Выше уже говорилось о диалектике агрессора и жертвы, напоминающей гегелевскую диалектику "раба и господина". Практически никогда агрессор не выступает изначально в своем готовом виде — со всей масштабной дерзостью. Он наращивает соответствующие черты в процессе пробных экспериментов, связанных с прощупыванием меры дозволенного. Иными словами, поначалу он всегда блефует, готовый ретироваться в случае серьезного сопротивления. Но когда вместо этого он встречает ряд последовательных уступок со стороны тех, кто "не желает связываться", его аппетиты мгновенно возрастают. Агрессия, таким образом, есть эскалационный процесс, и соглашатели — соучастники этого процесса, они вносят свою лепту в процесс производства милитаристского хаоса. Здесь еще раз напрашивается аналогия с концом тридцатых годов.
Кто в первую очередь потворствовал Гитлеру? Те, кто исходил из презумпции европейской принадлежности Германии, которая только по недоразумению бросает вызов атлантическому Западу — ее реваншистское внимание надо переориентировать на Восток. Отсюда — мюнхенские уступки агрессору. Сегодня Западная Европа не только чувствует себя естественным цивилизационным союзником Соединенных Штатов, но и выступает их военным сателлитом — так повелось со времен холодной войны. В Европе присутствует интуиция чего-то небезопасно вынужденного, чреватого срывом, но большинство успокаивает себя тем, что речь идет об американском натиске на Восток, не затрагивающем внутреннее благополучие и стабильность Запада.
Что касается реакции России на американский эксперимент с миром, нешуточность которого раскрылась после 11 сентября, то на первый взгляд здесь тоже убедительна аналогия с реакцией Советского Союза на миропотрясательные планы Гитлера. Сталин в 1939 году боялся Гитлера, подобно тому как Путин в 2001 году боялся Буша. Сталин пошел на чрезвычайные уступки Гитлеру, для того чтобы вывести свою страну из-под удара и получить передышку. Путин осенью 2001 года пошел на чрезвычайные уступки Бушу, не только ликвидировав военные базы во Вьетнаме и на Кубе, но и позволив казавшееся немыслимым — размещение американских военных баз в постсоветском пространстве. Партия большевистских левых, сидевших в Кремле в 1939-м, могла находить свое революционное утешение в том, что Гитлер пошел громить буржуазный Запад, то есть делать за них их работу, но другими средствами. Партия либеральных правых, ныне сидящих в Кремле, находит свое западническое утешение в том, что Буш пошел громить антилиберальный Восток, вклинивающийся в геополитическое пространство новой, "либеральной России", и тем самым делать за них очистительную антитоталитарную работу. Сталин пошел на соучастие в немецком преступлении против Польши, тем самым запятнав себя и репутацию Советской России в мире. Путин сегодня пошел на соучастие в американском преступлении против Афганистана и всего мусульманского мира, тем самым запятнав и свою, и российскую репутацию в мире.
Первый уровень аналитического раскрытия обоих фактов — банальная трусость тех, кто в обоих случаях своим решительным «нет» мог бы сорвать начавшуюся мировую агрессию. Это мог сделать Сталин в 1939-м, ибо тогда еще Гитлер явно не готов был воевать на два фронта одновременно. Это мог сделать Путин в 2001-м, ибо Буш не готов воевать одновременно с Китаем, Индией, Россией и мусульманским миром.
И здесь открывается второй аналитический уровень. Сталин чувствовал свое одиночество перед лицом Германии, потому что под давлением новой революционной идеологии он «забыл» и не мог не «забыть» о традиционных союзниках России по антинемецкому фронту — странах Антанты. В оптике новой идеологии, затмевающей все "старые реальности", ни Англия, ни Франция больше не воспринимались как союзники, скорее — как враги, больше, чем Германия.
Точно так же под давлением новой либеральной идеологии Путин «забыл» и не мог не «забыть» о традиционных союзниках СССР по антиимпериалистическому фронту — странах, входящих в мировое национально-освободительное движение против западных колонизаторов. Теперь эти страны воспринимаются в "новой России" с крайней либеральной настороженностью или отчужденностью. Но это идеологически предопределенное одиночество обоих режимов во внешнем мире — коммунистического в 1939-м и либерально-демократического в 2001-м— может быть, не самое главное. Главное состояло тогда и состоит теперь в одиночестве правящих авангардов в собственной стране — в национальной неукорененности новых режимов. После провала на выборах в Учредительное собрание осенью 1917-го, после ожесточенной гражданской войны, в которой большевикам противостояло не только белое «буржуазно-помещичье» меньшинство, но и «зеленое» крестьянское большинство, большевики в глубине души идеологически не доверяли «этому» народу и не считали, что с ним вместе можно и стоит сопротивляться такой передовой стране, как Германия.
