Девочка вздрогнула. Но увидев Журавлика, успокоилась, не удивилась.
— Журавлик? Как ты сюда попал, Журавлик?
— Я услышал, что тебе приходится трудно, вот и прилетел.
— Тебя могли сбить. Слышишь, как гремят зенитки. А у тебя бумажные крылья. И одно крыло уже подбито, опущено.
— Меня нельзя уничтожить: пока живы дети, всегда будут бумажные Журавлики.
— У меня нет для тебя даже крошечки хлеба.
— Бумажным журавликам не нужен хлеб. Хлеб нужен тебе.
— Откуда ты прилетел?
— Из твоего будущего, Таня.
— У меня нет будущего.
— Что же, ты навсегда останешься девочкой.
— Блокадной девочкой.
— Но снаряд может пролететь мимо. И бомба не попадет в твой дом.
— Не все ли равно, от чего умирать. Может быть, от голода еще больнее.
— Давай улетим вместе на Большую землю, там есть хлеб, там жизнь…
Но Таня грустно посмотрела на Журавлика и покачала головой.
— Я не могу улететь без мамы, — сказала она.
Голос Тани как бы отделился от нее, стал чужим — хриплым, простуженным.
«Мама умерла 13 мая в 7 часов утра 1942 года… Савичевы умерли… Умерли все… Осталась одна Таня…»
Ее голос оборвался. Но под сводами ледяной комнаты, как эхо, зазвучали другие голоса, такие же приглушенные, охрипшие:
— Осталась одна Валя… Остался один Вадим… Осталась одна Катя… Женя… Кира…
Тане откликались дети такой же судьбы, и их имена разносились по свету. А потом они захлебнулись, умолкли. И в давящей тишине, как неторопливые удары метронома, застучало сердце города, который через силу жил: тук… тук… тук…
И вдруг с болью и отчаянием Таня позвала:
— Мама…
Она не могла крикнуть — не было сил — она прошептала: «Мама».
Но Мама услышала. В тишине раздались тихие шаги. Скрипнула дверь. Я поднял глаза — и вздрогнул: в дверном проеме стояла моя Мама. Моя! Я не мог ошибиться! Только она почему-то стала ниже ростом, совсем маленькая. А может быть, это я так вымахал за годы разлуки? Нас окружал ледяной холод, но Мама почему-то была в легком платье с цветочками, в таком я видел ее в последний раз…
Она вошла в комнату, даже не взглянув в мою сторону.
Я же неотрывно смотрел на Маму, хотелось броситься навстречу, прижаться к ней, спрятать голову на ее груди, как в детстве. Но я не мог шевельнуться, не мог произнести ни слова. На какое-то мгновенье я скосил глаза на Таню. Она тоже была в оцепенении, только глаза ее расширились, посветлели. Я почувствовал, что она приняла мою Маму за свою. Но Мама так же молча прошла мимо Тани, и я услышал Мамин голос:
Я по Ленинграду не бреду
Не бреду устало.
Я свою блокаду
Для себя прорвала.
Не смотрю я в небо:
Не летят ли гады?
Не ищу я хлеба:
Горек хлеб блокады.
Я молчал. Таня силилась что-то сказать и не решалась. Видимо, в голове у нее все перепуталось. И она одними губами произнесла:
— А куропатка съедает в день всего 22 грамма.
Наверное, эта фраза, как шифр, скрывала что-то важное, о чем необходимо было сообщить Маме.
Я же так и не проронил ни слова: был поражен, что мы с Таней одну и ту же женщину приняли за свою Маму. Кто из нас ошибался? А может быть, в этой странной мистерии, которая разыгрывается в моем Театре, одна Мама для всех?
Пьеро сжимал в руках тоненькую школьную тетрадку. Арлекин уронил голову на грудь. Маска со смеющимся ртом выглядела нелепо — смеялась, когда надо было плакать. Но в эту минуту маски моих помощников снова стали маленькими щитами, которые надежно закрывали их лица. Лицо-то можно закрыть личиной, а как защитить сердце?
— Почему ты не предупредил нас? — глухо спросил Пьеро. — Мы думали, что это простая тетрадь.
— Давай уйдем отсюда! — предложил Арлекин. — Ведь это Театр…
— Отсюда не уйдешь, — вздохнул Пьеро. — Этот Театр в каждом из нас. А разве можно уйти от самого себя?
Эти слова он произнес с горечью.
И глядя вслед уходящей Маме, сказал:
— Уйти из Театра — значит изменить самому себе и… своей Маме.
Может быть, он тоже принял ее за свою Маму.
Нет, они не ушли, эти два моих помощника, и не сорвали с лица маски. Одна маска хмурилась, другая смеялась. Но я чувствовал, что под масками по лицам текут слезы. Те самые, невидимые миру. Миру-то они не видны, но они твои… слезы:
— А куропатка съедает в день всего 22 грамма.
Песнь третья
Если бы в моем Театре был занавес, на нем бы, как мхатовская чайка, был бы вышит опавший лист. Там на заснеженном сквере лежал дубовый, а теперь нам предстоит найти каштановый — большой, разлапистый, цвета бронзы. Похожий на перо жар-птицы. Опавшие листья — человеческая память! Следы жизни.
