Страстный пуританин — страница 2 из 14

Будучи янсенистами, мои родители сами о том не ведали, привычно исповедуя определенный образ мыслей, заимствованный ими издалека и никогда не ставившийся под сомнение. Поэтому всю жизнь они прожили словно на сцене, освещенной a giorno[4], перед грозным зрителем коим был Бог, и походили сами на себя, как лицо в конце концов уподобляется маске. Я же никогда не был похож на себя. Я хочу сказать: я - инородное тело, в истинном смысле этого слова, в двусмысленном его звучании, в многообразном значении.

На редкость проницательный ум моих родителей сочетался с пристрастием к анализу и склонностью к логике. Этот неустанный духовный поиск, безусловно, заменял им любые другие развлечения, превосходя собой их все. Что же до меня - слишком малоискусного в упражнении духа, хоть меня и приучили к нему с младых ногтей путем регулярного испытания совести, - то мне требовалась пища более сытная и более пряная. Эдме это знала и часто рассказывала мне о чудесах, в которых Господь является Избранным. У нее был целый набор ярких картинок, и она воплощала иную, чем у моих родителей, форму веры, которой я упивался, как дворянин, стремящийся в самую гущу ярмарочного сброда. Несмотря на горячую любовь к порядку и чрезмерное пристрастие к чистоплотности, я все же подпал под очарование христианской скатологии. Мне безмерно нравилась история о припадочных Сен-Медарского кладбища, доставляли невыразимое удовольствие раны стигматиков, гнилостные истязания мистиками своей плоти, ужасные мучения, которым демоны подвергали святых. Я втайне населял этими образами наш большой дом, приписывая ему чудесные свойства, и порой удивлялся тому, что не вижу в коридорах серафимов с мечами, огненных шаров, катящихся по лестнице, или тигра, притаившегося у меня под кроватью. Эти вымышленные образы накладывались на другое духовное настроение, на состояние, которое можно было бы выразить прилагательным «ясный» - да, как жестокий в своей ясности свет, - заставлявшее нас проживать каждый час так, будто он был кануном Страшного Суда.


Tuba mirum

Spargens sonum

Per sepulchral regionum...[5]


Невыносимые для слуха раскаты исходили, казалось, прямо из стен, труба архангела гремела из розетки на потолке.

Однако надо признать, что по мере того, как я рос, влечение к сомнительной и сенсационной стороне религии - сохранявшееся во мне, пока я мог верить, и даже после того шестнадцатого лета моей жизни, когда я утратил веру - все же вызывало во мне известное смущение. Я знал, что должен был отринуть все эти базарные картинки - безусловно, недозволенные - во имя возвышенных, абстрактных образов. По примеру сифонофор[6], источником беспрерывного обновления должна была стать высшая точка существа. Между тем наш постоянный духовник скончался и его сменил священник, дыхание которого пахло требухой и кофе с молоком. В силу моей наивности ему очень скоро открылось, какие настроения мной овладели, он обвинил меня в неповиновении Церкви, и я впервые услышал о янсенизме, тут же получив и упрощенное его объяснение. Узнав таким образом, что в возрасте двенадцати лет уже стал еретиком, я ужасно испугался возможного проклятия, так как перед этим у меня хватило нечестивости мысленно осудить Папу за недостаточную, по сравнению с моим отцом, строгость веры. Это усилило мои хронические угрызения совести, но я никому в том не признался.

Сегодня, когда эти вещи мне безразличны, я нахожу современных христиан скорее забавными: спасение представляется им своего рода общественным мероприятием в складчину, чем-то вроде поездки, организованной с наименьшими затратами. Несмотря на антипатию, которую вызывает у меня сейчас любая религия, я убежден, что мое детство было таким, каким ему следовало быть. Химера никогда не приходит к нам через врата свобод.


Мне на глаза попадается в прессе странная заметка. В Гамбургском зоосаде какая-то женщина не устояла перед искушением приласкать тигра сквозь прутья клетки. Несколько мгновений тот терпел ласку, затем, молниеносно развернувшись, оторвал дерзкой руку

Так эта женщина умерла из-за жеста, отказ от которого был для нее равносилен смерти. И вот я упорно пытаюсь представить себе не только магнетизм краткого прикосновения, но, главным образом, ту разрушительную страсть, которая могла поселиться в этой женщине. Объяснений случившемуся, конечно, нашлось бы немало, и не самым неправдоподобным из них была бы интуиция, предчувствие, приятие катастрофы. Сознательный, в итоге, поступок, признание неизбежной необходимости. Размышляя об этом - мои одинокие вечера тянутся долго, и у меня много времени на размышления, - я вспомнил о книге, которая пылится где-то в моей библиотеке и которую я хочу перечесть. Это труд профессора Гейдельбергского Университета, дважды доктора наук гонорис кауза Габриэля М. Вайссхаупта Das totemiche Tiersymbol in der atavistischen Vorstellungswelt[7], зеленая выцветшая книжечка.


