина заключается в том, что мне одиноко в объятиях моего мужа. Если я ангел, то почему ему не открывается мое сердце?
Вскоре после полудня
Что за суета! У меня ни одной свободной минуты. Вечером Бонапарт едет на юг принимать командование Итальянской армией. Весь дом вовлечен в лихорадочную деятельность. Горничная ушивает Бонапарту панталоны (его не устроила стоимость услуг портного). Я попросила слугу как следует начистить мужу сапоги, а повариху — приготовить ему в дорогу корзинку с провизией: галетами, сваренными вкрутую яйцами, маринованной свининой и свеклой. Посылала своего кучера к торговцу вином за шамбертенским — на мой вкус, это вино пить невозможно, но Бонапарт предпочитает именно его (из-за дешевизны), — а также к парфюмеру за розовым мылом, которым Бонапарт любит умываться. Надо не забыть сварить ему корень девясила в ключевой воде — от сыпи. Что еще? Что я забыла? Ах…
Через полчаса или даже раньше
Бонапарт ворвался в гостиную и сел. Я уже знала, что означает эта его улыбочка, и кивнула горничной:
— Агат, я бы поговорила с мужем… наедине.
Льняную рубашку он снял еще прежде, чем мы успели дойти до моей спальни.
— Жюно и Мюрат будут здесь через четверть часа.
— Времени не так уж много.
— Я могу быстро, — сказал он так, будто решился на какую-то доблесть.
Я развернулась спиной, чтобы он мог расстегнуть пуговицы платья. Бонапарт провел холодными руками по моей груди и прижался ко мне. Обернувшись, я поцеловала его. Бонапарт невысок, но энергичен. И быстр.
— Я бы хотел, чтобы вы подмылись, — попросил он, развязывая панталоны.
— Уже иду. — Меня ошеломила его солдатская прямота. Оставшись совсем без одежды (маленькое тело, большая голова), он забрался в постель, натянул на себя простыню и выжидающе посмотрел на меня. Я вышла в будуар и вернулась в газовом ночном платье, отделанном фиолетовыми лентами.
— Снимите это, — сказал он.
Я неохотно повиновалась и легла рядом с ним.
— Позиция десять? — спросила я, дразня его.
— Двадцать три. — Он провел рукой по моей груди и животу. — Я перескочил вперед на несколько страниц.
Я улыбнулась. Это правда или он опять шутит?
Потом он сел и произнес:
— Закройте глаза. Лежите-лежите. — Я сделала, как было велено. Слышала, как он спустился к изножью кровати, раздвинул руками мои ноги, ощутила тепло его дыхания, его…
Боже мой… Я судорожно вдохнула.
Удивительно, сейчас Бонапарт не спешил. Чувственное тепло разлилось по всему моему телу. Я запустила пальцы ему в волосы, на меня накатывали волны невероятного наслаждения.
Потом я полежала мгновение, переводя дух и вытирая слезы счастья о простыню. Бонапарт рассматривал меня с благоговением.
— Какая лучшая из тех, что мы пробовали? — спросил он, улыбнулся и опустил ноги на пол.
— Идите сюда! — потребовала я, хватая его за руку.
Девять часов пополудни
Он поцеловал меня и ушел.
Слышу потрескивание дров в камине, горничная фальшиво напевает в ванной, на узкой лестнице видны следы от деревянных башмаков моего старого слуги — он носит ведра горячей воды, чтобы я могла принять ванну. Мопс обнюхивает все углы — ищет «чужого». Мне слышно, как его коготки стучат по паркету.
Звуки обычной жизни, заключаю я. Если бы не забытая на подоконнике потертая табакерка и не потрепанный томик «Картона» Оссиана на каминной полке, никто бы не догадался, что тут был Бонапарт. Этот человек, ураганом ворвавшийся в мою жизнь, только что уехал, оставив меня задыхающейся, изумленной… и смущенной, не скрою.
РОДНЫЕ И БЛИЗКИЕ УЗНАЮТ О МОЕМ БРАКЕ
17 марта 1796 года, Париж, ясный весенний день
У меня теперь новая горничная. При первом знакомстве, едва переступив порог, она присела передо мной в реверансе, приподняв подол своего льняного платья. Длинные каштановые локоны стянуты в тугую косу на спине. Она молода — еще не пришло время собирать волосы в пучок на затылке.
— Луиз Компуа, мадам, — сказала она, оглядывая мебель. — Но все зовут меня Лизетт.
Придержав мопса за ошейник, я попросила ее приблизиться.
Ее мать, рассказала Лизетт, служила гардеробной горничной, отец неизвестен. Она воспитывалась в аристократической семье — в доме, где служила ее мать, — образование Лизетт получила в монастыре. Теперь мать умерла, а владельцы дома во время революции бежали за границу.
— Я умею вставлять фитили в лампы, мадам, а также делать прически. Умею очищать крахмал и хорошо шью. Матушка многому меня научила.
— У нас маленькое хозяйство, — заметила я. — Моя горничная должна служить также в гостиной и на кухне, если возникнет нужда.
— Да, мадам. Я взбивала масло и чернила решетки каминов. Умею также отворять кровь. Моя хозяйка часто болела, — объяснила она, заметив мой удивленный взгляд.
Она совсем молоденькая — ей всего семнадцать, но мне понравилась ее прямота. К тому же она от природы грациозна.
— У нас республиканская семья, Лизетт. Я буду относиться к тебе с уважением и ожидаю того же от тебя. Я не потерплю здесь кавалеров и, если кто-то начнет за тобой ухаживать, рассчитываю, что ты поставишь меня в известность. Полдня в неделю у тебя выходной — тогда можешь делать, что тебе заблагорассудится. Твоя комната в подвале. Она хоть и маленькая, но отдельная, к тому же с окошком.
— Да, мадам! — Помимо прочего, у нее отличные зубы.
20 марта, вскоре после полудня, все еще Париж
Не было и десяти утра, когда я услышала детские голоса в прихожей. Я поднялась и приготовилась к встрече с сыном и дочерью.
Сцепила руки, чтобы скрыть обручальное кольцо. Я собиралась объяснить им, что, несмотря на замужество, не стану меньше любить их.
— …и тогда моя лошадь вскочила на телегу. — Топая, Эжен прошел в гостиную со всей грацией теленка. За ним шла хмурая Гортензия, нервно натягивавшая ленты чепца.
Дочка приветствовала меня сдержанно и, когда я обняла ее, даже не шевельнулась.
— Мам, мой чепец… — сказала она, сняла креповый чепец и осталась в нижнем, кружевном. Гортензия была сердита — это было понятно уже потому, что она избегала смотреть мне в лицо.
— Я прыгнул на серой кобыле… — От Эжена пахло мылом и потом. Я откинула у него со лба чуб. Ему четырнадцать, вскоре он не позволит матери прикасаться к себе.
— Что такое ты рассказывал, кто вскочил на телегу? — спросила я.
К двери подошла моя новая горничная. В подаренном мной старом ситцевом платье персикового оттенка она выглядела очень миловидной.
— Вы звонили, мадам Бонапарт?
Бонапарт… Гортензия и Эжен переглянулись. Я подала Лизетт знак подойти, чтобы представить ее. Она сделала реверанс. Щеки Эжена зарумянились. Гортензия кивнула, но было видно, что мысли ее блуждают где-то далеко. «Стреляет глазами по комнате в поисках признаков присутствия Бонапарта», — догадалась я.
— Спасибо, Лизетт. Не принесешь ли нам горячего шоколада? И конфет. — У Гортензии была слабость к конфетам.
— Не о чем беспокоиться, мам. Кобыла, о которой я говорю, легко берет пять футов, — объяснил мне Эжен, плюхнулся в кресло и вытянул ноги.
Гортензия опустилась на стул с сиденьем из конского волоса — плечи прямые, осанка безупречна (наконец-то). Я села подле арфы.
— Кажется, мадам Кампан уже говорила с вами о том, что я вышла замуж за генерала Бонапарта, — сказала я и подумала, что получилось как-то очень уж прямолинейно. В моих мыслях эти слова звучали совсем иначе.
— Четыре дня назад, — ответила Гортензия, тщательно выговаривая слова.
— Да, она нам сообщила, но мы и сами знали, — потягиваясь, сказал Эжен.
— Поймите же: генерал Бонапарт любит вас обоих.
Похоже было, я все испортила, а ведь мне так хотелось расположить их к нашему браку!
— Мам!
В ожидании острого вопроса я выпрямилась на табурете.
— Да, Эжен?
