1
Это должно было затянуться надолго, такое быстро не делается. Петр Иванович открыл портфель и достал пачку старых журналов «Наука и жизнь». Кроме них, в портфеле находился термос и бутерброды. Один бутерброд был с сыром и маслом, другой — с копченой колбасой, порезанной почти прозрачно. «Только для нюха», — говорил Петр Иванович. Он оставался ждать в коридоре — московского гостя чуть ли не под руки внесли в кабинет. Но этому внесению под руки, пожатиям рук, улыбкам Петр Иванович не верил. Он слушал всех с приятной улыбкой, но прежний опыт командира и знатока людей говорил ему, что москвичу не рады, и Марья перестаралась, вызывая его. Теперь врачи начнут уклоняться от операции, бояться и расшаркиваться перед знаменитостью. Хуже этого ничего быть не может. Но что сделать? Позвонить Марье? Она окончательно запутает все, внесет дополнительное напряжение, искривит силовые линии, что уже образовались. «Главное, вызовет потерю времени, — решил он. — А эти договорятся».
А может, все-таки позвонить, если и не Марье, то знакомым, пусть организуют запрос из обкома. Нет, это врачей будет нервировать. Оставалось положиться на московского старичка и того профессора, бесцветного, как клецка в бульоне, но, видимо, многоопытного. «А себе бы я пожелал просто хорошего врача», — решил старик и достал термос. Отхлебнув, завинтил его, спрятал в портфель и положил горку журналов себе на колени. Приятно. Дело в том, что он, перечитывая их множество раз, выписывал разные практические сведения о саде и огороде, ремонте квартиры, а также новое в науке о питании, в медицине.
Петр Иванович обосновался на стуле, а если мимо проходили, он переспрашивал и улыбался обезоруживающей улыбкой, такой ласковой и мягкой, что проходивший уносил ее в памяти (лицо старика забывалось тотчас же).
2
Москвич-хирург не заблуждался. Он оставил Петра Ивановича и его поразительную улыбку («Спецкурс — улыбка в психотерапии и нервной патологии. Или тема статьи… шуточной… о лечебных улыбках великих медиков»). Сухо покашливая, с чуть подергивающейся головой, следом фронтовой контузии, он быстро шел впереди всех и спиной ощущал недоброжелательность профессора. «Жаль, я не умею так улыбаться», — подумал он и заговорил о погоде.
— А о больном поговорим на месте.
Он вкратце описал московскую зиму, пожаловался, что из-за обложных туч уже два месяца не видел солнца, будто его вообще нет. То ли дело в Сибири! Или московская зима 43 года, лютая, зато и солнечная. Вот и Сибирь — и лютая, и улыбчивая.
— Везет вам.
Врачи вежливо посмеивались и видели его, конечно, насквозь. «Что это со мной? — встревожился старик. — Я не уверен в себе… Ну, ладно, я им еще покажу. Но что покажу? И не лучше ли быть неуверенным в трудном случае?»
И шел быстро, почти бежал, сухонький и легкий, в шапочке, в развевающемся халате. «Важен темп, — говорил он себе, — важна быстрота… прежняя моя быстрота… я ведь многое брал именно ею… Быстрота и точность, она должна быть во мне». И пощелкивание каблуков он вдруг ощутил как бы пощелкиванием контактов-переключателей. Это ему помогало вообразить себя точной машиной и действовать, действовать…
— А больница ваша новенькая и, наверное, богатая, — сказал он профессору, похожему на клецку, и тот расплылся в довольной улыбке.
— Много я сил положил, — сказал он. — Новое все выбил. У нас есть и монитор и барокамера.
— Где же ее взяли?
— Мы схитрили. Понимаете, нашлась старая барокамера, летчиков тренировали. Пришлось многое переделывать, тогда я обратился на предприятия.
— И они?
— Откликнулись.
— В чем их интерес? Поучите меня.
— Мы закрепили по месту за каждым заводом, постоянные их места. Им удобно, и нам хорошо. У вас, в столице, наверное, техника?
— Ах, бросьте, на старье работаем.
— Новое куда идет?
