Страсти по четырем девочкам — страница 4 из 12

Девочка вздрогнула. Но увидев Журавлика, успокоилась, не удивилась.

— Журавлик? Как ты сюда попал, Журавлик?

— Я услышал, что тебе приходится трудно, вот и прилетел.

— Тебя могли сбить. Слышишь, как гремят зенитки. А у тебя бумажные крылья. И одно крыло уже подбито, опущено.

— Меня нельзя уничтожить: пока живы дети, всегда будут бумажные Журавлики.

— У меня нет для тебя даже крошечки хлеба.

— Бумажным журавликам не нужен хлеб. Хлеб нужен тебе.

— Откуда ты прилетел?

— Из твоего будущего, Таня.

— У меня нет будущего.

— Что же, ты навсегда останешься девочкой.

— Блокадной девочкой.

— Но снаряд может пролететь мимо. И бомба не попадет в твой дом.

— Не все ли равно, от чего умирать. Может быть, от голода еще больнее.

— Давай улетим вместе на Большую землю, там есть хлеб, там жизнь…

Но Таня грустно посмотрела на Журавлика и покачала головой.

— Я не могу улететь без мамы, — сказала она.

Голос Тани как бы отделился от нее, стал чужим — хриплым, простуженным.

«Мама умерла 13 мая в 7 часов утра 1942 года… Савичевы умерли… Умерли все… Осталась одна Таня…»

Ее голос оборвался. Но под сводами ледяной комнаты, как эхо, зазвучали другие голоса, такие же приглушенные, охрипшие:

— Осталась одна Валя… Остался один Вадим… Осталась одна Катя… Женя… Кира…

Тане откликались дети такой же судьбы, и их имена разносились по свету. А потом они захлебнулись, умолкли. И в давящей тишине, как неторопливые удары метронома, застучало сердце города, который через силу жил: тук… тук… тук…

И вдруг с болью и отчаянием Таня позвала:

— Мама…

Она не могла крикнуть — не было сил — она прошептала: «Мама».

Но Мама услышала. В тишине раздались тихие шаги. Скрипнула дверь. Я поднял глаза — и вздрогнул: в дверном проеме стояла моя Мама. Моя! Я не мог ошибиться! Только она почему-то стала ниже ростом, совсем маленькая. А может быть, это я так вымахал за годы разлуки? Нас окружал ледяной холод, но Мама почему-то была в легком платье с цветочками, в таком я видел ее в последний раз…

Она вошла в комнату, даже не взглянув в мою сторону.

Я же неотрывно смотрел на Маму, хотелось броситься навстречу, прижаться к ней, спрятать голову на ее груди, как в детстве. Но я не мог шевельнуться, не мог произнести ни слова. На какое-то мгновенье я скосил глаза на Таню. Она тоже была в оцепенении, только глаза ее расширились, посветлели. Я почувствовал, что она приняла мою Маму за свою. Но Мама так же молча прошла мимо Тани, и я услышал Мамин голос:

Я по Ленинграду не бреду

Не бреду устало.

Я свою блокаду

Для себя прорвала.

Не смотрю я в небо:

Не летят ли гады?

Не ищу я хлеба:

Горек хлеб блокады.

Я молчал. Таня силилась что-то сказать и не решалась. Видимо, в голове у нее все перепуталось. И она одними губами произнесла:

— А куропатка съедает в день всего 22 грамма.

Наверное, эта фраза, как шифр, скрывала что-то важное, о чем необходимо было сообщить Маме.

Я же так и не проронил ни слова: был поражен, что мы с Таней одну и ту же женщину приняли за свою Маму. Кто из нас ошибался? А может быть, в этой странной мистерии, которая разыгрывается в моем Театре, одна Мама для всех?

Пьеро сжимал в руках тоненькую школьную тетрадку. Арлекин уронил голову на грудь. Маска со смеющимся ртом выглядела нелепо — смеялась, когда надо было плакать. Но в эту минуту маски моих помощников снова стали маленькими щитами, которые надежно закрывали их лица. Лицо-то можно закрыть личиной, а как защитить сердце?

— Почему ты не предупредил нас? — глухо спросил Пьеро. — Мы думали, что это простая тетрадь.

— Давай уйдем отсюда! — предложил Арлекин. — Ведь это Театр…

— Отсюда не уйдешь, — вздохнул Пьеро. — Этот Театр в каждом из нас. А разве можно уйти от самого себя?

Эти слова он произнес с горечью.

И глядя вслед уходящей Маме, сказал:

— Уйти из Театра — значит изменить самому себе и… своей Маме.

Может быть, он тоже принял ее за свою Маму.

Нет, они не ушли, эти два моих помощника, и не сорвали с лица маски. Одна маска хмурилась, другая смеялась. Но я чувствовал, что под масками по лицам текут слезы. Те самые, невидимые миру. Миру-то они не видны, но они твои… слезы:

— А куропатка съедает в день всего 22 грамма.

Песнь третья

Если бы в моем Театре был занавес, на нем бы, как мхатовская чайка, был бы вышит опавший лист. Там на заснеженном сквере лежал дубовый, а теперь нам предстоит найти каштановый — большой, разлапистый, цвета бронзы. Похожий на перо жар-птицы. Опавшие листья — человеческая память! Следы жизни.

