1.
Полтора года, миновавшие вслед за этим, были для него очень непростые. Первую неделю он вообще не ел и не спал, а, забившись в келью монастыря Михаила Сосфенийского, лишь молился и плакал. Исповедь игумену Фотию несколько укрепила его. Духовник, подумав над словами послушника, так сказал:
— Ничего, ничего, мальчик мой, слёзы и страдания очищают душу. А любовь облагораживает. Прежде всего — неразделённая. Помяни моё слово: если эта девушка любит по-настоящему, то она тебя не забудет. Вы ещё увидитесь и поговорите.
— Для чего, владыка? — Сын Николы посмотрел на него с тоской. — Чтобы бередить раны? Нет, я больше не увижу её. Я приму постриг и уйду в пустыню, сделаюсь отшельником или даже столпником[6].
Настоятель монастыря покачал головой:
— Ох, не торопись. Не хочу отговаривать, это бесполезно, ты теперь не в том настроении, но прошу об одном: не руби с плеча. Лично я считаю, что характер твой — не для уединения и не для монашества. Должен ты быть в миру и писать картины, иконы. Вот твоё призвание, Божий дар, изменять которому — грех.
— Не могу, не имею сил. Краски, кисти — всё противно. Запах льняного масла вызывает тошноту. Звон в ушах, а глаза закрою — вижу лик Летиции, слышу её слова: «Ты мой идеал, мы уже не расстанемся, убегу из дома, лишь бы быть с тобою!» Понимаете, отче? Ведь такими словами не бросаются зря. Ведь она же не сумасшедшая!
— Значит, нечто оказалось сильнее неё. Скажем, воля и расчёты отца. Не посмела ослушаться... Или мнение окружающих: как в Галате отнесутся к бегству из дома дочери Гаттилузи? С живописцем-греком? Пересуды, толки. Гнев родителя... Нет, мой мальчик, всё не так однозначно, как тебе представляется. Ты обязан смирить страждущую душу, перестать голодать, постепенно вернуться к своей работе.
Феофан ответил:
— Вряд ли это выйдет. Я уже не тот.
— Просто ты взрослеешь.
И, конечно, молодая натура одолела недуг: Дорифор начал есть, понемногу окреп, но к Аркадию с Иринеем в их иконописную мастерскую возвращаться не пожелал. Продолжал думать об отъезде на святую гору Афон и уходе в один из тамошних общежитских монастырей, чтобы изменить обстановку, мысли, ничего прежнего не помнить. И решающим в этом смысле сделался его разговор с Филькой, поздно вечером, в доме Аплухира. Филька, разумеется, знал о неприятностях друга, но, не одобряя симпатии Софиана к «подлой итальяшке», с явным наслаждением плесканул в огонь масло:
— А в Галате-то торжества: бракосочетание дочки Гаттилузи. Слышал, нет?
У послушника помертвело лицо. Он пробормотал:
— Стало быть, свершилось?..
— И она теперь трепещет в его объятиях, — продолжал измываться тот, — отдаётся ему по нескольку раз на дню. Погрязает в бесконечном разврате с вечера до утра...
— Прекрати, — взмолился несчастный, закрывая глаза. — Я и так уже на стадии помешательства.
— Женщины — исчадие ада, — веско заключил подмастерье. — Мне давно это стало ясно. Разве Феодора не дьявол? Внешне такая пава, что готов целовать ей ручки. А внутри — бес, каналья, чудище. Как она смеялась над моей к ней душевной склонностью! Свысока, презрительно. Словно я червяк, надоедливая козявка. Чтоб ей провалиться! А другие бабы? Те, которых покупаешь на улице? Сколько денег на них истратил! Но ни с кем не сумел побыть на вершине блаженства. Всё в какой-то спешке, суетно и гадко... Вспоминаю — оторопь берёт.
Дорифор сказал:
— Может, это мы с тобой невезучие народились?
Но приятель продолжал стоять на своём:
— Дело не в везении. Просто на земле не бывает приличных женщин. Ибо все они прокляты вместе с Евой. Совращённая змием, по наследству передала дочерям это наущение дьявола. Женщины в основе своей дьяволицы.
— А монашки?
Он задумался, но потом ответил:
— А монашки просто научились подавлять в себе адское начало. Суть не изменяется. Ведь не зря же на Афоне введено правило: ни одна особь женского рода не имеет права побывать на этой святой земле — ни монашка, ни овца, ни собака.
Феофан заметил:
— Но, возможно, афонцы принижают тем самым святость Девы Марии? Не уверен, что они правы.
— Правы! — распалился его товарищ. — Никакого принижения нет. Пресвятая Богородица — не обычная женщина. И ещё не известно, как происходило зачатье у её матери, Святой Анны, — может, не от мужа, Иоакима, а от Духа Святого тоже? — Филька облизал губы и закончил тираду неожиданно: — И вообще в ближайшее время я туда отправляюсь!
— Ты? Куда?
— На святой Афон.
— Правда, что ли?
— Говорю, как есть.
— Сделаешься монахом?
— Для начала — послушником, как ты. Осмотрюсь, поработаю с братьями во Христе, потолкую с ними. Испытаю на прочность дух. А потом решу. Может, постригусь.
— Не разыгрываешь, признайся?
— Вот те крест!
Софиан по-прежнему смотрел озадаченно:
— Ты меня огорошил... Я ведь сам хотел туда же податься.
Филька поразился не меньше друга:
— Во даёт! Из-за этой сучки?
Сын Николы выставил кулак:
— В морду захотел? Предупреждаю в последний раз.
— Ладно, ладно, уймись. Просто мне не верится, что решишься бросить — и Константинополь, и свою мастерскую...
— Отчего не бросить? Сделаю управляющим Иоанна, он работник грамотный, справится вполне.
Подмастерье продолжал сомневаться:
— Нет, не хватит у тебя смелости. А вдвоём — как бы хорошо вышло! Веселей и надёжней.
— Скажешь тоже, балда! Веселей ему будет вместе! Чай, не в балаган собираемся. В монастырь идём.
— Всё ж таки идём?
— Я ещё подумаю.
Снова говорил с отцом Фотием, а потом с Аплухиром. И чем больше они отговаривали его, тем сильнее Феофану хотелось изменить свою жизнь. Чувствовал себя словно в клетке. Рвался на простор.
Наконец, объявил о своём отъезде Иоанну. Вместе с ним побывал у нотариуса и оформил дарственную грамоту сроком на два года; если по истечении этого времени он не вернётся в столицу, мастерская перейдёт во владение столяра пожизненно.
Накануне отбытия говорили с Анфиской. Та пришла к нему с красными опухшими веками, села в уголке и сказала:
— Фанчик, дорогой, возвращайся скорее.
Он вздохнул печально, на неё не глядя:
— Ой, не знаю, не знаю, детка. На душе непокой, и вперёд не хочу загадывать.
У неё опять побежали слёзы:
— Но ведь я без тебя умру.
Дорифор смутился, подошёл, обнял девушку, и она доверчиво, как покорная собачонка, мордочку уткнула в его рубаху. Молодой человек с нежностью ответил:
— Не умрёшь, пожалуй. Выйдешь за другого, нарожаешь ему детишек и забудешь про меня, грешного.
Та взглянула жалобно, обратив к нему мокрое лицо:
— Издеваешься надо мною? Я скорее останусь в девках, нежели пойду за кого-то ещё.
Проведя по её волосам ладонью, ласково спросил:
— Значит, любишь?
— Не люблю. Обожаю. Разве ты не ведаешь?
Он прижался к ней — крепко и безрадостно:
— Вот ведь как бывает... Вереница несовпадений... И кругом все несчастливы.
Дочка Иоанна взмолилась:
— Сделай же счастливой меня: измени решение и не уезжай.
— Поздно. Не могу.
— Нет, не хочешь просто.
— Да, и не хочу. Но даю тебе слово: если я вернусь, не постригшись в монахи, мы поженимся.
У Анфиски просияли глаза:
— Ой, какая радость! Я теперь целиком, без остатка, превращусь в ожидание. Каждый день, каждое мгновение...
— Не спеши надеяться. Бог располагает...
— Бог меня услышит. И вернёт мне тебя обратно. Потому что верю. Потому что надеюсь. Потому что люблю.
— Вера, Надежда, Любовь... — засмеялся Феофан.
— ...и отец их — Софиан! — пошутила девушка, улыбнувшись сквозь слёзы.
В середине февраля 1356 года оба друга, Феофан и Филька, погрузились на судно, отплывавшее в Фессалоники. Там, на древней земле Эллады, сын Николы и встретил своё двадцатилетие.
2.
Их корабль причалил к пристани Камегра, и святая гора Афон проступила сквозь клубы утреннего тумана — серая в это время года, грустная, недобрая, и на ней, как ласточкины гнезда, там и сям прилеплены были монастырские здания и церквушки. Говорили, будто здесь не менее двадцати обителей, не считая отдельных скитов. И порядки в них сугубо общежитские — в каждом монастыре вроде как семья, всё хозяйство, имущество, трапезы, работы, молитвы — совместные. А глава Афонской монашеской «республики» — прот — избирается представителями всех двадцати киновий.
Юноши направились к северо-восточному склону горы — там располагался знаменитый монастырь Ватопед, со своей обширной библиотекой, где помногу трудился вождь исихастов Григорий Палама, излагая на пергаментах свои взгляды. К настоятелю Ватопеда, архимандриту Макарию, Феофан вёз рекомендательное письмо от игумена Фотия — с просьбой приютить молодых людей, взять их под своё покровительство и наставить на путь истинный.