— Можно мне сегодня утром до отъезда в Фонтенбло сходить в Люксембургский дворец? Директор Баррас говорил, я могу ездить на его лошадях, когда только захочу.
Пораженная, я откинулась на спинку стула. Лошади? Неужели мой сын и думать ни о чем другом не желает? До чего же досадно!
— Нет, Эжен, — сказала я, делая над собой усилие, чтобы говорить спокойно, — у меня другие планы. Сегодня Пальмовое воскресенье.[80] Я думала, мы вместе сходим к мессе.
Гортензия вскинула на меня удивленный взгляд. С облегчением я прочла в ее глазах похвалу.
— В церковь? — уныло протянул Эжен, сползая в глубину кресла.
— Пройдемся пешком, — предложила я, вставая.
Я отметила, что у входа в церковь Святого Петра на весеннем солнце собралось много народу. И неудивительно — ведь этот день праздновали все: католики и атеисты, роялисты и республиканцы. Я приобняла детей за плечи, и мы вместе поднялись по ступеням в церковь. Если возможно такое вот благоволение в человецех, как сегодня, то, конечно, мир сможет наступить и в моей маленькой семье.
Фонтенбло
В Фонтенбло мы отправились только после двух часов пополудни, так что на двор усадьбы Богарне приехали совсем поздно.
— Я ожидала вас раньше, Роза, — сказала тетушка Дезире, похлопывая себя по напудренным волосам, уложенным в толстые колбаски.
В ее безупречном доме пахло пчелиным воском и живицей.
— Мы поздно выехали, — объяснила я, следя, чтобы дети сняли грязную обувь, прежде чем ступят на ковер. — Были в церкви.
Я знала, что такое объяснение будет тетушке приятно.
— Дедушка не спит? — спросила Гортензия.
— Идите! Идите к нему, мои хорошие! Он ждет вас обоих.
Дети побежали вверх по лестнице, толкаясь и цепляя друг друга за одежду. Я не пыталась их одернуть, меня обрадовал их смех.
— Я очень беспокоилась, что вас так долго нет, Роза, — сказала тетушка, жестом приглашая меня сесть. — Но у меня отличные новости. — Она села на краешек обитого зеленой парчой дивана, теребя в руках связку ключей на огромном кольце.
— Вот как? — На меня вдруг навалилась слабость. Сама я приехала с новостями, которые, я опасалась, тетушке вовсе не покажутся отличными.
— Мой муж умер! — сказала она и перекрестилась.
— Мсье Ренодин? — У меня не было оснований сожалеть о смерти этого человека. Они с тетушкой разошлись еще до моего рождения. В детстве мое воображение возбуждали рассказы о злом мсье Ренодине, пытавшемся отравить тетушку. Как я узнала позже, в тюрьму его заключили за попытку отправить на тот свет и собственного отца.
— Поэтому маркиз просил моей руки. — Эти слова тетушка Дезире сопроводила кокетливым трепетом ресниц.
— Это прекрасно! — сказала я, стараясь не улыбнуться. Маркизу было более восьмидесяти лет, а тетушке — на четверть столетия меньше; я сомневалась, что он так уж много думает о прелестях женитьбы.
— И я так понимаю, вы ответили согласием? — Я знала, что моя религиозная, благочинная и чувствительная к общественному мнению тетушка страдала от того, что все эти годы жила с маркизом без церковного благословения.
— Однако отец Ренар настаивает, чтобы мы выждали год. Из уважения к упокоенному. Боюсь, маркиз умрет прежде, чем сделает меня честной женщиной, — сказала она, поднимая одну за другой диванные подушки, как будто искала что-то.
Найдя под одной из подушек монету, тетушка с недовольной миной вернула ее на прежнее место. «Испытание для прислуги», — догадалась я.
— Тогда я пообещала отцу Ренару подарить церкви новый канделябр, и он согласился на шесть месяцев. Можно достать подержанный за ничтожную долю того, что он стоит в Париже. Хорошенько отмыть его с уксусом — и будет как новенький.
Разложив подушки по местам, тетушка вытащила из-за корсажа клубок смятых носовых платков и принялась по одному разглаживать их на колене.
— Теперь расскажи, Роза, как поживаете вы.
— Хорошо! У меня тоже имеются новости. — Отчего-то мой голос звучал громче, чем мне хотелось бы.
— У тебя корова отелилась, дорогая? — Тетушка отложила пастельно-зеленый платок, остальные убрала обратно в полость между грудями.
— Нет, — удивилась я. — По крайней мере, пока нет.
Сердце бешено колотилось о ребра.
— Я вышла замуж, тетушка Дезире, — наконец выговорила я. Тем временем она изучала платок на просвет, выискивая пятна.
— Ты сказала, что вышла замуж, Роза? — спросила тетушка, поворачиваясь ко мне.
Я кивнула, встревоженная ее спокойствием.
— Что ж… это замечательно, — сказала она и вновь перекрестилась. — Но за кого же?
— За военного по имени Наполеон Бонапарт. Он…
— Что еще за имя такое? — хмурясь, с подозрением спросила тетушка.
— Корсиканское имя, и…
— Ты вышла замуж за корсиканца? — Она потянулась к латунному колокольчику и энергично позвонила. — Но, Роза, корсиканцы же… они варвары, они живут, как цыгане. Воруют, убивают, лгут, у них совсем нет моральных устоев! Да и разговаривают не как порядочные люди — ты у них ни слова не поймешь.
По счастью, в это время в дверях показалась горничная в чепце с оборками.
— Соли! — скомандовала тетушка.
— У нас соли кончились, мадам, — запинаясь, проговорила горничная, отирая ладони о белый фартук. — Но есть вода от истерик,[81] мадам.
Тетушка нетерпеливо фыркнула.
— Но он вовсе не такой, тетушка, — сказала я, когда горничная вышла. — Он из старой дворянской семьи, учился в лучших военных школах Франции. Очень меня любит и невероятно привязан к детям, — с чувством добавила я.
— Дворяне-то с деньгами, Роза? — покосилась на меня тетушка.
— У него хорошая должность, он генерал, командующий армией, — сказала я, не отвечая на ее вопрос. Денег у Бонапарта не было, и наш брачный контракт предусматривал, что мы на равных участвуем в хозяйственных расходах. — Он поможет Эжену с военной карьерой. — Это была моя козырная карта, я очень на нее надеялась.
— Они сделали корсиканца генералом? — спросила тетушка Дезире, пытаясь прийти в себя и обмахиваясь зеленым носовым платком. — Генералом чего?
— Мсье Бонапарт — командующий Итальянской армией, — объяснила я, употребив слово «мсье» в бесстыдной попытке умиротворить тетушку.
— Никогда не слышала об Итальянской армии. Она хоть французская?
— Да, конечно! — воскликнула я, хотя все, что я знала об Итальянской армии, говорило о том, что ее и армией-то назвать нельзя — так, скорее разношерстное сборище бродяг и мелких преступников: голодных, без обмундирования, не говоря уже о мушкетах. — Он уехал два дня назад принимать командование — после брачной церемонии.
Теперь наше бракосочетание казалось мне чем-то вроде сна — чем-то таким, чего, возможно, и не было.
— Церковной церемонии, Роза? — спросила тетушка, дергая и скручивая зеленый носовой платок.
— Нет, — призналась я. Бонапарт был противником церкви, но я не собиралась посвящать в это тетушку.
Послышалось всхлипывание. О господи… Неужели она плачет? Я обняла ее, желая утешить, но она повернулась ко мне резко, как ястреб.
— Роза, как ты могла? — стонала тетушка, утирая платком текущие по щекам слезы. — Как ты могла выйти замуж за человека с такой ужасной фамилией?!
Пишу это в Фонтенбло, сидя в комнате для гостей у тетушки Дезире. Я долго говорила с ней, пыталась успокоить. Наконец убедила глотнуть воды от истерик и прилечь (заодно и сама выпила стакан).
Жалею, что у меня так неудачно получилось рассказать о моем замужестве, но в то же время, встав на защиту Бонапарта и пытаясь убедить тетушку в разумности своего поступка, я начала постепенно убеждать и себя. Бонапарт пожелал выгравировать слово «судьба» на внутренней поверхности моего обручального кольца, ибо он верит в судьбу, верит, что мы суждены друг другу. Так ли это? — думаю я… Могу лишь надеяться, что когда-нибудь жизнь докажет мне, что я поступила правильно.
21 марта, почти полдень, Париж
Сегодня утром получила первое письмо от Бонапарта. Так скоро! Долго разбирала его почерк, но по-прежнему остаются места, которые прочесть не могу. Почерк такой же страстный, как и его слова — пылкие, нежные.