...Едва завоевания Александра знакомят с тигром Античность, как сфинкс начинает отступать в туман архаичности, а миф о нем, внезапно ставший автономным, напротив, обретает схематичность и конкретность в реальном мире. Мотив тигра проникает в западное сознание и совершенно естественно вписывается в реестр символов.

Необычный, блистательный, безжалостный - тигр ставит перед человеком вопрос, более неразрешимый, чем старая загадка сфинкса, вопрос тем более мучительный, что он не поддается четкой формулировке. Ибо ужас, внушаемый тигром, коренится не в страхе перед незнанием ответа, а в невозможности постичь условия уравнения. Исходные данные вопроса, заданного Эдипу, обнаруживали, собственно, лишь наличие очень грубо упрощенной морфологии, заимствуя у породивших их умов рациональную прозрачность, противоречившую характеру сфинкса. Будучи демоническим и хтоническим, тот неожиданно задавал аполлоновский вопрос из области человеческого знания, сведенного к явлениям передвижения. А это значит, что диссонанс между вопросом и вопрошателем коренился в фундаментальной порочности формы. Иррелевантность утверждения, единожды сформулированного ответом Эдипа во всей полноте, в то же время доводила существование сфинкса ad absurdum, не оставляя ему иного выхода, кроме самоуничтожения. Таким образом, речь шла о несовершенном мифе: не из-за смерти чудовища - ибо мифическая смерть чужда всякому незыблемому историческому понятию, - а из-за посылок силлогизма, на которых основывало развитие легенды.

Эта недостаточная глубина корней являлась, вероятно, результатом того что, позаимствовав фигуру сфинкса у Египта, Греция не подвергла надлежащей трансцедентальной интерпретации.


Это чтение подвигло Дени к систематическому изучению всего, что имело отношение к тигру. На эту тему он прочел множество английских, французских и немецких трудов. Библиография одной работы вела его к библиографии другой и так далее. Он отправлял заказы в книжные магазины Лондона, Берлина и Цюриха, с бьющимся сердцем ежевечерне забирал у консьержки почту, распечатывал пакеты, надрывал конверты, приходил в отчаяние, узнав, что издание распродано. Дотошные исследования мелким шрифтом, длинные пожелтевшие диссертации, научно-популярные труды и фотоальбомы вырастали горой на большом столе в гостиной. Особенно зачаровывали его изображения, цветные фотографии в американских изданиях, дышащие и пульсирующие, наискось освещенные желтым неярким светом. На них тигра подкарауливали во время охоты, игр и любовных утех, застигая его всюду, даже в смерти. Дени обнаруживал знакомые пейзажи, вновь улавливал влажное чмоканье подающихся под ногой мхов, жесткий скрежет высоких водяных трав - звуки, слышанные им на Суматре, куда он отправился как-то для собственного удовольствия с экспедицией, занимавшейся зоологическими наблюдениями.

Он был поражен разнообразием их ликов, потрясающей индивидуальностью каждого из них. Он рассматривал различные выражения глаз, всегда маленьких и уклончивых, узоры, прочерченные на двух белых пятнах во лбу, отличные у каждой особи, уши, окрасом напоминающие крылья ночного «павлиньего глаза». Ярость охватывала его при виде охотников, при описании масштабов истребления.

Свою новую страсть он назвал интересом. Он наивно принял ее, в надежде свести до уровня филателии с библиофилией, будучи не в состоянии представить, насколько всепоглощающей может быть их власть. Частое присутствие тигра в его мыслях было всего лишь блажью - так он себе говорил. Но в самых сокровенных глубинах, в пещерах внутреннее - зарождалось у него беспокойство, из смутного становившееся все более четким, пока однажды он не признался себе, что главенство тигра в его жизни стало анормальным. Тогда он поспешил покорно принять этот факт, как нечто неизбежное, но лишенное важности. Он даже не потрудился задаться вопросом о первопричине этого феномена, хотя, сам по себе тот являлся уже более чем настораживающим.

Существует целая мифология тигра, огромное строение, элементы которого переплетаются между собой и поддерживают друг друга, полу-лес, полу-дворец, пальмы, полосы, отсветы, завитки - сооружение, над которым потрудились мужи всех времен, охотники, моряки и даже колонизаторы в отставке.

Помню, мне как-то довелось увидеть зародыш тигра в винном спирту. Он был едва ли больше домашней кошки, превосходно сформировавшийся, родом из Индокитая. С закрытыми глазами и обернутым вокруг себя хвостом, он плющил о стенку сосуда розовые пальцы, похожие на лепестки цветов. Принадлежал он одному дальнему родственнику, жившему в Пельрэн, на берегу Луары, в светлом, как фонарь, доме, окруженном беспорядочным садом, где бродили в поисках корма куры, которых никто не убивал. Лишь очень редко мне разрешали посетить этого отставного капитана, скрюченного, как виноградная лоза, в привычном одеянии из темно-синего сукна: его подозревали в атеизме, не говоря уже о том, что он был женат на еврейке, день-деньской раскладывавшей пасьянсы и пившей шоколад.