Монастырь удивлял совершенно не монастырским видом — невысокий деревянный заборчик, лёгкие воротца, множество фруктовых деревьев, средь которых различались деревянные домики-кельи. Только церковка была каменная, но такая же почти невесомая, милая, игрушечная, с хорошо написанным ликом Христа над входом. Настоятеля ожидали долго, несколько часов. Филька задремал, привалившись ухом к стене, сидючи на лавке, а потом вдруг пришёл келейник — первый помощник архимандрита — и повёл их к его высокопреподобию. У Макария была клиновидная негустая борода и бельмо на левом глазу. Зато зрячий правый глаз отличался цепкостью — прямо-таки буравил посетителей, вроде бы хотел проникнуть до глубин души. Голос киновиарха больше напоминал скрип. Он сказал:
— Я прочёл послание Фотия... Нешто вы действительно добродетельны так, как про то написано? Верится с трудом. Ибо все мы грешны... Оба богомазы?
— Подвизаемся на иконописной стезе, — поклонился Дорифор и освободил от намотанных сверху тряпок небольшую доску. — Вот совместная наша с Филимоном работа: Троица Святая.
Настоятель вперил здоровый глаз в нарисованных на доске ангелов, расположившихся вкруг стола под Мамврийским дубом. Голова тельца покоилась перед ними в чаше.
— Троица в доме Авраама? — догадался Макарий. — Только почему нет хлебов, испечённых Саррой из лучшей муки?
— Лишние детали отвлекают внимание зрителей, — объяснил послушник. — Главное — телец. Центр композиции и её сокровенный смысл. Жертвенный телец — символ искупительной миссии Христа.
Тёплая улыбка заиграла на губах архимандрита. Он проговорил:
— Да, неплохо задумано и прекрасно исполнено. Вы искусные мастера. Посему вот моё решение: в Ватопеде вам делать нечего.
Филька приоткрыл от удивления рот, а его напарник произнёс обиженно:
— Чем же мы прогневали ваше высокопреподобие?
Тот сказал со скрипучим смехом:
— Да ничем. Я ценю таланты. И хочу, чтобы вас узнали на всём Афоне. Стало быть, идите в лавру Святого Афанасия, что на южном склоне горы. Там хорошая иконописная мастерская и умелые живописцы. Вместе и трудиться сподручней, и научитесь многому друг от друга. А рекомендательное письмо к настоятелю Исидору я вам предоставлю сегодня же.
В лавре обитало много больше народа, чем у Макария. Да и сам Исидор выглядел мощнее и помоложе — лет, наверное, не больше пятидесяти. Говорил низким голосом, нараспев, как во время церковной службы, и при этом оглаживал пышную курчавую бороду. Поселили Феофана и Фильку в двух соседних кельях, потом показали им мастерскую — целую артель, где работало человек пятнадцать, с разделением труда: кто-то изготовлял краски, грунтовал доски, около десятка художников занимались росписью, кто-то сок чесночный давил (чтобы сделать клей для сусального золота), кто-то это золото покрывал яичным белком... Фильке же такая поточная система сразу не понравилась — он привык на уроках Евстафия проходить все этапы сам. Жаловался другу после возвращения в келью:
— Никакого полёта воображения, никакого творчества — знай себе клади одинаковые мазки на одно и то же место! Я, когда учился, слепо подражал образцам, Аплухир меня за то постоянно ругал. Ты же помнишь. Но теперь не могу копировать — стыдно, скучно.
— Погоди пока бунтовать-то, — успокаивал его Феофан. — Надо присмотреться, понять. Всё, в конце концов, от тебя зависит. Скажем, в мастерской дяди — вроде бы не надо иметь фантазии, делай одинаковые гробы, и претензий нет. Но и тут Иоанн ухитряется творить чудеса — режет дерево искуснее иного художника, будто бы плетёт кружева. Так и здесь. При желании можно проявить самобытность.
К сожалению, прав оказался Филька: оба юноши не смогли вписаться в «конвейер». Уставали, злились, спорили с мастерами-наставниками, крайне неодобрительно относившимися к их стремлению предложить что-то новое. Многие монахи-художники невзлюбили приезжих, этих «воображал из столицы», строящих из себя гениев, а на деле — еретиков. Кто они вообще такие? Мы здесь пишем иконы безропотно, делаем, как все, а щенки рычат? Подавай им свободу? Ишь, чего задумали. Где свобода, там ересь. Жизнь должна протекать в русле догм и канонов. Никаких отступлений. Потому и зовёмся мы православными, ортодоксами. И за убеждения наши живота не пожалеем. Ни чужого, ни своего!
Стычки возникали на каждом шагу, оба друга маялись и в конце концов, ближе к лету, перешли в монастырскую лавру Карая, под крыло самого тогдашнего прота Амвросия. Несмотря на возраст (далеко за семьдесят), белизну волос и бесцветность почти прозрачной кожи, старец сохранял не просто ясность ума, но по части парадоксальных суждений мог соперничать со многими молодыми. От отца Макария из Ватопеда он узнал про Филькину с Феофаном «Троицу» и велел принести её показать. Увидав, тут же захотел, чтобы в увеличенном виде появилась икона в церкви в Протате, где уже имелись два шедевра старого мастера Панселина — образы Святого Максима Исповедника и Святого Саввы.
— Мы бы с превеликим желанием, — заявил Дорифор, — но отпустит ли нас игумен?
У Амвросия иронично пошевелились усы:
— Разве он откажет самому проту?
— Думаю, что вряд ли.
Так и состоялся их переход. Фреску начинающие художники написали быстро — ровно за неделю. После Афанасьевской лавры оба пребывали в крайнем воодушевлении и работали на редкость легко. Выразительней остальных вышел ангел в центре, возвышающийся над остальными, — грозный, суровый и всемогущий. Феофай придал ему отдалённое сходство с Григорием Паламой, виденным однажды в храме Святой Софии; на Афоне вообще Паламу очень почитали, ратуя за его канонизацию, и подобная вольность богомаза никого не смутила, а наоборот, вызвала немалое одобрение. Прот Амвросий восхищённо изрёк:
— Будто бы живой вышел. Боязно взглянуть, аж мурашки бегут по коже. И особенно — его взор. Белые белки по сравнению с затемнёнными веками. И похож на смертного и не похож. Нечто потустороннее. Удивительно!
После этого старец не захотел отпускать приятелей к Исидору и оставил у себя в лавре. И хотя они писали немного, но зато с душой и желанием, проводя остальное время в изучении древних книг, разговорах с монахами и прогулках по полуострову. К лету побережье Эгейского моря совершенно преобразилось — утонуло в листве и хвое, воздух наполнился ароматами цветов и полыни, птицы распевали на ветках, и порой к их трелям присоединялся звон колоколов, доносящийся из монастырей. Рай земной, да и только! А беседы на религиозные темы заставляли задуматься — о природе, о мироздании, о судьбе, о предназначении человека. Интереснее других отвечал на вопросы юношей сам Амвросий. Например, он считал, что Востоку и Западу никогда не сойтись, потому что в основе их — разные начала. Запад — суть мужская активность, агрессивная и напористая, а Восток — изнеженно-женствен и консервативно-пассивен. Жертвенность присуща Востоку, но не всякая жертвенность, а святая. Запад живёт под знаком Рыб, Восток — это Дева. Запад оплодотворяет Восток, но не прикасаясь, — так же, как самец рыб оплодотворяет икру, выпущенную самкой, на расстоянии. Дева Мария покровительствует Востоку.
Филька спрашивал:
— Отчего же Мария после смерти не вознеслась?
Старец объяснял:
— Ибо тело Ея сохраняло человеческую природу. Ибо не могло быть иным. Иначе не выполнило бы предназначения своего — стать вместилищем несовместного: Божьего бессмертного Духа и конечной материи, плоти. Богоматерь стала посредницей между Богом и человечеством. Превратила Бога в сына человеческого и преобразила людей в Сынов Божьих. Именно в момент Благовещения Бог изрёк слова, противоположные осуждению Евы и Адама, и благословил на бессмертие во Христе. Покрестившись, люди обретают это бессмертие.
Феофан просил:
— Просветите, отче, как вы понимаете: Бог Отец главный в Троице или вся Она нераздельна?
— Разумеется, нераздельна. Дух Святой сошёл от Отца в момент непорочного зачатия. Значит, Дух уже оказался в Сыне. Почивал в Нём. И был явлен в момент крещения Иисуса в Иордане. То есть Дух Святой, от Отца исходящий и в Сыне почивающий, обладает неслитым с Ними единением и нераздельным от Них различием. Две части Троицы — Отец и Дух Святой — Свидетельствующие, а Сын — Свидетельствуемый. Что Свидетельствуют? Божество Своё и взаимное единение.
— Всякая ли тварь любезна Богу?
— Всякая. Но различие мы видим. У животных есть дух жизни, но нет бессмертного ума. Ангелы имеют бессмертный ум, но не имеют духа жизни, ибо бестелесны, бесплотны. Только человек обладает и тем и другим. Значит, он любезнее Богу, чем остальные. Даже больше ангелов.
— Получается, что телесно мы не отличаемся от букашек и таракашек?
— Совершенно не отличаемся. Наше различие с ними — Слово, Логос, ум души. Мы вольны в своём выборе между злом и добром. И Христос послан в тварный мир для спасения нас от зла. Он проводит нас в новую эпоху. Ибо время Творения было подвластно цифре семь. Новое же время — под числом восемь. Это жизнь вечная. И не зря купель имеет восьмигранную форму.
Феофан заметил:
— В нашей с Филимоном иконе — тоже восьмиугольник, образуемый табуретами «Троицы» и подножиями внизу, горкой наверху и различными архитектурными деталями.
— Значит, живописали верно.