Письмо адресовано гражданке Бонапарт для гражданки Богарне, как если бы первая была гостьей в моем доме. Что ж, так я себя и чувствую.
ПРОШЛОЕ ПРЕСЛЕДУЕТ МЕНЯ
28 марта 1796 года, середина дня
Хорошая новость: благодаря Баррасу отменен секвестр, наложенный на собственность Александра.
31 марта
Двадцать четвертый департамент хранения конфискованного имущества находится в бывшем монастыре на улице Грёнель, неподалеку от моста Инвалидов. Я показала доверенность человеку у ворот и затем, уже в помещении, — другому, который сидел за столом, раскладывая пасьянс. Он поднес мой документ к серебряному канделябру с восемью свечами, всмотрелся в печати, извлек из ящика стола связку ключей (лежавшую рядом с пистолетом) и рявкнул своему товарищу со свалявшейся бородой, храпевшему на диване:
— Гаспар, болван!
Взяв жестяной фонарь, Гаспар жестом пригласил меня следовать за ним. Мы поднялись по узкой темной лестнице, прошли через несколько комнат, каждая из которых была заставлена штабелями ящиков с надписями «граф такой-то», «маркиз такой-то» — с разложенными по ним остатками потерянных, отнятых жизней.
Наконец Гаспар открыл некрашеные деревянные ставни на небольшом окошке. В упавшем из него свете стали видны клавесин, несколько арф, скульптур, больших портретов маслом, изображавших конных мужчин и женщин с детьми… Я отвернулась от их глаз, которые, казалось, внимательно на меня смотрели. Сама я уцелела лишь по случайности.
— Триста шестнадцать, триста семнадцать, триста восемнадцать… Вот, триста двадцать два. — Гаспар указал на ряд грубо сколоченных деревянных ящиков на полу. На каждом было указано: «Виконт А. де Богарне».
— Это все, что есть? — спросила я. Семь ящиков.
1 апреля
Меня одолевает хандра. Я попросила Лизетт сходить за доктором Кюсе, чтобы открыл мне кровь, но она вызвалась сделать это сама. Я задолжала доктору, поэтому согласилась. Она быстро и уверенно сделала надрез на ноге. Ярко-красная кровь потекла в щербатую фарфоровую плошку. Чувствую себя на грани обморока, но очищенной.
В тот же день, ближе к вечеру
Я немного окрепла. Вот что случилось…
Поднялась рано, чтобы помочь подготовить в кабинете место для ящиков. После одиннадцати Лизетт объявила, что ко мне посетитель, Луи Бонапарт.
— Молодой человек, глаза с тяжелыми веками. Итальянец, по-моему, — так описала его Лизетт.
Я растерялась, так как никогда не слышала ни о каком Луи Бонапарте. Провела рукой по волосам. На мне было платье из светло-голубого газа, оборки которого нуждались в починке, — оно годилось лишь для того, чтобы провести день среди пыльных ящиков: я рассчитывала, что их вот-вот доставят.
— Скажи, буду через минуту, — велела я, натягивая шелковые чулки. Накинула голубую бархатную мантилью и нарумянила щеки.
Вышитая муслиновая вуаль, накинутая на всклокоченные волосы, придавала мне модный ныне римский стиль.
Молодой человек поднялся, чтобы приветствовать меня, и убрал во внутренний карман фрака книжечку в зеленом кожаном переплете. Это был Луиджи — младший брат Бонапарта, к которому тот относился как к сыну.
— Наполеон велел мне назваться Луи, — объяснил он. На вид Луиджи был ровесником Эжена, хотя я знала, что он на год или два старше. — Прошу простить за приход в столь ранний час, гражданка Бонапарт, — с серьезной почтительностью сказал он и объяснил, что был на водах в Шатийоне. Теперь направляется в Ниццу, где будет адъютантом у своего брата.
Я тепло приветствовала его и спросила, не желает ли он кофе, чаю или слабого пива. Он признался, что мечтает о моем кофе с Островов, о котором рассказывал ему брат.
— Увы, последние зерна с Мартиники кончились, но моя повариха, которая сама оттуда родом, нашла прекрасную замену — кофе из Южной Америки.
Позвонив в колокольчик, я попросила Лизетт принести нам кофе, шоколадного ликера и корзинку бисквитов, утром испеченных поварихой.
Мы говорили о водах, где побывал Луиджи, о предстоящем путешествии, об опасностях дороги, проистекающих от бандитов, о постановке вольтеровского «Брута», которую Луиджи смотрел накануне вечером в Республиканском театре. Мы сошлись в том, что великий актер Тальма, участвующий в спектакле, «горазд развлекать». Я удивила Луиджи, заметив, что мы знакомы с Тальма и он даже когда-то жил в этом доме, — потому, возможно, что дом у меня такой непритязательный. В общем, вели приятный разговор.
Когда появилась Лизетт с кофе, с веранды донесся лай мопса.
— Мне должны привезти кое-какие вещи, — объяснила я, вставая. — Нет, пожалуйста, останьтесь и допейте кофе.
Луи мигом осушил чашку и, взяв бисквит, встал.
— Мне в любом случае пора уже идти, — сказал он, следуя за мной к парадному крыльцу. Двое возчиков снимали с подводы один из ящиков — тяжелый, судя по их багровым лицам. — Вы приобрели национальную собственность? — спросил Луи, разглядывая печати.
— Можно и так сказать, — ответила я, не желая объяснять, что мне удалось вернуть себе пожитки первого мужа.
Ящики заняли кабинет целиком. Слуга подвинул их — так, чтобы я могла между ними протиснуться. Затем он вооружился аншпугом[82] и стал открывать крышки.
В первом ящике находилась домашняя утварь: фарфор, белье, пыльные занавеси для балдахина над кроватью. Личных вещей на удивление мало — чернильница, дубовый ларец, инкрустированный изнутри перламутром, склянка синего стекла с металлическими пуговицами от военного мундира, пара сапог для верховой езды, которые, возможно, пригодятся Эжену. Четыре стека, один с золотой рукояткой. Но ни пистолетов, ни сабель; вне всякого сомнения, украдены. И никакого серебра. В кожаном портфеле лежали финансовые документы и письма. Бумаги, не желая читать, я отложила для тетушки Дезире и маркиза. Как я и опасалась, тут была и бархатная сумочка с дамским нижним бельем, подвязками и жемчужными украшениями для причесок — «трофеи» Александра. Их я выкинула, хотя оставила себе одно украшение, которое мне приглянулось.
Нашла четыре больших ящика книг. Один из них был поврежден водой: страницы томов вздулись и покрылись плесенью. Я велела слуге сжечь содержимое этого ящика в саду. Вот и все наследство, доставшееся нашим детям.
Ницца, 10 жерминаля[83]
Не проходит и дня, чтобы я не вспоминал о Вас с любовью. Каждую ночь мысленно заключаю Вас в свои объятия. Не выпил еще ни чашки чая, не кляня амбиций, разлучивших меня с душой моей жизни. Занимаюсь делами, объезжаю лагеря, но всегда в моем сердце — Вы.
И, несмотря на это, Вы обращаетесь ко мне так официально! Как Вы могли написать такое письмо?! А с 23-го по 26-е прошло четыре дня. Чем Вы таким были заняты, что не нашли времени написать мужу? Моя душа опечалена, мое сердце порабощено Вами.
Простите меня! Пока моя душа занята важными планами, мое сердце терзают страхи за наш союз.
9 апреля
— Не могу передать, как я страдаю, взяв перо, — признавалась я друзьям. — Моему первому мужу не нравились мои письма, а теперь и Бонапарту.
Кажется, такова моя судьба, мое проклятие.
— Он сердится, потому что вы обращаетесь к нему на «вы»?
— Но так жене и подобает обращаться к мужу. — Шляпу мадам Крени украшала гирлянда тюльпанов, закрепленная широкой атласной лентой в черную и белую полоску. — Вы замужем не за каким-то булочником…
— Он пылок, я полагаю, — вздохнула я.
Фортюне Гамелен усмехнулась:
— Обычно это означает, что мужчина скор.
10 апреля
Задержка на девятнадцать дней.
11 апреля
Я совершенно без сил, и у меня болит бок. Боль усиливается от езды в карете. В обеих школах, где учатся дети, со мной вели неприятные разговоры. Слишком устала, чтобы писать об этом сейчас. Приму пятнадцать капель настойки опиума — и спать.