Человеческая память напоминает архив после разгрома, где все дни, события, годы жизни свалены в одну кучу. Самые дорогие воспоминания твоей жизни порой пропадают здесь, как в пресловутом спецхране. Но мой Театр имеет доступ в этот спецхран, он бросает вызов забвенью и возвращает к жизни то, что особенно дорого людям, дорого всегда.
В моем Театре оживает не только моя жизнь — она и не заслуживает своего театра — я возвращаю к жизни тех, кого уже нет: их жизнь продолжается в моем Театре. Театр приближает их к нам.
Не покидайте мой Театр! Ведь ни один театр в мире не может существовать, если зрительный зал пуст и если у входа никто не спрашивает: «Нет ли лишнего билетика?»
Таня Савичева отступила в тень. Сейчас на сцену выйдет другая девочка — Анна Франк.
Она еще не появилась из-за кулис, а два моих спутника, Пьеро и Арлекин, уже рядом. Они входят в роль, настраиваются, как оркестр перед спектаклем:
Милые ребятки,
Не играйте в прятки.
Ведь играют в прятки,
Если все в порядке.
И Арлекин с поклоном продолжает:
Пальцы в перчатке
Играют в прятки.
В раковину устрица
Прячется, как узница.
И не обнаружена
Боль ее — жемчужина.
И вот тогда откуда-то донесся сдавленный, дрожащий голос:
Я в прятки не играю,
Я прячусь от врагов.
Я каждый день сгораю
И возрождаюсь вновь.
Место действия — Амстердам! Вращается глобус. Как опавшие листья, шуршат листки календаря. Мы идем вдоль рек и каналов. Вода в них зеленоватая. Маленькие буксирчики, как жуки-плавунцы, снуют взад-вперед. По мостовой мчатся велосипедисты. Амстердам — город велосипедов. Все дети, взрослые, старики — жмут на педали, словно общими усилиями заставляют вертеться землю. Узкие дома стоят тесно, как солдаты в строю. Черепичные крыши напоминают чешую красных рыб. Мы ищем убежище Анны Франк. Выясняется, что мои спутники не понимают, какая разница между убежищем и домом.
— Убежище — это берлога в дремучем лесу? — спрашивает Пьеро.
— И в ней живут медведи, — шутит Арлекин и умолкает, поняв, что сейчас шутки неуместны.
— Когда человек скрывается от преследования — любой дом превращается в убежище. Иногда такой дом найти труднее, чем берлогу в лесу, — объясняю я, и мы прибавляем шагу.
— Как, же мы найдем это убежище? Где оно?
Эти вопросы повисают в воздухе.
Но время открывает тайны, со временем они утрачивают свой смысл тайное становится явным. То, что люди чести хранили под страхом смерти, теперь знает множество людей. Спросите любого полицейского голландской столицы, и он укажет вам дом Анны Франк. Убежище снова стало домом, правда, в нем уже нет прежних жильцов…
Мы не просто идем по Амстердаму, мы перемещаемся во времени: ищем не только дом, но и жестокое время Анны Франк. А дорогу туда не укажет ни один полицейский.
Встречаются и расходятся каналы, по набережным и мостам мчатся велосипедисты — жмут на педали, крутят землю в обратную сторону. Меняются времена года: на смену весне приходит зима, зиму сменяет осень. Снег, дождь, снег. Меняются лица: старики становятся молодыми. И вдруг барабанная дробь, грохот:
Фашистские солдаты
Вступают в Амстердам.
На шеях автоматы,
Трам-там-там!
И свастика паучья,
И проволока колючая,
И на стене приказ:
Комендантский час.
И я отчетливо понял, что нахожусь в тылу врага в незнакомом городе, занятом фашистами. Без документов, без оружия, без легенды — кто я и откуда. И еще не один — с двумя парнишками, с Пьеро и Арлекином, которые знают о войне только по фильмам, и поэтому жизнь во вражеском тылу для них увлекательное приключение. Мне стало не по себе, а они с интересом смотрели по сторонам. Рассчитывали, что маски защитят их от всех превратностей судьбы? Они шли, стараясь не отставать от меня, «артисты драмкружка, освистанные школой». А для меня это был реальный мир моей юности. Никаких театральных условностей: война!
Сыпал мокрый снег — из серой бездны неба медленно опускались крупные хлопья, словно кто-то крошил курам белый хлеб: цып-цып-цып. Подлетая к зеленоватой воде каналов, снег у самой воды зеленел. Такой это был зеленый снег!
И вдруг откуда-то снова донесся сдавленный, уже знакомый голос:
Я слепну, как слепнет старуха.
В глазах от-бессилья темно.
И слушает мир мое ухо
Мое слуховое окно.
Вокруг столько крыш, столько слуховых окон! Которое из них окно убежища, откуда был послан этот сигнал? Мосты, каналы, площади, велосипедисты — им снег не помеха — мы спешим, выбиваемся из сил. Я забываю об опасности. Откуда только хватает сил! Ах, да я же молодой, время вернуло меня в юность, поэтому нет одышки.
Неожиданно рядом с нами вырос кирпичный дом, он кажется красным от накала, наверное, снежинки тают, касаясь его стен. И вдруг откуда-то сверху, непосредственно с неба, обрушивается удар колокола. Еще удар — мы задираем головы — дом оказывается башней, Она устремляется ввысь, и верхние этажи пропадают в мутном месиве снега. И кажется, колокола звенят прямо в небе. И обрушиваются на землю.