Много говорили об исихазме. Слово «исихия» означает по-гречески «покой, безмолвие». Именно в покое, безмолвии, внутреннем сосредоточении призывали жить и молиться первые исихасты — Нил из Италии, Селиот, Гавриил, Илия, Никодим из Ватопеда. Никодим стал духовным наставником Григория Паламы. И Григорий философски обосновал правила учения, защищал его от противников. Главный принцип — самонаблюдение, самоуглубление и тем самым отрешение от всего дурного, от греховных страстей. И тогда Божественный Свет можно созерцать внутренними своими очами. Надо только понять, истинный ли это свет, или силы зла обманывают тебя, маскируясь под истинный. И отец Амвросий просвещал друзей:
— Какова великая суть христианства? Это идея всепроникающей любви. Христианин любит в Иисусе не только и не столько Бога, сколько человека. Иисус любит каждого человека, праведника и грешника. Ведь любовь — это чувство радости. Радость в Боге бесконечна. Если истинно любишь, не нарушишь ни одну Заповедь — не убьёшь, не украдёшь, не замыслишь прелюбодейство. И для жизни во Христе надо лишь не угасить радости в себе. Ибо радость и любовь суть спасение наших душ. А спасение — не удел избранных, и оно возможно для каждого, кто поверил в красоту, счастье, доброту.
Пребывание на Афоне перестало быть для обоих юношей в тягость. Стычки и обиды Афанасьевской лавры постепенно забылись. Дивная природа, распорядок дня, незатейливая, но вкусная пища, умные беседы, чтение богословских книг и работа над новыми иконами — это всё умиротворяло и очищало. Наступал покой.
Встал вопрос о постриге. Филька был готов сделаться монахом и остаться навсегда в одной из обителей. А племянник Никифора продолжал сомневаться, что-то сдерживало его внутренне, не давало уйти от мирской жизни, от её забот и обычного семейного счастья. Дочка Иоанна — Анфиска — часто приходила к нему во сне. Плакала и просила вернуться. Он её утешал, как мог, обещал, что не бросит и, возможно, скоро приедет. Просыпался, лежал и думал, глядя в потолок тёмной кельи: уж не возвратиться ли ему в самом деле? Всё-таки монашество — не его удел. Слишком мало видел, многое ещё желает изведать, ощутить и познать. Что сложнее — жить в миру, в постоянных опасностях и соблазнах, или в добровольном уединении, самоистязании, подавлении телесных позывов? Нет ответа. И то и это — испытание человека на прочность. Всё твоё пребывание на грешной земле — беспрерывный экзамен. Надо идти по краю пропасти, балансируя и стараясь не рухнуть в бездну.
А для Бога не важно, где ты пребываешь — в ските или миру. Бог везде. Стало быть, к Нему можно обращаться в любое время и в любом месте, без особой подготовки к молитве, не искать одиночества, не морить себя нищетой и голодом. Если истинно веруешь, если любишь Бога, Бог тебя везде не оставит.
И ещё об одном думал Феофан, лёжа ночью в келье: никогда во сне не являлась ему Летиция. Почему? Видимо, она забыла его. Видимо, нашла своё счастье с Барди. Значит, и грустить Софиан не должен. В том и заключается смысл любви: если видишь, что любимый твой счастлив без тебя, отпусти его и порадуйся вместе с ним; счастлив твой любимый — стало быть, и ты счастлив; потому что любить — это значит приносить счастье, а не брать.
Вскоре Филька сделался послушником, и они вдвоём взялись расписать церковь в Русском монастыре. (Здесь необходимо отметить, что святая гора Афон привечала не только греков, но и православных из других стран. Например, в Иверском монастыре обитали грузины, в Хиландари — сербы. В 1086 году византийский император Алексей Комнин предоставил на Афоне русским паломникам монастырь Кенлурги, заменённый в 1172-м на Свято-Пантелеймоновский монастырь, прозванный позже Русским. Здесь монахи и паломники с Руси переписывали и переводили богословские книги, а художники копировали иконы). Возглавлял киновию настоятель Стефан, по происхождению серб, но прекрасно говоривший по-русски и по-гречески. Он увидел в Протате «Троицу» и просил Амвросия дать благословение юным богомазам написать такую же у него в обители. И благословение было получено. Приступая к работе, Феофан предложил изобразить не только Троицу, но и несколько других библейских сюжетов, в том числе и подвиг Георгия Победоносца, умертвившего змия. Эта идея вызвала живой интерес у отца Стефана и нашла полнейшее одобрение. Живописцы трудились целый сентябрь и уже к Покрову Пресвятой Богородицы демонстрировали творение рук своих. Поначалу похвалы сыпались на них, как из рога изобилия, но потом неожиданно настоятель ахнул, глядя на Святого Георгия, и буквально изменился в лице.
— Что-нибудь не так? — сразу же встревожился Феофан, так как именно он был единоличным создателем этой фрески.
У Стефана дрожали губы. Он проговорил:
— Не копьё, но меч...
— Как, простите?
— Сказано в Писании, что Святой Георгий поразил нечистого огненным мечом. А у вас — копьё...
Дорифор схватился за лоб:
— Неужели? Господи! Провокация памяти... — А потом воскликнул с готовностью: — Я перемалюю и подновлю. Загрунтую заново, сделаю как надо.
Воцарилось тягостное молчание.
— Но с другой стороны, — продолжал рассуждать игумен, — мне копьё даже больше нравится... Ведь, по сути, мы не представляем, что это за штука — огненный меч? Как он выглядит? Может быть, походит на молнию? Ну, а молния, пожалуй, всё-таки напоминает копьё.
— Как же поступить? — обратился к нему художник.
— Думаю, оставим как есть. Вдруг повторный образ выйдет не столь выразительным? Здесь на месте всё — тонконогий конь, развевающийся плащ, вдохновенный лик победителя, мерзкая открытая пасть умирающего чудовища... Нет, не надо трогать. Фреска несравненна. Видно, сам Господь пожелал, чтобы так случилось.
(Не пройдёт и века, а изображение Святого Георгия именно с копьём станет каноническим, разлетится в перерисовках по церквам Руси и затем окажется отчеканенным на монете. В результате чего монета будет называться копейкой!)
В Русском монастыре познакомился Феофан с несколькими русскими, говорившими неплохо по-гречески, но особенно ему понравился некий Ерофей Новгородец, светский человек, странник, совершавший путешествие «из варяг в греки» и заглянувший на Афон ради любопытства. Это был плечистый синеглазый блондин, борода не клинышком, как у греков, а лопатой, краснощёкий и улыбчивый, выше Дорифора на целую голову. Увидав готовые фрески, он качал головой, шевелил бровями, прикрывал глаза и вытягивал губы. Бормотал по-русски: «Любо, любо!» А потом восхищённо говорил Дорифору по-гречески:
— Приезжай к нам в Новгород. Приезжай, ей-бо, не побрезгуй, право. Ведь у нас теперь храмов строят — видимо-невидимо, а искусных богомазов не так-то много. Был один знаменитый, грек, называвший себя Исайей, расписал с помощником церковь Входа в Иерусалим — то-то лепо, то-то божественно! Но лет десять тому, как помер, А в его артели живописцы неважные; нет, ну, по способностям, может, и ничего, но учить их некому, преподать урок. Приезжай, будь другом.
И рассказывал о Руси, о её красивой благодатной земле, необъятных просторах, полноводных реках и свободолюбивом народе. А особенно — о Новгороде Великом, что стоит немного особняком, почитает традиции, сохраняет знаменитое новгородское Вече и не покорился татарам — пришлым завоевателям.
— А какие девушки у нас ненаглядные! — напирал на сына Николы славянин. — Да таких прелестниц ты нигде не сыщешь. И лицом пригожи, и по дому проворны, и малейшую прихоть мужа тут же исполняют. Вот ей-бо, не вру! Ты ведь холостой? Ну, так мы тебя разом женим. На богатой да на горячей. Будешь с ней кататься, точно сыр в масле!
Феофан только улыбался, благодарил, но согласия ехать в дальнюю страну не давал. А зато Филька странно оживился от рассказов приезжего и засыпал Ерофея вопросами: как живут русские? что едят? где проводят праздники? любят ли вино? есть ли на Руси продажные женщины? Тот чесал в затылке, скромно отвечал:
— Попадаются, безусловно. Но срамных девок мы не уважаем. Испокон века отдаём предпочтение целомудрию с непорочностью.
— Ты интересуешься, Филька, словно сам задумал туда отправиться, — удивлялся его приятель.
— Может, и задумал. Чем на Запад, к Папе, лучше уж на Русь.
— Погоди, погоди, ты же собирался во Христовы братья?
Бывший подмастерье кряхтел:
— Может, и теперь собираюсь. Разве же нельзя жить в далёкой стране монахом?
— А монаху для чего продажные женщины?
— «Для чего, для чего»! — злился друг, сильно шепелявя. — Чтобы знать, не введут ли в искус. И вообще: хватит меня подлавливать, я в исканиях и сомнениях, ничего пока не решил.
Перед Рождеством в келью Феофана тихо постучали, и приятный мужской баритон спросил:
— Можно ли взойти?
Озадаченный послушник проговорил:
— Окажите милость, взойдите.
В молодом монахе, появившемся на пороге, он узнал брата Киприана — приближённого бывшего Патриарха Филофея.
— Ох, какими судьбами? — Дорифор поднялся и пожал протянутую ему руку.
— Разве ты не слышал? Пребываем с Его Высокопреосвященством в Есфигмене, а меня по-прежнему посылают с особыми поручениями то туда, то сюда, в том числе и в Константинополь.
Оба сели на лавку.
— Как столица? Всё по-прежнему? — Сын Николы мысленно пытался определить, знает ли противная сторона о его открытой поддержке Иоанна V Палеолога.
— И по-прежнему, и не по-прежнему, — неопределённо ответил визитёр. — Патриарх Каллист интригует против Кантакузина, обвиняет его в растрате казны, в том числе русских денег, присланных на ремонт собора Святой Софии. Но Кантакузина просто так не задавишь, руки коротки. И тем более что он тесть императора... Каллист вообще запутался в русских делах. Прибыло оттуда посольство, дабы Патриарх возвёл одного из них в сан митрополита Всея Руси, да литовцы против, не хотят ему подчиняться, требуют митрополита отдельного...