— К вам, в Сибирь, в новые центры. Так что у нас похуже.
— Сюда! — сказал чернобородый врач и показал на дверь, обитую зачем-то дюралем.
Вошли. Кончился длинный коридор, здесь был тупичок и несколько белых дверей, почти что слившихся. Слышались вентиляторы и еще какие-то звуки, малопонятные. «Пришли, начинается…»
И Кестнер ощутил себя загнанным в угол. Думалось: «Проклятая Марья, втащила». Но некогда было пугаться. Здесь был умирающий парень. «Черта я, старый старик, связался с нейрохирургией. Мозг на старости лет заинтересовал. Подумаешь. И стар, руки начинают дрожать. Отправлю кого-нибудь к праотцам, застрелюсь».
— Так-с, так-с, — говорил он.
— Сначала карточку?
— Естественно, сначала карточку. Потом и снимки.
И, стараясь уточнить, где здесь кабинет профессора-клецки, он понял, что тот его устроил вон за той дверью, маленькой, без надписи и номера.
Не ошибся. «Уже хорошо, уже увереннее». Перестало дергаться веко, зато дрожали руки. И хотя Кестнер знал, что это пройдет сразу, как только он увидит парня (всегда этим кончалась его старческая нервозность), он решил отказаться от операции, только присутствовать при ней. Раненных в голову он перевидал множество, его напугать трудно и поразить тоже. К тому же, он просто угадает, прикинув по другим случаям.
Он сел, зажмурился и сложил пальцы рук вместе. Молодые врачи переглянулись. А старик молился. Этому его учил друг Никаноркин, глазной хирург с точнейшей рукой. Он признался тому и в своих страхах, и в дрожи, и Никаноркин научил его этой молитве, очень тонизирующей. Она была коротенькой, и старик беззвучно прошептал ее: «Мировые силы, войдите в меня, сделайте меня сильным и твердым, и точным».
— Давайте!
Дежурный врач отбарабанил все записанное так быстро, что старик попросил читать еще раз, но медленнее. Выслушав еще раз, он, как всегда после молитвы и чтения, ясно представлял себе все.
Больше того, у него явился план спасения парня и даже уверенность, маленькая, процентов в 10, а все же уверенность.
Чепуха! Надо осмотреть на месте, самому. И снять самому показатели. И тогда сотни военных операций подскажут ему и окончательный вывод.
— Как вы думаете справиться с разрушенными тканями? — спросил он.
— Отсос, — сказал кто-то из молодых.
И это уже была глупость. «Молодец Марья, что вызвала меня, они бы тут дров наломали». Он взглянул на руки — твердые. Кестнер стремительно вскочил со стула. И все задвигались, все стали готовиться к осмотру.
— Маску, — скомандовал он. Потом вымыл руки.
Все тоже надели марлевые маски, но рук мыть не стали. Повел их профессор-клецка. Они прошли в следующую дверь, обнаружили примерно то, что видела ранее старуха. Парень лежал все так же, опутанный шлангами и проводами. Только палата стала свободнее, незагроможденнее, и свет лился из окна, забеленного до половины. Врачи не напугались, напротив, с нежностью поглядывали на аппараты. Здесь профессора посмотрели снимки и сняли показания с приборов. Затем, по просьбе Кестнера, ординаторы выступили вперед и оголили рану. Кестнер зондом потрогал и оценил ранение. Чистое, да, но мозг колыхался, открытый сломанной черепной костью, в нем точечные кровоизлияния.
— Я думаю, — сказал профессор-клецка, — что если бы нам удалось как следует обработать рану…
— Кадавр, — сказал ему московский спец и отвернулся.
Делать здесь было нечего.
Решилось все, и выход из ситуации был только один, хотя внешне выглядел двояко. Разрушены, если судить по энцефалограмме, глубинные функции мозга, должны начинаться параличи, трофические язвы.
— Кадавр, — повторил Кестнер и опустил салфетку, прикрывающую ранение. Теперь его поняли все.
Они ушли. Опять сгрудились в ординаторской, снова были просмотрены записи. «Бедная Марья, — думал старик, уже не касаясь их, не слушая. — Это труп, труп. Почему он, а не я?»