12 апреля, час пополудни, все еще во фланелевом белье
Чувствую себя отдохнувшей, но боль не утихает. И вот что вчера произошло.
Когда привезли Гортензию в школу, мне передали, что мадам Кампан желает со мной говорить. Попросив Эжена подождать, я вошла в здание школы.
— Я пригласила вас, мадам Бонапарт, — торжественно сказала мадам Кампан, — чтобы обсудить возможное начало месячных у вашей дочери. Ей уже тринадцать, теперь она будет развиваться стремительнее. Лучше обдумать все заранее.
Я не сразу поняла, что она имеет в виду.
— У нас в семье это называлось «цветы», — заметила я, чувствуя себя глуповато.
— Или еще называют «обычное». — Директриса откинулась на скрипнувшую спинку кресла. — А наша дорогая королева в таких случаях говорила: «Общее пришло». — Голос у нее задрожал. Стоическая директриса неизменно размягчалась, вспоминая годы службы фрейлиной у королевы Марии-Антуанетты.
Прокашлявшись, мадам Кампан продолжила:
— Я вот что хотела спросить: желаете ли вы, чтобы я послала к вам курьера, когда придет время? Я льщу себе надеждой, что играю важную роль в сердцах, умах — и душах! — моих подопечных, но, когда приходит «общее», чтобы сопроводить девушку в царство женственности, рядом с ней все-таки должна быть ее мать.
— Да… разумеется, — запинаясь, согласилась я.
Мадам Кампан с улыбкой подалась вперед.
— Нет сомнения, что вы обдумывали вопрос корсетов.
Я кивнула, но директриса уже хмурилась.
— Должна посоветовать вам воздержаться от затягивания вашей дочери в корсет. Такая практика может повредить ее органы. Ваша дочь приближается к возрасту, когда могут возникнуть заболевания женских органов, — в таком деле осмотрительность никогда не бывает излишней. Мадам Бонапарт, вы озабочены. Я встревожила вас?
В школе Эжена со мной тоже захотел побеседовать гражданин Муэстро, директор школы. Услышав об этом, сын тихо охнул, из чего я сделала вывод, что новости нерадостные. Так и вышло. Оказывается, Эжен отстает по всем предметам, кроме верховой езды. Более того, он участвовал в шалости: изобразил «привидение» в курятнике, отчего бедного повара чуть не хватил апоплексический удар. Из кабинета директора я вышла потрясенная. В ушах у меня звучала его угроза: «Если ваш сын не начнет заниматься с усердием, нам придется просить вас забрать его из нашего заведения».
Эжен вздернул подбородок.
— А мне все равно! Ненавижу школу, — сказал он, убирая альбом для вырезок, над которым работал.
— Тебе только четырнадцать, Эжен. Ты должен ходить в школу. — Я потеснила его, чтобы сесть рядом на его узкую кровать. — Без образования не быть тебе офицером.
— А генерал Гош? Он командует армией, а в школу никогда не ходил.
Гош? Это имя заставило меня вздрогнуть; на сердце возникла тяжесть. Эжену было всего двенадцать, когда казнили его отца. Весь год после этого он был угрюм.
Конечно, ангелы послали нам тогда Лазара Гоша, человека со столь щедрым сердцем, что он мог исцелить любую больную душу, чем спас и меня, и моего сына. Он взял Эжена к себе адъютантом, заботился о нем как о родном. Но у генерала Лазара Гоша были жена и ребенок, а у Эжена теперь — другой отец…
Все утро просматривала книгу, одолженную мне мадам Кампан, — «Трактат обо всех женских болезнях». Сочинение придворного врача короля Людовика XV. Мадам Кампан сказала, что сама королева Мария-Антуанетта переворачивала эти страницы. В книге подробно рассматриваются самые разные недуги. О «цветах» же (автор называет их «болезненным истечением») говорится следующее:
«Менструальное очищение — ежемесячное кровотечение из матки. Гален в своей „Книге кровотечения“ связывает регулы с полнокровием. „Разве сама природа, — пишет он, — не вызывает истечение у всех женщин, выбрасывая каждый месяц избыток крови? Полагаю, что представительницы женского пола, накапливая большие количества жидкости, поскольку постоянно живут дома и не привыкли к тяжелому труду и пребыванию на солнце, должны принять разрешение от этого переполнения как лекарство, данное природой“».
В книге утверждалось, что «цветы» начинаются в возрасте от тринадцати до шестнадцати лет, а прекращаются между сорока пятью и пятьюдесятью годами.
Итак, очень может быть, что у Гортензии, которой исполнилось тринадцать, вскоре могут начаться периодические недомогания. Автор предостерегает, что девочкам в этом возрасте противопоказана пряная пища. Нельзя также давать им слушать музыку, написанную «в безнравственном ключе». Еще бы понять, что имеется в виду!
15 апреля
Постоянная боль в боку. Меня лихорадит. По-прежнему никаких признаков «цветов».
17 апреля
Часы с маятником едва пробили два, когда я услышала топот копыт по аллее. Вышла на парадное крыльцо. Это был Эжен; он спешился со взмыленного серого мерина, накинул поводья на голову каменного льва — и в два прыжка оказался на крыльце перед дверью.
— Ты прискакал один? — спросила я, обнимая сына. Дорога между Парижем и Сен-Жермен славилась опасностями. — Разве ты не должен быть в школе?
У него были воспаленные глаза. Почему бы?
— Что-нибудь случилось?
— Мама, это насчет генерала Гоша, — тяжело дыша, сказал он и вытащил из кармана камзола измятую страницу «Новостей». Лист дрожал у него в руке. Я прищурилась, разбирая мелкий шрифт, и прочитала: «Генерал Гош убит в Вандее».
— Эжен, этого не может быть.
Будь это так, Баррас немедленно известил бы меня. Но Эжен даже не обратил внимания на мои слова.
— Если хочешь, я поеду во дворец, — предложила я. — Директор Баррас точно должен знать.
В Люксембургском дворце было холодно — несмотря на горевший в огромных каминах огонь, несмотря на ковры, гардины и драпировки из алой камки.[84] И странно тихо, если не считать ритмичного шелеста метел, сметавших мусор, оставленный дневным наплывом просителей. Я шла вслед за лакеем через приемные залы, думая о словах на газетном листке, втиснутом в мою перчатку.
Четверо рабочих, покрывавших позолотой деревянную обшивку Большой галереи, при моем приближении замолчали. Всего пять месяцев назад некогда роскошный дворец годился только под пристанище для бездомных и летучих мышей. По настоянию Барраса его полностью восстановили. Дворец уже начинал снова походить на себя, подавляя посетителей грандиозностью. Я взглянула в зеркало, поправила шляпку и напомнила себе, что иду к самому могущественному человеку Французской республики. В это трудно было поверить. Мой эксцентричный друг Поль Баррас теперь управлял всей страной. За щедрость мы с Терезой даже прозвали его дядюшкой Баррасом.
— Директор Баррас принимает посетителей? — обратился мой лакей к человеку у дверей. Тот жестом пригласил меня проследовать в кабинет.
— Войдите! — услышала я из-за дверей визгливый крик.
— Бруно, это что, попугай?
Стоявший у двери осклабился, показав отсутствие трех передних зубов. Я вошла в комнату. Глаза не сразу привыкли к темноте. Баррас предпочитал темные комнаты с драпировками из бархата, напоминающие помещения для карточных игр.
— Красавица!
— Хорошо сказано. — Баррас сидел в своем любимом кресле, на белой перчатке примостилась разноцветная птица. — Познакомьтесь с Игорем, подарком турецкого султана. Еще он подарил мне тигра, но того я отправил в ботанический сад, а этого умницу оставил себе. Даже страшновато от того, как быстро он учится.
— Ха-ха-ха. — Попугай безупречно подражал тихому смеху Барраса.
— Смотрите, Тото спрятался, — сказал Баррас с усмешкой. Из-под его письменного стола едва высовывался нос миниатюрной борзой.
— У меня на Мартинике жил попугай, — улыбнулась я. — Отвратительное создание. — Осторожно, не сводя глаз с птицы, я поцеловала Барраса в щеку. На нем был приталенный флорентийский камзол из пурпурной тафты, которого я раньше не видела. В нем Баррас выглядел так, будто вот-вот может лопнуть.
«Да, очень может быть, что он носит корсет, — уже в который раз подумалось мне. — И чернит волосы».
Баррас подбросил птицу, и та перелетела на жердочку в клетке, занявшей оконную нишу.
— Будьте прокляты, роялисты! — пискнула птица.