— Я здесь познакомился с несколькими русскими, — сообщил послушник рассеянно. — Приглашали в Новгород. Предлагали расписать несколько церквей...
— Нет, тебе о Руси думать недосуг, — отрубил Киприан достаточно жёстко. — Если ты по-прежнему наш сторонник, собирайся в Константинополь. Мне теперь показываться в городе опасно, а тебе судьба даёт шанс помогать нам в дальнейшем. Ты сейчас поймёшь, что имею в виду.
Феофан порадовался, конечно, что его не подозревают в «измене», но, с другой стороны, выполнять поручения Киприана тоже не горел. Между тем инок вытащил из-за пазухи скрученный пергамент. Пояснил, передавая его художнику:
— Я заглядывал в мастерскую к Аплухиру — он расписывал Библию для Его Высокопреосвященства... Там узнал о его кончине... — и перекрестился.
— Как, Евстафий умер?! — ахнул Софиан.
— Да, увы, все мы смертны... А тебя он занёс в своё завещание. Из письма узнаешь.
Раскатав дрожащей рукой послание, оказавшееся от дочери учителя, Феодоры, молодой живописец прочёл, что теперь ему принадлежит основная доля капиталов мастерской, он фактически стал её хозяином и ему необходимо побыстрее возвратиться в столицу, дабы встать во главе предприятия. А иначе выгодные заказы уплывут к конкурентам. И в конце девушка добавила: «Если ты не против, можем пожениться. Мой покойный папенька думал об этом часто и не зря назвал тебя главным своим наследником. Впрочем, я навязываться не буду, претендентов на мою благосклонность много, только, согласись, вместе мы смогли бы дело вести получше. В память об отце. И его искусстве».
Дорифор, красный от волнения, положил свиток на колени. Проглотил комок и сказал:
— Да, действительно, надо ехать...
— И вступать во владение мастерской.
— ...и вступать во владение...
— Нам, сторонникам Филофея и Кантакузина, будет много удобнее там встречаться. Под предлогом заказов на художественные работы.
— ...на художественные работы...
— А когда Филофей сделается опять Патриархом, он вознаградит и тебя, и меня, и других ревнителей.
— ...и вознаградит... Господи! — воскликнул племянник Никифора, отвечая собственным мыслям. — Как же больно, что Евстафия больше нет! Не могу представить. Он ведь заменил мне отца. Сделался советчиком, а потом и другом. Отговаривал ехать на Афон... Видно, что-то чувствовал, только я не понял.
— Ничего, ничего, мужайся. — Киприан похлопал его по руке. — Нам нельзя предаваться отчаянию. Бог дал — Бог взял. Помня об усопших, мы несём свой крест дальше.
— Как же тяжело!..
— Помолись, закажи поминовение, «Сорокоуст», свечку водрузи за упокой души раба Божия... Сразу полегчает. Обретёшь уверенность, что ему в Царствии Небесном ладно и легко. А потом — в путь-дорогу. Прохлаждаться некогда.
У послушника был унылый вид, он сидел согбенный и крутил в руках трубочку пергамента. Наконец, взглянул собеседнику в глаза и сказал более спокойно:
— Денег-то дадите? Мы, признаться, с Филькой поиздержались. В Русском монастыре обещали кое-что подкинуть за труды наши, но пока не торопятся.
— Да о чём речь! Уж чего-чего, а финансов у нас немало. Сядешь на корабль с полным кошельком.
— Чтоб на Филимона тоже хватило, если он решит возвратиться со мною.
— Хватит возвратить четырёх Филимонов.
3.
Но, конечно, с Филькой получилась заминка. Прочитав письмо Феодоры, он расстроился очень сильно — и по поводу смерти Аплухира, и по поводу предложения дочери Евстафия, чтобы Феофан сделался её мужем. Произнёс печально:
— Вот поганка. Обо мне — ни слова. И вообще неясно, упомянут ли я в завещании. Вероятно, нет. Или как-то вскользь. Унаследовал банку с краской и кисть — не больше!
— Не грусти, приятель, — попытался успокоить его товарищ. — Приплывём — узнаем.
Бывший подмастерье окрысился:
— Никуда я не поплыву. Понял, да? Свадьба с Феодоркой, прикарманивание наследства — без меня! Постригусь в монахи и окончу дни на Афоне. Или же поеду на Русь.
— Перестань дурить, — ткнул его в плечо Дорифор. — Неужели наставления кира Амвросия для тебя прошли втуне?
— Ты про что?
— Где твоя христианская незлобивость? И готовность прощать обиды? Наконец, любовь к ближнему, как бы он не относился к тебе?
Друг его сопел, глядя исподлобья. Феофан прибавил:
— И вообще, коль на то пошло, откровенно говорю: я жениться на Феодоре не собираюсь.
Филька оживился, посмотрел на него теплее:
— Честно, да?
— Совершенно честно. Дочка Аплухира мне безразлична — раз. Я давал слово, что по возвращении обвенчаюсь с Анфиской, — два. Но пока не уверен, что теперь хочу заводить семью, — это три. Вот и делай выводы.
Успокоившийся напарник повеселел, даже улыбнулся:
— А возьмёшь меня на работу в мастерскую?
— Господи, о чём разговор! Оба вступим в корпорацию живописцев, примут нас в мастера, я и поделюсь с тобой частью капитала — будешь совладельцем нашего предприятия.
— Не обманешь?
— Я готов поклясться памятью Евстафия.
Филимон какое-то время думал. Наконец, прорезался:
— Значит, на монашестве ставим крест?
— Лично я решил. У тебя сомнения?
Тот пожал плечами:
— На Афоне жилось привольно. А Константинополь? Что сулит нам? Дрязги и волнения? Суету сует?
— Вероятно.
— Стоит ли игра свеч?
— Это жизнь — дрязги и волнения, страсти и борьба. Настоящая жизнь.
— На Афоне, по-твоему, не жизнь?
— На Афоне — рай. Жить в раю беззаботно, но скучно. Только после смерти...
— Богохульствуешь, сын мой!
— Может быть, и так. Я определился: место моё — в миру. Скитничество, молитвы с утра до вечера — не мои сегодняшние потребности. Ты же выбирай сам.
Снова замолчали. За окошком кельи трепетала звонкая весенняя листва 1357 года. Мелкие барашки бежали по тёмно-синей поверхности Салоникского залива. Солнце, выходя из-за облаков, припекало сильно. Чайки хватали рыбу, а наевшись, чинно расхаживали грудью вперёд по безлюдному белому песку.
— Хорошо, — согласился Филька. — Едем вместе. Ведь, в конце концов, я потом всегда смогу сюда возвратиться.
И приятели с чувством обнялись.
Сборы оказались недолгими. А прощания — и того короче. Только прот Амвросий сильно сожалел, что друзья покидают монашеский полуостров. Но задерживать их не стал, даже намекнул, что ему известно о воле бывшего Патриарха Филофея Коккина. На священной горе относились к императору Иоанну V с явным неодобрением, заодно и к святителю Каллисту; Филофей и Кантакузин с их консерватизмом были афонцам намного ближе.
— На одно уповаю, — завершил своё напутствие старый киновиарх, — что недели и месяцы, проведённые с нами, наложили на ваши души светлый отпечаток. Росписи в Русском монастыре это подтверждают. Будьте же верны нашим идеалам. Не давайте злу взять над вами верх.
— Отче, благословите. — Оба опустились пред ним на колени.
— Благословляю. Храм и монастырь ничего не значат, если нет у человека Бога в душе. Христианин как вместилище Бога — храм и есть. Веруйте в Него, и тогда ничего не страшно. — Настоятель перекрестил друзей и проговорил напоследок: — Ну, ступайте, ступайте с Богом. Я молюсь за вас.
...Подплывали к Константинополю, искренне волнуясь. Стоя на носу корабля, вглядывались вдаль, в синеватую дымку Мраморного моря, ожидая берег. Вот он показался — чуть заметной полоской, а затем ближе, ближе — хвойные деревья, каменные стены загородных имений, невеликие рыбацкие деревушки, церкви на пригорках, монастыри... поселения турок-наёмников... Вход в Босфор. Мощные высокие стены византийской столицы. Лодочки, баркасы, мельтешение парусов и весел. Пестрота причалов. Многоязычный гомон. Вонь от стухшей рыбы, лай собак, скрип деревянных сходен, смех портовых шлюх...
— Кажется, приплыли, — элегически сказал Филька. — Никогда не думал, что расчувствуюсь по такому поводу.
— Да, и я. — Феофан глядел на знакомые очертания набережной, пристани Золотого Рога и действительно ощущал холодок в груди. Что сулит ему возвращение в город юности? Радость или горе? Как здесь поживает Летиция? Встретятся ли они? Не хотел вспоминать о ней, но невольно думал, думал...
Наняли коляску и помчались к дому дяди Никифора. Пялились на улицы и не замечали никаких перемен. Вроде не уезжали. Или Константинополь так и не заметил их отсутствия? Человеком больше, человеком меньше... Люди приходят и уходят, камни остаются... Но когда-нибудь и они превратятся в прах.
— Мама! Папа! Фанчик приехал! Филька! — Это голос Анфиски, поливавшей цветы в саду. Бросилась на шею ребятам и, забыв про девичью скромность, жарко расцеловала. Вылезли из дома Иоанн, Антонида, новый столяр и мальчик-подмастерье, улыбались прибывшим.
— Софьи отчего-то не видно? — удивился племянник гробовщика. — Уж не померла ли?
— Софья вышла замуж за булочника и теперь торгует в лавке у Миллия.
— Да не может быть? Вот плутовка!
— Вы-то как? Видим — не постриглись... Ну и хорошо!