— Вы думаете, шансы ничтожны? — спросил профессор.
— А вы?
— Мы могли бы попробовать восстановить часть функций и подождать.
«Ага, вот их план: спасать функции. Но они не смогут сделать даже это. Парень еще дышит. Но к вечеру начнутся параличи и отказ функций, любое вмешательство только ускорит процесс. И это будет легче и лучше самому парню. Значит, возражать не надо, пусть оперируют. Может, для этого вмешаться самому?»
— Да, это выход из положения, — согласился он. — Кто будет оперировать?
— Я, конечно, — бледный и толстый профессор покраснел.
— Желаю удачи, коллега.
— А вы?
— Зачем? При таких-то силах. При таких-то молодцах. («Бедняге лучше помереть, не мучаясь»).
И, как много уже раз, к старику пришло желание помочь парню умереть. Усыпить, устлать дорогу в смерть пуховичками наркотика. То, что ему бы хотелось и для себя. Значит, принять участие в операции и помочь. Он успокоится («И упокоится, и Марья перестанет терзать себя»). Вдруг эти самолюбивые чудаки спасут его жизнь, то есть то, что останется от нее (1–2 процента нормы и мучения), и красивый парень, парализованный, замрет на койке, не владея ни одним органом. Жуть! Дух, замурованный в мертвую плоть. Торжество врачей и наказание, издевательство над страдальцем. Ужас-ужас-ужас.
Старик даже похолодел, вообразив это, пот на лбу выступил. «Но разве я убийца? Пусть делают, что ими решено».
Он принял участие в обсуждении операции, кое-что подсказал — с расчетом, кое о чем поспорил — с мыслью и убеждением, что это умелые, знающие люди.
И старик желал врачам и парню удачи, хотя состояла она в совершенно противных результатах. «Родных бы сюда, решить. Но им не дано права. Ну, хоть побыть рядом».
Он вспомнил Петра Ивановича, его мешковатую фигуру на стуле, портфель, журналы, глупую улыбку. Теперь он представился ему символом тупой терпеливости жизни, ее покорности, мягкости, непротивления смерти, злу. «А ведь, пожалуй, он вреден своей добротой. Тогда добра злая Марья? Глупости. Старик знает то, что сгибает меня. Может быть, это и есть сила — терпеливо ждать естественного конца? Неизбежного. И подбадривает других улыбкой. Ложь! Чепуха! Однако надо ему все рассказать…»
Он быстро прошел в коридор и застал Петра Ивановича спящим. Тот дремал, держа в руке журнал, и улыбка была словно приклеена на его лице. Что такому скажешь? «Марья очень права, что выбрала себе такого спутника. Они уравновешивают друг друга, и вместе они почти совершенны в этом мире».
Тут Кестнера нашли и позвали. И он ушел, оставив Петра Ивановича. Но тот давно очнулся и уловил посапывание хирурга. Он, не глядя, чувствовал его беспокойство и нерешительность. «Я чую все, как собака», — думал Петр Иванович и чуть приоткрыл маленький свой глаз. И увидел побледневшее лицо, дерганье века. И угадал все, и сердце его сжалось. Бедный мальчик. Несчастная Марья. Все-все тут несчастны. Но что делать?…
Через два часа их везли домой. И Петр Иванович не спросил, а старик ничего не сказал ему. И друг на друга они не смотрели.
3
Марья Семеновна отвезла к себе Татьяну и уложила спать, дав две таблетки снотворного. И уехала к сыну.
На столе лежало письмо. Марья Семеновна вскрыла конверт и посмотрела на Петра Ивановича.
— Что это значит? — спросила она.
— Я не знаю. Я уходил в магазин, вернулся, его не было, а только это письмо.
— Он что сказал?
— Молчал и нервничал. И есть не стал, и чаю не выпил. Все шуршал бумажками, потом спрашивал меня о машинах. Знаешь, на фотографиях Виктора. А там и ушел, когда меня не было.
— Узнаю твердую мужскую храбрость.