Человеческая память напоминает архив после разгрома, где все дни, события, годы жизни свалены в одну кучу. Самые дорогие воспоминания твоей жизни порой пропадают здесь, как в пресловутом спецхране. Но мой Театр имеет доступ в этот спецхран, он бросает вызов забвенью и возвращает к жизни то, что особенно дорого людям, дорого всегда.

В моем Театре оживает не только моя жизнь — она и не заслуживает своего театра — я возвращаю к жизни тех, кого уже нет: их жизнь продолжается в моем Театре. Театр приближает их к нам.

Не покидайте мой Театр! Ведь ни один театр в мире не может существовать, если зрительный зал пуст и если у входа никто не спрашивает: «Нет ли лишнего билетика?»

Таня Савичева отступила в тень. Сейчас на сцену выйдет другая девочка — Анна Франк.

Она еще не появилась из-за кулис, а два моих спутника, Пьеро и Арлекин, уже рядом. Они входят в роль, настраиваются, как оркестр перед спектаклем:

Милые ребятки,

Не играйте в прятки.

Ведь играют в прятки,

Если все в порядке.

И Арлекин с поклоном продолжает:

Пальцы в перчатке

Играют в прятки.

В раковину устрица

Прячется, как узница.

И не обнаружена

Боль ее — жемчужина.

И вот тогда откуда-то донесся сдавленный, дрожащий голос:

Я в прятки не играю,

Я прячусь от врагов.

Я каждый день сгораю

И возрождаюсь вновь.

Место действия — Амстердам! Вращается глобус. Как опавшие листья, шуршат листки календаря. Мы идем вдоль рек и каналов. Вода в них зеленоватая. Маленькие буксирчики, как жуки-плавунцы, снуют взад-вперед. По мостовой мчатся велосипедисты. Амстердам — город велосипедов. Все дети, взрослые, старики — жмут на педали, словно общими усилиями заставляют вертеться землю. Узкие дома стоят тесно, как солдаты в строю. Черепичные крыши напоминают чешую красных рыб. Мы ищем убежище Анны Франк. Выясняется, что мои спутники не понимают, какая разница между убежищем и домом.

— Убежище — это берлога в дремучем лесу? — спрашивает Пьеро.

— И в ней живут медведи, — шутит Арлекин и умолкает, поняв, что сейчас шутки неуместны.

— Когда человек скрывается от преследования — любой дом превращается в убежище. Иногда такой дом найти труднее, чем берлогу в лесу, — объясняю я, и мы прибавляем шагу.

— Как, же мы найдем это убежище? Где оно?

Эти вопросы повисают в воздухе.

Но время открывает тайны, со временем они утрачивают свой смысл тайное становится явным. То, что люди чести хранили под страхом смерти, теперь знает множество людей. Спросите любого полицейского голландской столицы, и он укажет вам дом Анны Франк. Убежище снова стало домом, правда, в нем уже нет прежних жильцов…

Мы не просто идем по Амстердаму, мы перемещаемся во времени: ищем не только дом, но и жестокое время Анны Франк. А дорогу туда не укажет ни один полицейский.

Встречаются и расходятся каналы, по набережным и мостам мчатся велосипедисты — жмут на педали, крутят землю в обратную сторону. Меняются времена года: на смену весне приходит зима, зиму сменяет осень. Снег, дождь, снег. Меняются лица: старики становятся молодыми. И вдруг барабанная дробь, грохот:

Фашистские солдаты

Вступают в Амстердам.

На шеях автоматы,

Трам-там-там!

И свастика паучья,

И проволока колючая,

И на стене приказ:

Комендантский час.

И я отчетливо понял, что нахожусь в тылу врага в незнакомом городе, занятом фашистами. Без документов, без оружия, без легенды — кто я и откуда. И еще не один — с двумя парнишками, с Пьеро и Арлекином, которые знают о войне только по фильмам, и поэтому жизнь во вражеском тылу для них увлекательное приключение. Мне стало не по себе, а они с интересом смотрели по сторонам. Рассчитывали, что маски защитят их от всех превратностей судьбы? Они шли, стараясь не отставать от меня, «артисты драмкружка, освистанные школой». А для меня это был реальный мир моей юности. Никаких театральных условностей: война!

Сыпал мокрый снег — из серой бездны неба медленно опускались крупные хлопья, словно кто-то крошил курам белый хлеб: цып-цып-цып. Подлетая к зеленоватой воде каналов, снег у самой воды зеленел. Такой это был зеленый снег!

И вдруг откуда-то снова донесся сдавленный, уже знакомый голос:

Я слепну, как слепнет старуха.

В глазах от-бессилья темно.

И слушает мир мое ухо

Мое слуховое окно.

Вокруг столько крыш, столько слуховых окон! Которое из них окно убежища, откуда был послан этот сигнал? Мосты, каналы, площади, велосипедисты — им снег не помеха — мы спешим, выбиваемся из сил. Я забываю об опасности. Откуда только хватает сил! Ах, да я же молодой, время вернуло меня в юность, поэтому нет одышки.

Неожиданно рядом с нами вырос кирпичный дом, он кажется красным от накала, наверное, снежинки тают, касаясь его стен. И вдруг откуда-то сверху, непосредственно с неба, обрушивается удар колокола. Еще удар — мы задираем головы — дом оказывается башней, Она устремляется ввысь, и верхние этажи пропадают в мутном месиве снега. И кажется, колокола звенят прямо в небе. И обрушиваются на землю.