Иоанн спросил:
— Что же с мастерской нашей станет? По закону ты не можешь управлять парой предприятий, да ещё такими несхожими, проходящими по разным корпорациям.
Антонида перебила супруга:
— Будет о делах! Человек не успел ещё отдышаться с дороги. Пусть придёт в себя, отдохнёт, покушает. А уж там — выберете время потолковать.
Провожая юношей на второй этаж, в прежние покои дяди Никифора, Анфиска всё время заглядывала в глаза Феофану, прыскала от счастья, заливалась краской, но не знала, о чём спросить. Он помог ей сам:
— Ты такая сделалась пава.
У неё загорелись не только щёки, но и уши:
— Ой, не надо меня обманывать!
— Правда, правда. Повзрослела, похорошела ещё сильней.
— Значит, не противна тебе?
— Я тобой восхищаюсь.
Наконец, решившись, брякнула отчаянно:
— А про обещание своё не забыл?
— Не забыл, конечно.
Дочка Иоанна посмотрела куда-то в сторону и произнесла тихо:
— Ты не думай, я не собираюсь тебя неволить. Коль не расположен — пускай. Никакого зарока не было. Можешь взять обратно данное тобой слово. Как-нибудь стерплю.
Дорифор обнял её за талию:
— Милая Анфиска! Ты мне очень нравишься. Я тебя не раз вспоминал на Афоне. И не стану забирать слово.
Та от радости вскрикнула:
— Господи, неужто?!
— Вот устрою свои дела, осмотрюсь немного — и тогда за свадебку. Где-то ближе к осени.
— Ой, готова ждать, сколько хочешь! — и, привстав на цыпочки, чмокнула его в щёку.
Он потёрся ухом о её висок:
— Милая, хорошая. Знаю, что женой будешь замечательной.
— Наконец-то понял!
А когда девушка ушла, Филька, появившись в комнате товарища, иронично хмыкнул:
— Чуть не съела тебя глазами, ей-бо!
— Что, завидуешь?
— Есть немного.
Сын Николы вздохнул:
— Не завидуй, друг. Мне, конечно, Анфиска нравится. И скорее всего я на ней женюсь. Но люблю-то другую...
Бывший подмастерье даже поперхнулся:
— Что, опять за старое?!
— Не опять, а по-прежнему... Как подумаю, что Летиция где-то рядом, пусть чужая супруга, пусть несбывшаяся мечта, но совсем, совсем близко, и могу с ней увидеться, говорить, руки целовать, так с ума схожу, ноги сами бегут в Галату...
— Софиан, ты, по-моему, сбрендил. Я, конечно, тоже Феодорку люблю, много лет, серьёзно, но не до такой степени.
— Значит, ты счастливей меня.
4.
Разумеется, из двух мастерских Дорифор выбрал живописную. А вторую вместе с домом передал во владение Иоанну — чтобы тот в течение года выплатил частями их стоимость. Трудную беседу он имел с Феодорой. Дочка Аплухира, оскорблённая в лучших чувствах, в результате обиделась и сказала с сердцем: «Ты не Софиан, а сентиментальный дурак. Про любовь пишут в глупых книжках. Грёзами нельзя жить. От грёз остаётся только пшик». Заявила, что тогда выйдет за богатого вдовца-гобеленщика, сватавшегося к ней не единожды, и переберётся к нему. А поскольку младшая дочь Евстафия, став супругой видного архитектора, года три как покинула отчий дом, комнаты освобождались, и племянник гробовщика собирался поселиться при своей новой мастерской.
А пока оформлял документы по наследству. (Кстати, мастер не забыл в завещании и Фильку — отдал ему четверть капитала предприятия, и тем самым друзья превращались в партнёров — при главенстве сына Николы).
Наконец, Феофан отважился посетить Галату. Заставляли денежные проблемы — предстояло выяснить, сколько денег скопилось на его счету в банке «Гаттилузи и сыновья».
День стоял превосходный: ясный, солнечный, не слишком жаркий. С моря дул лёгкий ветерок, в палисадниках зацветали мандариновые деревья, а воробушки прыгали по камням мостовых и, чирикая, радостно копались в конских яблоках. Дорифор не стал нанимать коляску, захотел прогуляться, чтобы растянуть ожидание скорой встречи с памятными до боли местами — где любил и страдал. И чем ближе подходил к генуэзской фактории, тем сильнее у него колотилось сердце, тем взволнованнее всматривался он в проезжавшие мимо экипажи — вдруг увидит в одном из них дочку консула? Нет, не увидал.
В банке принимавший Софиана работник по имени Луиджи был предупредителен, как и раньше, без конца улыбался, кланялся, угостил оранжадом и назвал клиенту сумму, значащуюся за ним в толстой книге расходов и доходов. Сумма оказалась более чем внушительной. Если прибавить наследство Аплухира, можно было сказать, что иконописец — человек зажиточный; не богач, конечно, но, как мы говорим теперь, «средний класс». Это известие, несомненно, его порадовало. Даже вспомнился афоризм Петрарки: «Я предпочитаю иметь столько денег, чтобы не нуждаться, но не более того; слишком большие деньги закабаляют, а художник должен оставаться свободным».
Вроде между прочим спросил:
— Как дела у его превосходительства кира Франческо? Все ли живы-здоровы в его семействе?
Служащий нахмурился, покачал головой отрицательно:
— Разве вы не знаете? У синьора Гаттилузи страшное несчастье!
Дорифор почувствовал дрожь в коленках; будто свет померк, словно наступило солнечное затмение.
— Я не слышал... А что такое? — вяло шевельнулись его губы.
— Дочь его светлости наложила на себя руки.
— Господи, Иисусе!..
Оба перекрестились, но галатец по-католически — всей ладонью, а константинополец по тогдашнему православному — указательным и средним перстами. Думал с горечью: «Умерла!.. Умерла!.. Видимо, не выдержала брака с этим Барди... Боже мой, за что?!.» Вслух проговорил:
— Как же это произошло?
— Вены на руках вскрыла... Даже рассказать страшно!.. — Он листал пергаменты банковских фолиантов, глаз не поднимая; но потом, чуть понизив голос, доверительно сообщил: — А вообще-то у них на роду так написано.
— Что? Не понимаю.
— Женщины лишают себя жизни. Ведь супруга дона Франческо тоже отравилась умышленно. И её мамаша — аналогично. Вот и внучке передалось проклятие... Ох, не дай Бог с таким столкнуться!
Потрясённый Феофан был не в силах как-то отреагировать. А Луиджи между тем продолжал вещать:
— Но зато хозяин похороны устроил шикарные. На одни цветы потратил целое состояние. А плиту надгробную привезли из самой из Генуи. Золотым выбито по белому: «Незабвенной дочери Фьорелле от ея семьи...»
Сын Николы вздрогнул:
— Как — Фьорелле? Почему — Фьорелле?
Служащий ответил:
— Потому что звали покойницу Фьореллой. Вам сие не ведомо разве?
Софиан вскочил и, схватившись за край стола, чуть ли не вплотную склонился к лицу конторщика:
— Значит, умерла не старшая дочь, а младшая?!
Тот Отпрянул в испуге:
— Разумеется, младшая! Вы, выходит, вообразили?.. — и перекрестился опять. — Слава Богу, мона Летиция в полном здравии. Ожидают ребёночка от супруга, многие им лета! Нет, покончила с собой младшая, с детства пребывавшая не в себе, Царствие ей Небесное! Впрочем, говорили, что хоть и дурочка, но с характером незлобивым и тихим. Няньки-мамки за ней следили. Но, как видно, не углядели...
Ноги у Феофана перестали дёргаться, стали расслабленными и ватными. Он безвольно опустился на стул, вытащил платок из-за пояса и утёр бисеринки пота, выступившие на лбу. Итальянец спросил:
— Ваша милость будет снимать со счета какую-то сумму?
Грек пробормотал:
— Ясное дело, буду. Надобно платить жалованье работникам — и себе на жизнь... Так что распорядитесь, сделайте одолжение... — Но, конечно, думал он не о деньгах; мысленно повторял одно: «Слава Богу, она жива. Слава Богу! О, какое счастье! Только знать, что она жива, не болеет и не печалится... Остальное пережить можно».
Получив мешочек с монетами, Софиан направился в ту галатскую православную церковь, что расписывал вместе с Филькой три с половиной года назад. Приобрёл у свечницы свечку, подпалил и поставил за здравие дочери Гаттилузи. Опустился перед ликом Пресвятой Богородицы, им написанным, столь похожим на его ненаглядную, и, перекрестившись, произнёс одними губами:
— Матерь Божья! Помоги мне не потерять её. Ибо нет для меня на свете человека дороже. Всё готов отдать — жизнь, имущество и умение рисовать, — лишь бы ей не выпало боли и несчастий. Сохрани Летицию, Господи, отпусти грехи, если таковые имеются, защити от бед и соблазнов лукавого. Пусть живёт и радуется, детушек растит. Я же, в стороне, порадуюсь тоже. Мне не надо ничего более.
Вытер набежавшие слёзы, встал с колен и, крестясь, попятился к выходу. А когда миновал оградку, у ворот столкнулся с мальчиком в итальянской одежде — курточке, штанишках, в деревянных башмаках без пяток; на курчавых волосах его был матерчатый колпачок с кисточкой. Посмотрев на художника изучающе, чуть прищурив глаз, паренёк спросил:
— Ваша честь — не синьор ли Дорифор по имени Феофано?
— Ну, допустим, — согласился иконописец. — А тебе откуда это известно?
Оголец не ответил прямо, просто выудил из-за кушака трубочку пергамента и отдал мужчине:
— Мне приказано вам вручить записку.
— Кем приказано?
— Сами догадаетесь.
Раскатав послание, Софиан прочёл: «Будьте завтра вечером возле гипподрома у десятого столпа, если счесть от берега. Любящая Вас».