Марья Семеновна уселась за столом и положила письмо. Если разобраться, то он всегда кидался в бегство от нее. И от всего трудного. Не стал руководить институтом. Не развелся с женой, а болтался среди баб. «Прости, Господи, — подумала она. — Как я это позабыла?»
— Хочешь, я тебе прочту? — спросил Петр Иванович.
— Не касайся моего письма.
Она толкнула руку Петра Ивановича и надела очки. Заправила дужки за уши, и очки сели удобно. Вот что писал Кестнер своим странным ломаным почерком. Каждая буква была словно выгнута из старой проволоки, но вполне четка.
«Марья! Прости меня, но я исчезаю. Постарайся меня понять. Врачи ваши даже слишком грамотные, но и рисковые. Но здесь риск один, что сохранят парню жизнь. Словом, я и удрал, ничего не сделав полезного. А что мне оставалось? И я не того боялся, что его угробят в ходе операции, а того, что вдруг (один шанс из десяти) парня спасут. Он же будет навсегда парализован, от головы до ног, до кончиков пальцев. И вот, посмотрел я на него, и подумалось: зачем он умирает, а я живу? Зачем? А? И осталось мне только одно: удрать от вас с той же скоростью, с какой явился. Билет мне устроили через горздрав и пообещали доставить на машине в аэропорт.
Марья! Друг сердечный, когда ты прочитаешь письмо, все будет кончено: парень будет в неведомых краях, а я, наверное, над Уралом. И вот мне думается, что и жизнь моя так пронеслась, и горы человеческих теплых отношений прошли мимо. Ты понимаешь, о чем я пишу. Состояние твоего внука…
Бедная Марья! Ты не привыкла к неудачам, ты из племени победителей. Но будь готова к лучшему из самого худшего варианта. Согласись, прилагать к этому руку я не мог. Прости старого дурака и не вздумай возмещать мои траты. Денег у меня и так слишком много».
— Дезертир, не смог сделать усилия, — пробормотала старуха.
Она смяла бумажку, думая, что это хорошо вышло, то есть то, что он сбежал, а не вис на ней. Она верила в него, а это был лишь провал памяти. «Слабый, хитрый старикашка, — презрительно думала Марья Семеновна, — что он мог сделать? Это было ошибкой с самого начала, этот вызов. И все же он пригодился. Он меня рассердил и приготовил к тому, что я услышу».
— Ты расскажи, как там все было.
— Да что! Они меня оставили ждать в коридоре, а сами ушли. Он вернулся, помолчал надо мной и снова ушел, и опять пришел. Мы уехали, а спрашивать его я не решался. Был он как Тигр, когда нервничает.
— Все кончилось, Петя, — сказала старуха.
— Ты так думаешь? Выпей-ка валерьянки.
— Ведь не звонят же… Все кончилось, все.
И, размахнувшись, она так огрела стул тростью, что та переломилась.
— Тебе дать воды?
— Что ты, что ты, не подходи! Потом я тебе кое-что расскажу.
Старики помолчали. Они сидели в этой большой обихоженной комнате. Здесь не чувствовалось женской руки, но виделся мастер. Семен в выходные дни не зря переводил доски. Стены комнаты были забраны тесом, в углу был отлитый на заводе под старину камин, а в стену проделано отверстие. Его не видно снаружи за мрамором и бронзой камина, и поставлены фильтры и охладительное устройство.
Камин — дорогая, запретная безделушка. Но его зажигали к праздникам, семейным и всей страны. Он, оживая, веселил их. А еще Семен набивал чучела зверей и загромоздил ими все. «Да какой же он пролетарий? — зло думала Марья Семеновна. — Это же теперь мелкий буржуй. Художник Павел в 10 раз пролетаристей его. Художник Павел… Художник Павел… Художник Павел…»
— Ты, Петя, возьми на себя все. Позвони в больницу, — сказала она. — Я же пойду к Татьяне и попрошу ее о том же. Ты к нам и приедешь. И знаешь что, заезжай-ка к сестре и привези ее, обязательно с племянником. Адрес: Чехова, 112 а. Посидим вместе вечером, погорюем, поплачем.