Баррас накинул на клетку бархатное покрывало с золотой бахромой.
— Бренди? — предложил он, наливая себе.
Я отказалась и села на стул, в сторону которого он указал зажатой в руке рюмкой. Баррас сел напротив меня, положил ногу на ногу. Тото пробежал через комнату и запрыгнул на колени к своему хозяину.
— Чему обязан удовольствием вас видеть? — спросил Баррас, поглаживая собаку по голове. — Я ожидал вас у себя вечером, в салоне. Приедете? У меня будет султан, и я хочу произвести такое впечатление, будто у меня свой гарем, — плутовато усмехнулся он.
Я вытащила из перчатки сложенный лист газетной бумаги, расправила его и протянула Баррасу.
— Эжен увидел сообщение в «Новостях», касательно Гоша. — Я говорила не так спокойно, как мне бы хотелось.
Похлопав себя по карманам, Баррас достал монокль с золотым ободком и вставил его в глазницу.
— Лазар… «убит»? — рассмеялся он.
Я почувствовала покалывание в груди.
— Так это ложь? — спросила я, с надеждой подаваясь вперед. Эжен с нетерпением ждал моего возвращения.
— Конечно ложь. Какой-то роялист опять принял желаемое за действительное. Журналистам верить нельзя. Неужели я ничему вас не научил? Лазара убить нельзя, вы же это знаете.
Он спустил на пол Тото и, опираясь на мое плечо, проводил меня до дверей.
— Лишь один вопрос напоследок, дорогая, — сказал Баррас с всегдашней кривой улыбкой. — К чему такая суета по поводу Лазара Гоша, — он погладил меня по подбородку, — мадам Бонапарт?
НЕЖЕЛАННЫЕ ЦВЕТЫ
20 апреля 1796 года
Ходила к врачу по поводу прекращения месячных.
— Вы недавно вышли замуж, мадам? — спросил он.
— Мой муж сейчас в Италии.
— Когда он уехал?
— Двадцать первого вантоза.[85]
Он задал еще несколько вопросов. Нет ли узлов у меня в грудях? (Нет!) Испытываю ли я страх или тревогу? (Да, о да!) Не страдаю ли от зубной боли? (Страдаю с юности.) Не хочется ли мне отталкивающей или нездоровой пищи вроде моркови, сырой репы, жареной свинины? (Пришлось признаться, что я люблю морковь.) Нет ли у меня страха смерти? Нет ли дурных предчувствий и подавленности? Не охватывает ли меня ужас без всякого повода? Не страдаю ли я от изжоги?
— Отлично, в таком случае вы доносите до срока, — констатировал врач, по-видимому, удовлетворенный моими ответами.
— Не хотите ли вы сказать, доктор Кюсе, что я беременна?
— Я подтверждаю это.
— Но, доктор Кюсе…
— Не надо бояться, мадам, — сказал он, протирая очки полой своего камзола. — Хоть женщинам и не рекомендуется рожать после тридцати лет, вам нет нужды беспокоиться. У вас, как вы сказали, уже есть двое детей от первого мужа, роды существенно расширили детородный канал.
— Но, доктор Кюсе, дело в том, что я просто не чувствую себя… — Груди у меня не приобрели особой чувствительности, живота нет. — А боль, от которой я страдаю? А лихорадка?
— Боль… — Он потыкал пальцем с маникюром мне в бок.
— Иногда очень болит, — объяснила я. — Иногда просто ноет. — В этот момент я почувствовала острую пульсирующую боль.
— Небольшое воспаление в желудке. — Он выписал рецепт на очищающую диетическую жидкость и велел делать ножные ванны в травяном чае.
Тереза расцеловала меня в обе щеки и в лоб, будто благословляя: — Замечательная новость! Ай да Бонапарт!
— Хотела бы я в это верить. Грудь нечувствительна, да еще эта боль…
— Вы принимали олений рог, мускатный орех и корицу, которые я вам посылала? Кипятили ли родниковую воду по моему настоянию?
Я кивнула, чтобы добавить:
— К тому же я пробовала присланное тетушкой Дезире снадобье, сопровождая прием особой молитвой. Потом еще другое; буфетная горничная клялась на мраморной голове Брута, что оно должно помочь.
— И никакого толку?
Я покачала головой. Что-то во мне разладилось.
21 апреля
Сегодня у меня был необычный посетитель. Человек, который избавляет от депрессии.
— Капитан Шарль, — представился он с театральным поклоном. Выглядит молодо; едва за двадцать, я бы сказала; глядит, как настороженный эльф. Красив, исключительно хорошо сложен, приятные черты лица, отличные зубы. Густые черные волосы зачесаны назад и собраны в косицу. Небесно-голубая гусарская форма только подчеркивает необычайный оттенок его светлых глаз — аквамариново-синий.
Кого же он мне напоминает?
— Я только что из Марселя, — объяснил он, — где мне доверили передать вам письмо, — и как по волшебству вытащил конверт из-за мраморного бюста Сократа.
Я улыбнулась, прикрывая лицо веером.[86] Фокусник!
Написано женской рукой, подпись странная — похожа на детскую.
— Это от матери генерала Бонапарта?
«Сын поведал мне о своей счастливой женитьбе. Примите мое уважение и благословление».
— Как было мило с ее стороны написать, — сказала я, подозревая, что и это письмо составлялось под диктовку Бонапарта.
— Да, матушка генерала весьма добра. — В этот момент в лице у капитана Шарля мелькнуло выражение терзания, заставившее меня усомниться, верит ли он собственным словам.
Послышалось деловитое постукивание собачьих когтей по паркетному полу. С хозяйским видом в комнату вошел Фортюне.
— Что за очаровательная собачка! — Капитан Шарль нагнулся и протянул к мопсу руку. Очаровательная? Большинство посетителей считали моего злого мопса уродливым.
— Умоляю вас, капитан, будьте осторожны. Моя собака кусается.
Фортюне подошел к руке капитана и обнюхал ее. Шарль взял пса на руки и, игриво рыча, потерся лицом о собачью шерсть.
— Обычно он не позволяет прикасаться к себе незнакомцам, — сказала я, удивленная как поведением пса, так и самого капитана.
27 апреля
— Мой протеже сделал свое дело! — Баррас соскочил с лошади. Я подошла к калитке сада, вытирая руки о фартук. Он перешагнул через низенькую ограду, обнял меня и стал кружить. — Я говорил им, что он сможет, но это… это чудо! — Баррас был в директорском облачении, и край его алой пелерины зацепился за розовый куст.
— Поль, подождите. — Я освободила пелерину из шипов. Буфетная горничная, пытавшаяся вывесить ковер на каменной ограде, уставилась на нас с оторопью.
— Невероятно. Даже я не ожидал! — Он раскраснелся и запыхался от столь бурных проявлений юношеского пыла.
— Итак, дядюшка Баррас, — улыбнулась я, указывая ему на садовую скамью, — может быть, мне удастся убедить вас сесть? А затем я вся — внимание. Не хотелось бы вас торопить, но поделитесь же со мной упомянутым чудом. — Я сняла фартук и протерла им садовую скамью. — Которого протеже вы имеете в виду? — У Барраса их было множество.
Он стал расхаживать по садовой дорожке, поддевая ногами камушки.
— Вашего мужа, кого же еще!
— Бонапарта? — Я прислонилась к спинке скамьи и сдвинула шляпу так, чтобы солнце не светило в глаза.
Баррас хлопнул в ладоши:
— Он одержал победу!
Я недоверчиво улыбнулась:
— Так скоро?
— Да, при Монтенотте. — Баррас махал в воздухе руками, как сумасшедший. — И с какими силами! С этой голодной, жалкой Итальянской армией, которую директора так неохотно вручили ему. — Он снова принялся ходить по дорожке, время от времени перебрасывая пелерину через плечо. — Разве я не говорил, что вижу в нем талант? Я им твердил, что он сможет. Теперь им придется признать, что я был прав. Ха!
29 апреля
Еще одна победа! На этот раз при Миллезимо. Я повесила на стену кабинета карту, булавками с флажками отмечаю на ней продвижение Итальянской армии. Так поступал Бонапарт, планируя кампанию.
4 мая
Лихорадка. Опять болит бок, сегодня утром что-то совсем остро. Скоро с визитом явится доктор Кюсе.
Три часа пополудни
Доктор Кюсе буквально склонился передо мной.