Вновь комок поднялся у него в горле, он сглотнул и едва не обнял маленького вестника. А посыльный деловито осведомился:
— Что-нибудь велите сказать?
Задыхаясь от радости, сын Николы молвил:
— Передай, что буду.
Вытащил монетку:
— На, возьми себе за труды.
— Очень благодарен, дон Феофано. Да хранит вас Господь за вашу доброту! — и мгновенно скрылся.
Дорифор не мог сдержать смеха. Прошептал: «Любящая Вас!» — посмотрел на строки, выведенные по-гречески, и поцеловал желтовато-коричневую выделанную кожу пергамента.
5.
Эту ночь молодой человек не спал, даже не прилёг на кровать, всё ходил по комнате, лихорадочно обдумывая новую для себя ситуацию. Он любим и любит — лучше не бывает. Но она — замужняя женщина. У него тоже есть невеста. Их свидание может оказаться раскрытым. Что тогда? Гнев её супруга, суд и наказание? За прелюбодейство, по суровым законам Византийской империи, полагается отсечение носа. А по итальянским? Или Барди не захочет огласки, просто наймёт убийц, чтобы те зарезали богомаза на какой-нибудь незнакомой улочке? Нет, конечно, дело совсем не в нём, а в Летиции. Он не может подвергать опасности её честь. Надо взять себя в руки, успокоиться, взвесить «за» и «против» и решить, надо ли идти на условное место. Если не идти, то в её глазах будет выглядеть дураком и трусом, но зато оградит обоих от безумного шага. А с другой стороны, не идти нельзя, потому что Феофан себя проклянёт за подобное малодушие, немужской поступок. Значит, получается, была не была? Положиться на волю Провидения? Только бы понять, кто им движет в эти мгновения — Небо или дьявол?
Ничего не определив, всё-таки прилёг и забылся уже под утро.
Днём почти не ел, на вопросы Фильки и подмастерья отвечал невпопад и странно, вышел из дома Аплухира во втором часу пополудни и мотался по городу, плохо разбирая дорогу. Неожиданно очутился на берегу, возле небольшого трактира и, почувствовав страшный голод, торопливо сошёл по ступенькам вниз. Съел приличного жареного цыплёнка с овощами и запил целым кувшинчиком красного вина. Сразу повеселел, перестал волноваться. Ну и пусть, суд или убийство, посрамление обоих и крушение творческой карьеры; не беда, за одно свидание с несравненной Летицией, за мгновение обладания ею — не такая уж дикая цена. Главное — любовь, а расплата за грех уже после. Ничего не страшно. Он заглянет в лицо судьбе бестрепетно. Будь что будет. И чему быть — того не миновать!
Ровно в шесть часов вечера Софиан стоял у десятого столба возле ипподрома. Это было грандиозное по тем временам сооружение: чаша стадиона с галереями из колонн; на колоннах — кольца из железа и резьба по камню; сверху галерей — переходы от одной трибуны к другой; только царская трибуна отдельно, к ней — отдельный ход и отдельная лестница. Рыжее вечернее солнце медленно скрывалось за крышей старого дворца императора — Вуколеона: в нём давно не жили, потому что правящее семейство не имело средств на его содержание и ремонт. Так проходит слава мира! Грозные некогда стены больше никого не пугали; из зазоров кладки пробивались кустарники и трава, ветер шелестел листьями одичавшего сада, а вороны вили на высоких деревьях гнезда. Символ погибающей Византии! Более энергичные нации набирали силу — турки, итальянцы, русские...
Цокая копытами по камням, мимо проехал отряд гвардейцев эпарха. Конники внимательно оглядели фигуру Феофана, но, не обнаружив в ней ничего подозрительного, чинно удалились. Нищенка молила о подаянии, и пришлось кинуть ей небольшую монетку. Бегали бродячие псы, от вечернего жара вялые, с вывалившимися наружу длинными языками. Да, действительно, припекало сильно, и художник не раз, утирался платком. А когда уже начало смеркаться и в душе возобладала уверенность, что Летиция не придёт, вдруг раздался голос:
— Здравствуйте, синьор Дорифор.
Тембр был чужой, хоть и женский.
Богомаз обернулся и увидел завёрнутую в плащ полноватую даму лет, наверное, тридцати пяти. Пол-лица её скрывала накидка. Он ответил:
— Здравствуйте, сударыня. С кем имею честь?
— Я служу в доме у известной вам госпожи. По её поручению послана сюда — передать письмо. — И она извлекла из складок плаща перевязанный лентой свиток.
Принимая послание, Софиан спросил:
— А сама госпожа не смогла явиться?
Дама удивилась:
— В это время? Вы, должно быть, шутите? Наш хозяин ревнив и не принял бы никаких объяснений непонятной отлучки своей супруги. — Женщина потупилась. — Да и мне пора, извините. Если хватятся — наживу себе неприятности: мало того, что выгонят, так ещё, поди, и побьют. Побегу, прощайте! — Итальянка приспустила накидку и скользнула в одну из боковых галерей.
Спрятав грамоту под рубашку, сын Николы огорчённо вздохнул. Вновь его мечта не сбылась. Пустота в душе, горечь в сердце. Крах надежд и иллюзий... «Наш хозяин ревнив...» Для чего тогда это представление? Никакое письмо не заменит живого слова... Он опять вздохнул и пошёл домой — мимо старого дворца, площади Августеона, форума Константина и Царского портика. Поднимался к себе на второй этаж, в бывшую комнату Евстафия, в полных сумерках. Запер дверь, запалил свечу, вынул свиток, развязал шёлковую ленту, принялся читать.
«Милый Фео!.. Я надеюсь, что ты не лишаешь меня возможности обращаться к тебе по-дружески? Или продолжаешь сердиться? Нет, уж коли пришёл нынче к гипподрому, стало быть, простил. Низкий тебе поклон».
Дорифор посмотрел на пламя свечи. Повторил беззвучно: «Стало быть, простил...» Усмехнулся криво: «За стеной муж ревнивый, а она любезничает с другим! Уж не прав ли Филька — все они дьяволицы? » И склонился к грамоте.
«Моему папеньке сделалось известно о твоём возвращении в Константинополь, он мне рассказал. Я подумала, что скорее всего ты придёшь в Галату, дабы посетить банк, и велела Луиджи сообщить мне немедля о твоём визите. А послать мальчика с запиской не составило большого труда...»
Живописец подумал: «Вот хитрюга! Рассчитала блестяще», — и продолжил чтение.
«Жизнь моя внешне неплоха — сильный красивый муж, полный дом добра, стол изыскан, я уже на девятом месяце, акушерка сказала, что, наверное, будет девочка. Жаловаться грех. Но на самом деле — всё вокруг постыло. Мы с супругом совершенно разные люди, он мужлан и дуб, говорить с ним не о чем, а когда напивается (и довольно часто), придирается к мелочам, лезет на скандал. Мне от него доставалось не единожды (не могла показываться на людях из-за синяков). Круг моего общения резко сузился. Книги, церковь, редкие балы (на которых я могу танцевать исключительно с мужем) — вот и всё «веселье». Как подумаю, что и впереди — ничего иного, никаких перемен до смерти, волосы встают дыбом от ужаса. Лучшие годы пропадают напрасно. Для чего такое существование?
Бедная Фьорелла! Я немало плакала на её похоронах. Мы, конечно, были далеки друг от друга — разница в годах и развитии, — но она всегда улыбалась при моём появлении и делилась своими детскими «тайнами». Потерять сестру — очень, очень горько. Я теперь — единственная женщина в роду Гаттилузи. Все другие добровольно ушли из жизни... Отчего? Неужели от безысходности, от которой и я страдаю? Трудно отрицать.
Может быть, Фьорелла не такая уж бедная? Все её страдания уже позади...
И не ждёт ли меня схожая судьба?
Не хотелось бы верить. Потому что имею лучик надежды. Этот лучик — ты. Все невзгоды кончатся, вот увидишь, обстоятельства переменятся, и тогда уж никто нас не разлучит. Потерпи немного. Если помнишь и любишь. Я же обожаю тебя всем сердцем. И принадлежу тебе мысленно».
Потрясённый прочитанным, Феофан опустил пергамент. Смешанные чувства наполняли его: радость от признания, прозвучавшего в последних словах, понимание тщетности их надежд при сложившейся ситуации, страх за жизнь Летиции, если та вдруг узнает о его возможной свадьбе с Анфиской... О, проклятый Барди! Негодяй, подонок. Пьяница, тиран. Вот уж кто заслужил могилу. Не было бы Барди, всё могло сложиться иначе... Господи! А что имела в виду дочка консула, написав такое: «Все невзгоды кончатся, обстоятельства переменятся, потерпи немного...»? Не пришло ли ей в голову?.. Нет, не может быть. Ведь она христианка, а первейшая библейская заповедь — не убий.
Дорифор почувствовал, как струится пот по его вискам. Вытерся платком, подошёл к кувшину, начал жадно пить. Тёплая вода вызывала оторопь. Он опять уселся, промокнул губы рукавом, медленно скрутил свиток.
Как же поступить? Сочинить ответ, где отговорить её от греховных помыслов? Передать через банк отца? Чересчур опасно. Да и вряд ли удастся Софиану убедить Летицию передумать. Только выставит себя тряпкой и слюнтяем. Дамы терпеть не могут трусливых... Значит, не суетиться и ждать? А затем соединить свою судьбу с женщиной, запятнавшей себя убийством собственного мужа? Хоть и недостойного?
Жуткие сомнения терзали его. Целую неделю после этого живописец бродил чёрной тучей, не работал, не отвечал на записки Анфисы, присылаемые с мальчиком-подмастерьем: дескать, почему он пропал, как дела, скоро ли увидятся? Напивался пьяный, а потом страдал от головной боли, тошноты и чувства разбитости во всех членах. И на пике кризиса Дорифору неожиданно доложили: появился монах, называющий себя братом Киприаном, просит разрешения повидаться с хозяином. Феофан разрешил.