Многие из большевистского руководства были тайными германофилами: одни — по памяти о передовой революционной Германии, снабдившей их самым передовым учением, другие— по памяти о великолепном опыте немецкого государственного капитализма, который Ленин в свое время призывал тщательно изучать. В качестве не до конца натурализированной в собственной стране, пребывающей в специфическом пограничном пространстве между эмпирической реальностью и революционной утопией, большевистская партия не могла своевременно достойным образом ответить на германский вызов.
Обратимся теперь к новой правящей партии в России. Она с не меньшей подозрительностью смотрит на туземное большинство, подогревая его в неискоренимом «антидемократизме». Она в не меньшей степени чувствует себя не до конца натурализированной в «этой» стране — испытывает комплекс внутренних эмигрантов. Все ее социально-экономическое и административное строительство не меньше большевистского оторвано от жизни и своим происхождением больше обязано «учению», нежели реальному национальному и мировому опыту. Она наводнена снизу доверху гораздо более откровенными и радикальными американофилами, чем большевистская— германофилами. Она также продолжает пребывать в пограничном— между «учением» и реальностью — пространстве, в котором возможны любые, самые неожиданные, зигзаги и сюрпризы.
Ясно, что такая партия, не рассчитывающая на поддержку национального большинства и сама не готовая на него опереться, в принципе не могла и не может достойным образом встретить американский натиск.
Обратимся теперь к остальному миру, задетому нынешней американской агрессией, но не подающему пока что признаков достойного сопротивления. Хочу оставить в стороне наиболее очевидное. То, что Китай и Индия активно не сопротивляются американской глобальной антитеррористической операции, связано, во-первых, с тем, что она пока что их напрямую не задела, а во-вторых (и это главное!), они кровно заинтересованы в том, чтобы получить хотя бы десяток лет мирного развития, — время работает на них. Что касается большинства режимов мусульманского мира, они в военном отношении и не могут самостоятельно сопротивляться— их сопротивление поддерживала ушедшее в небытие сверхдержава, без которой они стали сиротами нового мирового порядка. Все это, повторяю, достаточно очевидно.
Но наряду с индивидуальными реакциями, различающимися от одного политического актора к другому, существует и то, что можно было бы назвать неосознанным фоновым воздействием. Осознанные реакции обусловлены интересами — из них и исходит теория рационального действия. Ее ключевой вопрос: "кому это выгодно?" Но, вопреки презумпциям теорий рационализации и модернизации, современный мир не является более рациональным, чем мир традиционного общества. Рискну предположить, что здесь М. Вебер, недавно сменивший Маркса на идеологическом Олимпе современности, ошибался. Сама его классификация четырех типов действия (поведения), безоговорочно принятая современной социологией, является неполной. К традиционному, аффективному, целерациональному и ценностнорациональному типам действия необходимо добавить еще один, сегодня являющийся, пожалуй, центральным. Это— демонстрационный тип действия. Как раз этим типом действия модерн отличается от традиции, и именно здесь он изобличает свою глубокую иррациональность. Люди традиционного общества вели сословно закрепленный образ жизни и реагировали на обстоятельства в соответствии с сословными нормами. Традиционный человек по большому счету был реалистом, а не утопистом: он знал свое место и считался с имеющимися ограничениями. Он не верил в рай на земле и не брал напрокат чужие нормы и оценки. Именно в этих двух пунктах современный человек сбивается с реалистического пути. С одной стороны, все современные идеологии обещают рай на земле и, следовательно, дезориентируют людей. С другой стороны, современное поведение является имитационным. Существуют авангардные (референтные) группы, в глазах всех остальных воплощающие настоящую современность, и перед лицом этих групп остальные испытывают комплекс неполноценности. Они лезут из кожи вон, чтобы походить на престижные группы, заимствуют их вкусы и оценки, третируют свою собственную среду, меряя ее чужим эталоном. Деревня копирует город, провинция — столицу, представители массовых «непрестижных» профессий — тех, кто воплощает престижность. В этом проявляется ментальная и поведенческая неуверенность нашего современника: он ведет себя как имитатор, демонстрирующий себе и другим именно те черты, которые не являются его собственными.
На этом основываются манипулятивные практики современной рекламы и пропаганды: они одновременно и внушают нам комплекс неполноценности, и обещают избавить от него в момент приобретения престижной покупки или следования престижному эталону.
Обескураживающая правда современного мира состоит в том, что сегодня на глобальном уровне именно Запад выступает как референтная группа, которую вынуждена копировать "мировая провинция". И если нераздельность фактической и референтной принадлежности считать характеристикой традиционного общества, то в этом отношении именно западные страны воплощают традиционный тип. В той мере, в какой Запад живет самим собой, никого не имитируя и не копируя, не "подтягиваясь до эталона", он живет традиционно. Все остальные, над которыми тяготеет разорванность факти