— Мадам Бонапарт! — воскликнул он, причем прозвучало это как «Бон-а-Партэ». — Весь Париж в лихорадке. Четыре победы, и всего за четыре дня! Моя жена просто сама не своя: я сказал ей, что моя почетная пациентка — жена нашего славного полководца. Узнав, что сегодня я иду к вам консультировать, она едва не упала в обморок. Осмелюсь спросить, нет ли у вас какого-нибудь пустяка, чего-нибудь такого, к чему прикасался наш герой? Прекрасно подошел бы носовой платок, но еще лучше, может быть, волосок генерала Бон-а-Партэ? Я с радостью отказываюсь от платы за визит. Нет! Я настаиваю, не вставайте. Я сам поищу. В этом ящике? Эта щетка?
Я кивнула, не находя в себе сил протестовать и досадуя, что щетку не вычистили.
— Ах да! — воскликнул доктор, вытянул из щетки длинный темный волос и стал рассматривать его на свет. Потом повернулся ко мне. Глаза его блестели. — Это для жены, разумеется. Вы же знаете, каковы женщины.
5 мая
По-прежнему лежу. Только что у меня была Тереза — привезла травяные лекарства и хорошее настроение. Показала мне статью в газете «Друг Людовика». Кто-то прислал в нее стихи в мою честь, однако автор не подписался.
— Кажется, я догадываюсь, кто это, — сказала Тереза. — Наш Умник.
Капитан Шарль? Тереза нарекла его Умником за сметливость и озорство.
— Не говорите глупостей, Тереза, — ответила я, натягивая одеяло до подбородка. — Он на десять лет младше меня.
И, во всяком случае, я подозреваю, что обаятельный капитан принадлежит к тому типу мужчин, которые только кокетничают с женщинами, но не более.
— Молодые люди вас обожают. Взгляните на Бонапарта — он на шесть лет младше вас. А Лазар? На сколько?
— На пять, — сказала я, розовея.
Без даты
Начинаю понемногу поправляться. До чего же противно болеть!
24 мая
Цветы начались внезапно. И с такой болью! Боялась, что умру. Чувствовала себя легкой, будто могу повиснуть в воздухе и полететь. Лизетт укрыла меня простыней.
— Я тут все запачкала, извини, — проговорила я и закрыла глаза.
В тот же день, позже
— Мадам Бонапарт, вы выздоравливаете, болезненное состояние матки проходит, но я с горечью должен сообщить вам, что вы не…
Больше не беременна, увы.
— А была?
Доктор Кюсе поскреб подбородок.
— Может быть, запруда?
Это еще что?
Без даты
Из книги мадам Кампан: «Запруда представляет собой образование в матке, которое по ошибке может быть принято за плод. Врачи утверждают, что запруды являются следствием зачатия и не могут возникнуть без соития. Беременность, как считается, также не может возникнуть благодаря воображению. Поэтому всякий раз, когда возникает запруда, можно утверждать, что имело место сожительство с мужчиной».
28 мая
Начала письмо Бонапарту — хотела сообщить ему, но не смогла.
Штаб в Милане, 20 прериаля[87]
Каждый день вокруг меня скачет смерть: стоит ли жизнь такой суеты? Прощайте, Жозефина. Оставайтесь в Париже, не пишите. По крайней мере, уважайте мое уединение. Тысячи ножей воткнуты мне в сердце; не загоняйте их еще глубже.
23 прериаля
Жозефина, где Вы будете, когда получите это письмо? Если в Париже, горе мне! Ничего не остается, кроме смерти.
Около четырех часов пополудни
Тереза разглядела в моих глазах тревогу.
— Что случилось?
Я призналась ей в своих страхах. Сказала, как беспокоят меня письма Бонапарта.
— Не знаю, что думать. Его письма меня пугают. Он как будто в лихорадке. То велит мне быть острожной, заботиться о здоровье, не приезжать в Италию, то через несколько дней — что покончит с собой оттого, что я не приехала!
— Вам не кажется, что он немного?.. — Она покрутила пальцем у виска.
У меня по щекам потекли слезы.
— Нет, конечно же нет! — В глубине души именно этого я и опасалась. — Он так расстраивается, что, боюсь, может…
— Встать перед пушкой?
Я кивнула, опустив глаза на свои руки. Руки женщины, которая гораздо старше меня. Они никак не могут быть моими.
— Он хочет, чтобы я была рядом с ним.
— Так поезжайте.
— Тереза! Поле битвы — неподходящее место для женщин. А как же Гортензия и Эжен?
— За ними будет присматривать тетушка Дезире.
— Но мое здоровье…
— Вы поправляетесь.
Я откинулась на спинку кресла.
— Так вы полагаете, мне надо ехать? — Такое чувство, будто я обречена.
Тереза взяла меня за руку.
— Помните, как было во время террора? Как мы стремились обрести значимость, которой не ощущали?
Я нетерпеливо кивнула. При чем здесь это?
— Так вот, та история еще не завершена, — сказала она. — Я понимаю: нам хотелось бы думать, что все в прошлом. Мы танцуем, играем в карты, ходим в театр. Я признаю это. Я сама — первая на празднестве и уезжаю с него последней. А почему нет? Мы уцелели. Смерть похлопала нас по плечу, но мы спаслись. Жизнь коротка, так отчего не наслаждаться ею? Но мы обманываем себя. Республика пошатнулась. На кону все то, за что умерли наши любимые. Наша любимая республика вот-вот падет, а мы стараемся не замечать этого и продолжаем танцевать.
— Но, Тереза, какое это имеет отношение к тому, ехать мне в Италию или нет? Спасение республики не имеет со мной никакой связи, — начала я сердиться.
— Тогда согласитесь, что оно напрямую касается вашего мужа!
Да, вполне возможно, многое зависит от Бонапарта, уж не знаю почему. В глубине души я полагаю, что он может спасти нас. И хуже того — что нас действительно надо спасать.
27 прериаля, полдень
Моя жизнь — бесконечный кошмар. Тяжелое предчувствие не дает мне дышать. Я более не живу. Я потерял более чем жизнь, более чем счастье, более чем покой. У меня почти не осталось надежды. Если Ваша болезнь тяжела, предупреждаю: я немедленно выеду в Париж.
ВОКРУГ СОБЛАЗНОВ
19 июня 1796 года, до полудня
Сперва Баррас никак не соглашался.
— У нашего победителя шалят нервы, только и всего, — настаивал он.
— Поль, это серьезно. Это не просто нервы… — Я не посмела поделиться с ним опасениями, что Бонапарт безумен.
— Послушайте, с его стороны просто нелепо рассчитывать на ваш приезд к нему в армию.
— Пожалуйста, послушайте меня!
Баррас насторожился и посмотрел на меня: раньше в разговоре с ним я никогда не повышала голос.
— Если… если я не уеду в Италию, — уже спокойнее сказала я, — Бонапарт сам явится сюда. — Это был аргумент, который, я знала, мог убедить Барраса.
— В Париж? Оставит войска в разгар кампании?
Я кивнула. Да. Оставит. Он — оставит.
— За это его будет судить военный трибунал.
Я кивнула. Он погибнет. Его расстреляют.
— Странно. В своем последнем письме он мне ничего такого не писал.
Баррас посмотрел на стопки бумаг, лежавшие у него на письменном столе.
— Вот оно. — Он нашел письмо и пробежал его глазами. — Обычные дела: условия перемирия с папой.
— Бонапарт договаривается с папой?
Баррас усмехнулся:
— Высоковато замахнулся, хотите сказать?
— Это республика, которую он представляет, слишком задрала нос.
— В том-то и беда. Это-то и огорчает директоров. Бонапарт не представляет республику, но действует так, будто ему даны эти полномочия. А, вот это место. — Баррас прокашлялся и прочитал вслух: — «Ненавижу женщин. Я в отчаянии. Моя жена все не едет — у нее, должно быть, появился любовник, который удерживает ее в Париже».
Баррас с интересом посмотрел на меня.
— Итак, кто этот любовник?
— Боюсь, что единственным мужчиной, допущенным за последнее время в мою спальню, был лечащий врач. Лихорадочный жар не благоприятствует романам.
— Должен сказать, вид у вас нездоровый. Хватит ли у вас сил на путешествие?
Ближе к вечеру, Фонтенбло
— Ох! — воскликнула тетушка Дезире, увидев нас. — Я не ожидала тебя. Гортензия, ты просто маленькая дама в этом чепце! А ты, Эжен, такой красивый парень! Растете, как капуста.
Гортензия стукнула брата в ребра. Эжен схватил ее за запястье и попытался вывернуть руку ей за спину.
— Дети! — Сердито глядя на сына, я наклонилась, чтобы поцеловать тетушку. — Почему бы вам не сходить на конюшню? Посмотрите, хорошо ли заботятся о лошадях.