Представитель бывшего Патриарха выглядел по-прежнему деловитым и собранным. Сморщился, почувствовав запах перегара, шедший изо рта Софиана, мягко пожурил:
— Друг мой дорогой, это что за новости? Гениальный художник пьёт? Убивая в себе дар Божий? Надо взять себя в руки. Я к тебе с добрыми вестями.
Сын Николы посмотрел на него мутноватым взором и проговорил с хрипотцой:
— Что, Кантакузин опять в силе?
— Станет, если ты нам поможешь. Мой патрон виделся недавно с приезжавшим к нему епископом из Галаты. В скором времени он тебе поручит сделать росписи в новой галатской церкви. Это будет лучшим предлогом, чтобы вновь втереться в доверие к Гаттилузи. И попасть к нему в дом. Мы должны поссорить императора с итальяшками. А без их поддержки Иоанн Пятый Палеолог вскоре рухнет.
В воспалённой голове Феофана закрепились только три произнесённые Киприаном слова: «Гаттилузи — дом — Галата». А они означали одно: Летиция. Больше ни о чём художник думать уже не мог. И поэтому быстро согласился:
— Я готов приступить хоть завтра.
— Завтра — вряд ли, церковь ещё возводится, а затем пойдут отделочные работы, тоже, почитай, месяца не хватит. Вероятно, в августе или в сентябре. Но эскизы можно делать уже теперь.
— Скоро меня, наверное, примут в корпорацию живописцев, — вспомнил Дорифор. — И тогда я смогу подписать контракт с епископом по всей форме.
— Вот и замечательно.
В каждую корпорацию принимали торжественно, поступающий давал клятву соблюдать устав и суровые правила, целовал цеховое знамя и склонял голову перед председателем. А потом шли в ближайший трактир отмечать событие (разумеется, за счёт нового коллеги, возведённого в мастера и теперь имеющего право содержать мастерскую), пили и гуляли от всей души. Феофан устраивал ещё и домашнюю вечеринку, пригласив на неё Иоанна с семейством. Улучив момент, к молодому человеку подсела Анфиса и, заглядывая в глаза, стала сетовать:
— Ты неважно выглядишь, милый Фанчик. Уж не заболел ли?
Богомаз оскалился:
— Будешь хорошо выглядеть, если не трезвею — то одна пьянка, то другая!
— Что поделаешь, таковы традиции.
— Слава Богу, все формальности уже позади, я законный владелец предприятия и могу трудиться спокойно.
— ...завести семью, — подсказала девушка.
— ...завести семью... — Он слегка насупился. — Нет, с семьёй пока погодим. Впереди сложное задание — роспись Богоявленской церкви в Галате. Надо сосредоточиться.
— А семья — помеха? — огорчилась та. — Вновь отсрочки и какие-то отговорки... Я не понимаю тебя. Коль не хочешь на мне жениться — так скажи прямо. Для чего юлить? Силы нет всё время надеяться, ждать, мечтать, а взамен — точно обухом по голове: мол, не приставай, мне не до тебя! Стыдно, Фанчик.
Сын Николы сжал её запястье:
— Не сердись, Анфисушка. Я пока сам не знаю, чего хочу. Сложный такой период в жизни. То одно, то другое. Дёргаюсь, волнуюсь, и душа не на месте. Дай определиться.
Дочка Иоанна с вызовом спросила:
— Что ли снова виделся с этой итальянкой?
Дорифор поник:
— Нет, не виделся, правду говорю.
— Но опять задумал? Ну, понятно: новая работа в Галате, а не где-нибудь!.. Мне яснее ясного.
— Что — яснее ясного? — огрызнулся мастер.
— То, что не случится нашей помолвки. Это даже к лучшему. Главное — избавиться от фантазий, от блуждания в темноте. Точно камень с души упал. Вот и потолковали.
— Погоди, Анфиса, не горячись, — жалобно сказал Феофан. — Я не говорю тебе: «Нет». Я тебе говорю: «Может быть».
— Ну, а я тебе говорю: «Надоело!» Если кто у папеньки вдруг попросит моей руки, соглашусь немедля.
Он пожал плечами:
— Ну и глупо. Не бывает счастья назло кому-то.
Девушка ответила:
— Лишь бы от тебя отлепиться, думать о другом.
В общем, поругались.
Софиан понемногу возвратился в рабочее состояние, отоспался, начал регулярно питаться, часто заходил в мастерскую и выслушивал Филькины доклады. А в уме уже прокручивал будущие фрески. И конкретно: Иоанн Предтеча, совершающий таинство крещения Иисуса в Иордане, и сошествие Духа Святого от Отца; словом, та же Троица, но явившаяся миру в новых образах. Как расположить персонажей, дабы прихожанин ощутил грандиозность момента Богоявления, и затрепетал, и проникся благоговением? Как расставить цветовые и световые акценты? Как соотнести все фигуры? Делал многочисленные наброски — грифелем на досках, иногда показывал их Фильке, спрашивал совета. Тот критиковал, говорил, что пятен не может быть три, это отвлекает внимание, главное — Христос, на Него должны быть устремлены взоры.
— Как, а голубь? — удивлялся племянник гробовщика. — Белый летящий голубь, воплощение Духа Святого? Он — центральный узел картины, и Его появление освещает и освящает сцену.
— Всё зависит от конфигурации и расположения окон в церкви.
— Это правильно. Я отправлюсь в Галату завтра же.
Капал мелкий дождик, и пришлось нанять экипаж с поднимающимся кожаным верхом. Ехал и слегка волновался. На воротах заплатил пошлину и спросил, где возводят новую православную церковку. Покатил туда.
Та была ещё не достроена, и работники завершали центральный купол, но намётанный глаз художника цепко схватывал каждую деталь. Дорифор мог уже представить себе и расположение алтаря, и иконостас, и центральные Царские врата. Стоя в полутьме возводимого помещения, вглядывался в стены, мысленно располагал на них фрески. И настолько оказался захвачен собственным воображением, что не сразу услышал за спиною шаги. Оглянулся и увидел седовласого старца в нищенских лохмотьях. Тот смотрел с хитрецой, улыбался беззубым ртом и слегка подмигивал. Потом прошамкал:
— Что, не узнаёшь?
Феофан попробовал вспомнить, но не смог.
— Ай-яй-яй, как нехорошо забывать друзей! Но, конечно, более пяти лет прошло, а в тюрьме год считается за три... Цеца я, твой сокамерник, восторгавшийся искусством твоим демонстрировать фокусы.
Молодой человек радостно воскликнул:
— Господи, ну как же! — и схватил Цецу за руки. — Здравствуйте, милейший. Вы совсем другой в этой бороде. Почему такая одежда? Что, пошли на паперть?
Старикан ответил:
— Долгая история... Убежало нас восемь человек, я один остался в живых. Если б не сбежал, до сих пор бы гнил в заточении. Скрылся у трактирщика Кипаридиса, моего человечка (помнишь, я рассказывал?), он и переправил меня в Галату. Тут эпарх надо мною не властен, но зато и воровать совестно. Пробавляюсь подаянием и случайной работой.
Сын Николы отцепил от пояса кошелёк, развязал и вытащил оттуда несколько серебряных и медных монет:
— Вот, возьмите, не погнушайтесь, я теперь в деньгах не стеснён.
Цеца с благодарностью взял и не без лукавства отметил:
— Ты такой же щедрый и добрый, как синьора Барди. Дай ей Бог здоровья и счастливого разрешения от бремени!
Дорифор напрягся:
— Где вы видитесь с нею?
— У латинского собора Святого Петра, что стоит на Торговой площади. Мона Летиция ходит к каждой мессе. И одаривает убогих. Ах, какая красавица — посмотреть приятно!
— А записку ей передать вы могли бы? Тоже заплачу.
Дедушка ответил:
— Отчего же не передать, коли очень надо?
— Только так, чтоб никто не видел.
— Обижаешь, юноша: я ли не провёл за решёткой в общей сложности лет пятнадцать как мошенник и прохиндей? Сделаю искусно, и комар носа не подточит!
— Ладно, погоди, напишу сейчас.
Сев на доски, сложенные в углу, оторвал от листа пергамента, на котором делал пометки палочкой графита, небольшой клочок и как можно мельче вывел: «Дорогая моя, любимая, не предпринимай ничего фатального, заклинаю тебя Всевышним. Пресвятая Дева поможет нам. Твой навек, до гроба». Аккуратно свернул и отдал в руки нищего вместе с несколькими медными фоллами. Бывший уголовник заверил:
— Если что ответит, я и на словах передам. Как тебя найти?
— Я сюда заеду на будущей неделе.
Но когда художник вновь явился к недостроенной церкви и провёл полтора часа в ожидании Цецы, вместо попрошайки с четырёх сторон к Софиану подошли вооружённые люди. И один из них, крепкий пятидесятилетний мужчина с перебитым и неправильно сросшимся носом, объявил:
— Феофан Дорифор! Именем Генуи, вы, мессир, обвиняетесь народом Галаты в сопричастности к покушению на жизнь моего сына, Пьеро Барди. И своей властью кавалерия я задерживаю вас для детального выяснения обстоятельств.
Живописец воскликнул:
— Здесь какая-то страшная ошибка! Я не знаю вашего сына, и о покушении на него мне тем более ничего не известно.
— А знакомы ли вы с неким Цецой, выдававшим себя за нищего?
Сын Николы признал:
— Да, знаком. Ну и что с того?
— Где вы познакомились?
— Предположим, в тюрьме эпарха. А какое это имеет значение?
— Как вы оказались в тюрьме?
— Обвинялся в убийстве моего дяди...
— О! Ага!
— Нечего смеяться! Обвинения были сняты. Потому что я честный человек.
— Честный, честный, конечно. Водитесь с отъявленным негодяем Цецой, нанятым известной вам особой для убийства мужа!
Софиан открыл от удивления рот:
— Цеца?.. Нанят?..
— Ах, не делайте вид, будто вы узнали это впервые.
— Я клянусь, что не знал! Жизнью и здоровьем клянусь!
— Ничего не знали?
— Абсолютно ничего.
— И молили кое-кого в собственной записке — «не предпринимать ничего фатального»?
Феофан осёкся. Произнёс негромко:
— Не имеете права. Я не подданный Генуи. Вы не можете меня арестовывать.
— Разберёмся. Если что — отдадим вашему эпарху. С соответствующими словами. — Повернувшись к страже, Марко приказал: — Уведите задержанного.
6.
В каталажке Галаты было поприличнее, чем в тюрьме эпарха: одиночная камера, деревянная койка и матрас из конских волос, есть давали три раза в день и довольно сносно готовили. Следствие продлилось неделю.
Дознаватель, сухонький синьор неопределённого возраста — то ли пятьдесят, то ли шестьдесят, — спрашивал всё время одно и то же: существует ли любовная связь между Дорифором и Летицией Барди? кто задумал убийство дона Пьеро? почему в записке Софиан уговаривал дочку консула не предпринимать «ничего фатального»?
Но племянник Никифора отрицал всё подряд — связи не было, про убийство не знал и записка вообще не его!
— Как — не ваша? — удивлялся чиновник. — А, простите, почерк? Мы сравнили записку с теми документами, что вы составляли в банке Гаттилузи. Почерк один и тот же.
— Хорошо, пусть записка моя, но с чего вы взяли, что она — для синьоры Барди? Там ни обращения, ни подписи.
— Цеца рассказал.
— Нет, не может быть: Цеца не предатель.
— Цеца — негодяй и растленный тип. Мы ему обещали, что не выдадим эпарху, если он сознается, тем и развязали язык.
— Ладно, пусть записка моя и к синьоре Барди; но ведь там указано: «не предпринимай ничего фатального». О каком соучастии речь идёт?
— Получается, о «фатальном» вы знали?
— Я предполагал.
— Что давало повод так предполагать?
— Ничего конкретного, собственные домыслы.
— А когда вы в последний раз говорили с моной Летицией?
— Накануне её замужества — минуло два года.
— И с тех пор не виделись?
— Нет.
— Как же вы могли делать заключения, если не общались? Неужели она задумывала «фатальное», выходя за Барди?
— Я не знаю. Думаю, что вряд ли.
Дознаватель кивал:
— Вот и я так считаю. Получается, что после вашего приезда в Константинополь вы имели контакты с моной Летицией. Или очные, или заочные. Кто являлся посредником? Цеца? Или кто-то из её слуг?
— Отвечать отказываюсь.
— Это не в вашу пользу. Чем скорее вы согласитесь с нами сотрудничать, тем скорее сможете выйти на свободу.
— Вы меня отпустите?
— Если окончательно установим вашу непричастность к данному злодейству.
— А синьор Барди жив?
Итальянец поморщился:
— Спрашивать на следствии — моя прерогатива.
— Извините, но я должен знать. Это очень важно.
— Разумеется, важно. Нет ничего важнее человеческой жизни... Слава Богу, жив, только легко ранен. Цеца стрелял из германского арбалета, но промазал, лишь задев плечо. Стража дворца захватила злодея, а уж мы из него вытрясли все подробности. И нашли при нём вашу записку.
— Стало быть, Летиция её не читала?
— Вероятно, нет.
— Как она сама?
— О, синьор Дорифор, вы чересчур любопытны.
— Обещаю, что взамен на ваши слова о её самочувствии я отвечу на любые вопросы. Не кривя душой.
— Что ж, достойное предложение. Как приятно работать с умными людьми! Знайте же, мессир: от всего случившегося дочка Гаттилузи преждевременно разрешилась. И она, и ребёнок вне опасности. Это девочка.
— Слава Богу! Повивальная бабка так и предполагала... — вырвалось у художника.
Сразу же воспрявший дознаватель принялся записывать:
— С этого момента я бы попросил вас подробнее. Как вам стало известно о повивальной бабке?
Феофан послушно начал рассказывать.
А в конце недели неожиданно заключённого посетил сам Франческо Гаттилузи. Он слегка поседел за эти годы, и мешки под его глазами сделались рельефнее, толще. Консул сел на поданный ему стул, жестом предложив Софиану сесть на лавку напротив. И проговорил:
— Ах, мой друг, как мне горько видеть вас в этой обстановке! Неприятности так и сыплются на мою несчастную голову. Не успел прийти в себя после гибели незабвенной Фьореллы, как случилась новое: покушение на зятя — да ещё замысленное Летицией! Я едва не сошёл с ума!
Феофан, не зная, как его утешить, выдавил из себя фразу:
— Но зато она подарила вам внучку.
Генуэзец отреагировал бурно:
— Головную боль подарила мне она в первую-то очередь! Не без вашего, дружище, участия!..
Сын Николы, опустив глаза долу, рефлекторно поёжился:
— Моего? Я-то здесь при чём?
Собеседник скривился:
— Э-э, не стройте из себя святого угодника. Сударь, вы при том, что она вас любит. И решила избавиться от мужа, чтобы не мешал вам соединиться.
— Но мессир...
— И не возражайте. Мне известно всё. Вплоть до её письма, за которым вы приходили на свиданье с Анжелой — преданной служанкой моей дочери. Натворили дел, а теперь расхлёбывай!.. — Он взмахнул рукой. — Марко вне себя, требует развода, смертной казни для Цецы и запрета вам посещать Галату... Ну, насчёт последнего не волнуйтесь, в ходе дознавательства было установлено, что за вами нет никакой вины, нынче вечером вас отпустят, и вы сможете продолжать работы в храме. Цецу вышлем на остров Тенед, осудив на каторгу. Пьеро и Летицию, думаю, помирим со временем... При одном условии. С вашей стороны.
Дорифор посмотрел на консула вопросительно. Тот сидел нахмурясь.
— При каком условии, кир Франческо?
Гаттилузи ответил невозмутимо:
— Что дадите слово навсегда забыть о синьоре Барди. Не иметь контактов, не обмениваться письмами и, случись увидеться где-то в городе или на балу, даже не здороваться.
— Даже не здороваться?!
— С этого мгновенья вы с ней не знакомы. И тогда я смогу гарантировать ваше благополучие в генуэзской фактории.
Живописец обречённо молчал. Видя его колебания, консул веско добавил:
— И сама Летиция просит вас об этом.
Богомаз позволил себе выразить сомнение:
— Вы, должно быть, шутите?
— Нет, нимало. Прочитайте, сделайте одолжение. У меня пергамент, адресованный вам. — И достал свиток из-за пазухи.
— Господи помилуй! Отчего не отдали сразу?
— Я хотел вас вначале подготовить...
Разломав сургуч, живописец уставился в несколько написанных ровных строчек:
«Феофано! Подтверждаю правильность слов отца. Между мной и тобой всё кончено. Для меня отныне существует единственная любовь — к новорождённой Томмазе, ей и посвящу весь остаток жизни. Заклинаю: смирись, вырви меня из сердца, заведи семью и детей. Мы отныне чужие. Не сердись и прощай! Л. Б.»
Он воскликнул:
— Почерк не Летиции! Я не узнаю её почерка!
Дон Франческо не отрицал:
— Дочь ещё слаба и лежит в постели. Попросила Анжелу написать под диктовку. Но внизу приложила руку. Видите печатку?
Сын Николы вскипел:
— За кого вы держите меня? Взять печатку, а затем приложить к пергаменту мог любой. И письмо, поданное вами, ничего не стоит! — Он швырнул его на скамью с брезгливостью.
Итальянец встал. Стукнув палкой с набалдашником об пол, грозно произнёс:
— Господин мазила, не забывайтесь! Вы пока что не на свободе и сидите в тюрьме Галаты, — стало быть, в моей власти. Поведу бровью, и от вас останется лишь одно ничтожное мокрое место!.. — Посопев, закончил: — Если выдвинутое мною условие принято не будет, то не будет и вашей росписи храма Богоявления. Я вам запрещу въезд на территорию, контролируемую Генуей.
Дорифор в свою очередь поднялся. С колотящимся в груди сердцем, но довольно твёрдо он проговорил:
— Как вам будет угодно, сударь. Никаких условий я не принимаю. И в фальшивые письма не верю. Вы меня можете уморить в тюрьме, выслать на Тенедос, не пускать в Галату. Но не в состоянии сделать главного: запретить мне любить Летицию, а Летиции приказать не любить меня. Рано или поздно мы соединимся. Если не на Земле, так на Небе.
Тот расхохотался:
— Да уж, на Земле вам рассчитывать не на что. Я об этом сумею позаботиться. А на Небе — пожалуйста. Лет через пятьдесят-шестьдесят. Ничего не имею против. Власть моя на Небо не распространяется. — Повернулся и вышел, по дороге бросив: — Романтичный сопляк. Ненавижу идеалистов. Хуже сумасшедших.
А племянник Никифора возразил вполголоса:
— Ненавижу прагматиков. Чересчур нормальны.
Вечером его действительно отпустили. Он приехал на коляске домой, запёрся на ключ в бывшей комнате Аплухира и проплакал несколько часов кряду. Но потом поужинал, выпил целый жбан красного вина, развалился в кресле и сказал с печальной улыбкой, обращаясь к невидимому противнику:
— Может, вы и правы, мессир. Это всё химеры. Надо смотреть на вещи более спокойно. Пожениться с Анфиской, нарожать от неё детей и заботиться о благе нашей мастерской. Остальное — чушь. И не стоит выеденного яйца. — И, уже засыпая, пробормотал: — Без Летиции я — мертвец... Жизнь не удалась.