— Мой конюх присмотрит за вашими лошадьми, — сказала тетушка Дезире, затягивая пояс своего халата на беличьем меху.
— Детям надо прогуляться, — шепнула я, когда они бросились к дверям. — От Сен-Жермен сюда дорога дальняя. — Парадная дверь захлопнулась, тряхнув стены. — И кроме того, мне надо поговорить с вами, тетушка Дезире, с глазу на глаз.
Я опустилась в кресло рядом с диваном. Тетушка мрачно смотрела на меня поверх очков с толстыми стеклами.
— Предупреждаю тебя, Роза: у меня кончились соли.
— Вы их так и не купили?.. — Помолчав, я продолжила: — Мне придется поехать в Милан.
— В Италию? Но разве там не идет война?
— Знаю, тетушка Дезире, идет, но в том-то…
— Как же ты туда доберешься? На дорогах сейчас опасно. Даже между Фонтенбло и Парижем могут ограбить. А как же твое здоровье? Ты только посмотри, какая ты бледная!
— Я там нужна, тетушка! Мой муж…
— Женщина принадлежит своим детям! А как же наше венчание? Мы с маркизом не можем венчаться без тебя. — Тут она захлюпала носом, и я тоже приуныла. Тетушка, никогда прежде не плакавшая прилюдно, теперь то и дело принималась всхлипывать.
— У меня есть предложение. Может быть, священник сможет обвенчать вас с маркизом до моего отъезда?
— А когда ты уезжаешь?
— На будущей неделе, — еле слышно сказала я.
— На будущей неделе! — закричала тетушка. — Отец Ренар едва согласился обвенчать нас через месяц!
— Может быть, мне удастся объяснить ему наши обстоятельства? — Заплачу ему хорошенько. Или, по крайней мере, пообещаю.
— Но, Роза, мое платье еще не готово. Его даже не начали шить.
В прихожей послышались голоса детей. Я приложила палец к губам: «Тсс»!
— Дети не знают?
— Чего мы не знаем? — спросила Гортензия, стаскивая с головы шляпу.
Эжен усмехнулся, глядя на сестру.
— Тайна, — прошептал он.
— Тебе все равно придется им сообщить, — сердито сказала тетушка Дезире, взяла пяльцы и воткнула иглу в туго натянутую ткань.
Только не теперь! Впрочем, у меня уже не было выбора.
— Я собираюсь в путешествие, — неохотно проговорила я.
— Вот как? — Гортензия смотрела на меня, не ожидая ничего хорошего.
— В Милан, — продолжила я, примирительно опуская голову.
— Где этот Милан? — спросила Гортензия у брата.
— На войну? — произнес Эжен с благоговением.
— Ты оставишь нас, мама? — Соломенная шляпа Гортензии упала на пол, прокатилась несколько футов и упала с тихим «пуф». Дочь попятилась к двери.
— Гортензия!
Я вышла в парк.
— Гортензия!
Я остановилась, тяжело дыша и прижимая ладонь к больному боку. Начинало смеркаться. Всхлипы донеслись из-за каменной ограды. Сидевшая на земле Гортензия показалась мне такой маленькой! Я обняла ее.
— Дорогая! — Я погладила дочь по голове. Она дрожала. — Девочка моя большая, — прошептала я, не в силах справиться с накатившим волнением.
Послышались скрип тележных колес, ленивое постукивание копыт о булыжную мостовую по другую сторону стены. Гортензия судорожно вздохнула. И тут, всхлипывая, рассказала, в чем дело. Я не увижу ее в пьесе, которую сыграют в школе под конец учебного года. Все родители придут, а я — нет! И потом все девочки разъедутся по домам, а куда отправится она?
— Но я вернусь к тому времени, — пообещала я.
— Я тебе не верю, — всхлипывала Гортензия.
20 июня, теплый летний денек, снова дома и снова без сил
Тетушка Дезире и дорогой маркиз наконец обвенчались. («Поцелуй меня! — кричала она, крестя его. — Я твоя жена!») Теперь надо заниматься паспортами, денежными делами и гардеробом. Попытаюсь попасть сегодня к доктору, потом нужно будет зайти в аптеку. Оставлю слуге распоряжения следить за нищенствующими семьями, что приходят к нашим воротам. Надо поговорить с юристом — убедиться, что с моим завещанием все в порядке. Еще хорошо бы поговорить с Жозефом Бонапартом, если удастся. Он и Жюно поедут с нами. Кроме того, надо найти кого-то, кто присмотрел бы за моими лошадьми. Они каждый день должны двигаться. И я никак не могу решить, что делать с коровой.
Ох, пришла женщина-почтальон… Господи, только бы не было больше этих ужасных писем от Бонапарта!
4 мая 1796 года, Ла-Пажери, Мартиника
Мадам Бонапарт, пишу по просьбе Вашей матушки. Она больше не может держать перо из-за ревматизма — очень воспалены суставы.
Ваша матушка желает Вам всего наилучшего в замужестве и молится, чтобы Ваш муж оказался христианином и сторонником короля.
Она, однако, отклоняет Ваше предложение переехать к Вам во Францию. На присланные Вами деньги она, как Вы и желали, выкупила рабыню Мими. Мы отошлем ее к Вам, как только получим деньги на дорогу.
С сожалением сообщаю Вам, что плантация в прошлом году не принесла дохода.
Ваша матушка просила меня молиться за Вас и Ваших детей.
Перечитывала это письмо много раз. Я очень давно не получала вестей из дому, а это коротенькое послание меня только огорчило. Напишу домой, чтобы не отсылали сюда Мими, пока я не вернусь из Италии. Мы снова будем вместе, какое это счастье! Испытываю облегчение оттого, что она согласна приехать.
21 июня
— Брат Бонапарта, Жозеф, не сможет выехать раньше чем через шесть дней, — сказала я Баррасу.
— А он не объяснил вам почему? — усмехнулся Баррас, ища что-то в бумагах.
— Он лечится ртутью.
Я приподняла брови. Ртутью лечат сифилис.
— Слишком много резвился в городе — собирал впечатления для романа, который будто бы пишет. Но успеете ли вы собраться за шесть дней? Надо же будет подготовить соответствующий гардероб — каркас для кринолина и все остальное. Итальянцы в высшей степени провинциальны…
— Для кринолина?! Вы шутите.
— …раболепны, склонны следовать традициям, невежественны, суеверны. Доставайте свои старые корсеты. И турнюр.[88]
Я охнула: мои турнюры давно переделали в подушки!
— И не забудьте, мадам Бонапарт, красавица моя, — продолжал он, указывая на меня ножом для вскрытия конвертов, — всегда кладите носовой платок в рюмку — дамы там пьют только сок. — Я сделала недовольную гримасу. — А также не играйте в бильярд с мужчинами, не говорите с ними о финансах и политике. — Баррас открыл ящик стола, порылся в нем и снова сел, озадаченный. — Что я ищу?
— Что-то, имеющее отношение к Италии.
— Ах да! — Он вынул из ящика папку. — Я должен достать паспорта для вас, Жозефа Бонапарта, полковника Жюно и… для кого еще? Ах да, для того адъютанта, забавного малого, которого Тереза называет Умником. Финансовый агент — вы понимаете, кого я имею в виду. Все дамы от него без ума.
— От капитана Шарля? — Я как раз надеялась, что он сможет поехать с нами. — Он финансовый агент?
— О господи, неужели вы не знали? Впрочем, может быть, это надо было держать в секрете. Не помню, кто мне сказал. Он связан, кажется, с «Боден компани». Трудно представить, ведь он так молод… и такой весельчак.
Да уж, в самом деле весельчак!
— По крайней мере, Фортюне его не покусает. Даже моей собаке он нравится.
— Берете ее с собой? Жаль, что я поздно об этом узнал. Почему я вечно мечусь, вечно что-то делаю для Бонапарта? А, вот то, что я искал! Это письмо от самого прекрасного мужчины во Французской республике, от нашего генерала Лазара Гоша. Он требует разрешения приехать в Париж. — Баррас поднял письмо, и его лицо приняло недоброжелательное выражение. — Жаль, вас не будет в городе.
— Так вы проследите, чтобы подготовили паспорта? — сказала я, вставая.
— Вы покраснели! Простите меня? — Он расцеловал меня в щеки. — Ах, но вы прощаете мне всё, все мои грешки.
— На вашем месте я не была бы так в этом уверена, — заметила я, завязывая тесемки шляпы. И тут вспомнила, что надо бы улыбнуться.
23 июня
— Мадам, это… это!.. — Моя горничная буквально потеряла дар речи. — Это знаменитый генерал Гош. Сам Гош!
— Здесь? Не может быть, — сказала я, отбрасывая пуховое одеяло. Был почти полдень, но доктор Кюсе настоял, чтобы я подольше не вставала, набираясь сил перед путешествием. — Генерал Гош на юге. Его не будет в Париже до конца месяца.
— Пойду скажу ему, что его здесь нет. — От возбуждения Лизетт стала легкомысленной.
— Может, это какая-то ошибка? Это господин лет под тридцать, высокий, со шрамом?
— Широкие плечи, темные глаза! — воскликнула Лизетт, прижимая руки к сердцу.
— Лизетт, умоляю! — рассмеялась я. — Мой утренний наряд выглажен? Найди мою кружевную шаль с шелковой бахромой. О господи, мои волосы!
— Роза! — сказал Лазар, снимая шляпу. На загоревшей коже выделялся белый шрам, тянувшийся ото лба до правой щеки.
— Генерал Гош! — Я протянула ему руку. Лазар. Лазарро. Казалось, он стал выше ростом. Баррас порой величал его Геркулесом. — Какой приятный сюрприз! — Радость переполняла мне сердце. — Поздравляю вас с недавними победами.[89] — В народе его прозвали Миротворцем.
— Нет славы, кроме славы республики, за которую я сражаюсь.
— Разумеется, — улыбнулась я. Лазар верил в революцию, как в Бога, и имел на то основания. При прежнем режиме он был всего лишь псарем. В республике же стал одним из самых известных ее генералов, самым прославленным, как говорил Баррас.
Я подтолкнула к нему кресло.
— Не желаете ли коньяку или петепье?
— В такой час лучше петепье, — сказал он с понимающей улыбкой.
Я налила ему высокий стакан апельсинового сока, добавив рома и абсента.
— Вы не забыли радости Мартиники, — подала я ему стакан. Рука у меня слегка дрожала. Я боялась, что могу разлить петепье. — И Лазар заметит мое волнение.
— Да, они преследуют меня. — Когда он брал стакан, наши пальцы соприкоснулись.
Пробили часы на камине, им отозвались другие у меня в спальне.
— Вы рано приехали в Париж, — сказала я слегка дрожащим голосом.
— Как раз когда вы, как я понимаю, уезжаете. — Он кивнул на открытый морской сундук, стоявший у двери в мою спальню.
— Да, через три дня отправляюсь в Милан.
— Вы едете в Северную Италию? — Он привалился к спинке кресла. — А это не опасно?
— Я уверена в своем муже, генерал Гош.
— Как и должно, — ответил он, встретившись со мной взглядом.
О, Лазар, мой драгоценный Лазар! На меня нахлынули воспоминания лихорадочного жара страсти, любви. Поднявшись, я подошла к окну слева от камина и открыла его. Я поняла, что по-прежнему люблю Лазара. Люблю и уважаю его за честную жизнь, за верность республике, за страстную преданность свободе.
— Сегодня ваш день рождения, — услышала я его голос.
— А ваш завтра, если я правильно помню.
Я знала это точно. Его день рождения следовал сразу после моего. Я почувствовала тепло его рук на своем обнаженном плече.
— Скоро придет доктор, — сказала я и повернулась к нему. Сердце бешено стучало.
— Вы нездоровы? — спросил он с той знакомой нежностью, от которой у меня подгибались колени.
— Уже поправляюсь, — прошептала я и сглотнула — в горле стоял ком. Неужели в тот миг он мог не слышать стук моего сердца?
— Как вы считаете: генерал Бонапарт не будет в обиде, если я поцелую его жену по случаю дня ее рождения? — Лазар смело и насмешливо посмотрел мне в глаза.
— Да, генерал Гош, — ответила я, глядя на него, и прикоснулась пальцем к ямочке у него на подбородке. — По-моему, он будет в обиде.
Лазар склонился ко мне. Его язык. Его сердце. Мое.
В тот же день, почти в десять часов вечера
Сегодня вечером, выпив чашку бульона, я вышла в сад, села под лаймовым деревом и, как в детстве, обхватила согнутые в коленях ноги. Все вокруг было залито лунным светом. Визит Лазара навеял ностальгическое уныние. Я думала о маме, которая сейчас так далеко. Смотрит ли она на луну тоже? Думает ли обо мне? Что сталось с рабами, среди которых я росла, с моей няней Да Гертрудой и служанкой Мими? Старый Сильвестр, наверное, уже умер… Я подумала о могилах отца и двух сестер. Вспомнила холмик у реки, где упокоилась жрица вуду. Вспомнила ее ужасные слова: «Овдовеешь. Станешь королевой».
Находясь во власти этих воспоминаний, я достала из кармана медаль Святого Михаила, оставленную на прощание Лазаром. На ней святой Михаил с мечом в руке стоит над поверженными силами зла.
— Я хочу, чтобы она оставалась у вас, — сказал мне Лазар. Раньше эта медаль принадлежала матери, которая умерла, рожая его. Крестьянке, не знавшей грамоты. Лазар сказал, что медаль придаст мне мужества.
— В самом деле?
— Да. Придаст мужества поступить правильно.
Я задумалась над словами на обратной стороне медали: «Свобода или смерть».
— Это по моему распоряжению вытравили, — как-то застенчиво сказал Лазар. Я обещала беречь медаль.
Потом, уже у дверей, он обернулся.
— Мы не попрощались.
— Значит, это прощание? — спросила я.
Только сейчас я осознала, что он так и не ответил.
26 июня
Лизетт разбудила меня легким прикосновением к плечу.
— Во дворе два больших дилижанса, мадам.
Я подошла к окну и отодвинула занавеси. Один из верховых был курьером Бонапарта, прозванным Мусташем[90] за огромные усы. Он спешился и сказал что-то капитану Шарлю и Жюно. Брат Бонапарта Жозеф стоял в сторонке, записывая что-то в книжечку.
Заржала лошадь. У ворот появилось несколько — девять? — конных гвардейцев.
— У нас теперь эскорт? — растерялась я.
— Да это настоящий парад! — сказала Лизетт.
27 июня, около 11 утра, Фонтенбло
В восемь все собрались в скромном городском доме тетушки Дезире. Я стояла на парадном крыльце, держа извивавшегося Фортюне. Маленький двор заполнили люди, кареты и лошади. Готовились к отъезду. Повсюду крики и неразбериха. Пока Жюно отчитывал форейтора, пытавшегося распутать упряжь, слуги метались туда-сюда, крича друг на друга. Только Жозеф молча что-то записывал.
— Могу подержать собаку, если желаете, мадам Бонапарт, — услышала я позади себя чей-то голос.
Это был весельчак капитан Шарль в своих сапогах с красными кисточками. Он сиял, начищенные латунные пуговицы сверкали. Я с удовольствием передала Фортюне ему на руки. Капитан огладил собаке уши и даже поцеловал в макушку.
— Позвольте мне иметь честь проводить мадам Бонапарт к ее карете?
Придерживая собаку одной рукой, другую он предложил мне.
— А как же?.. — Я обернулась: обо всем ли позаботились?
— Я настаиваю, мадам. Мы должны беречь вас. — Он открыл дверь кареты и потянул за ступеньку, которая с лязгом опустилась. Затем, сделав витиеватый взмах рукой в перчатке, капитан пригласил меня садиться.
— «Мы»? — Мой дорожный набор уже принесли сюда: лекарства, карты таро, роман «Кларисса» и дневник (в который я сейчас пишу).
— Святые и я.
Я улыбнулась. Он такой милый.
— Кто достал подушки? — В провинции их сегодня не найти.
— Я. Советую вам сесть спиной к лошадям. — Капитан приготовился закрыть дверцу. Я прикоснулась к подоконнику. — О, сюда я бы руку не клал, — сказал капитан. Я посмотрела на белую перчатку: кончики пальцев испачкались пылью.
Капитан Шарль снял свои перчатки.
— Они подойдут вам, мадам. У меня очень маленькие руки. Видите? — Он поднял руку; действительно, она была как у ребенка.
Перчатка пришлась мне впору.
— Вы благородный и добрый человек, капитан Шарль. — Я несколько раз глубоко вздохнула и прислонилась головой к твердой потрескавшейся коже внутренней обивки.
«Будь сильной, — сказала я себе. — Падать в обморок не годится». По крайней мере, сейчас, в самом начале этого долгого и опасного путешествия.